• Пт. Ноя 15th, 2024

«Рабиз» и упадок. Коммунизм и свободомыслие

Окт 9, 2024

ПРАЗДНИК ФОРМИРОВАНИЯ КУЛЬТУРЫ

(Опыт культурного перевода)

«РАБИЗ» И УПАДОК

Армен Давтян

Если при написании предыдущих глав автор испытывал трудности межкультурного перевода, то при описании такого странного социального явления, как «рабиз», они троекратно возрастают … Рабиз — это, с одной стороны, некая примитивная «китчевая» субкультура, наиболее назойливо проявившаяся в Ереване в начале 1970-х. С другой — это образ жизни, поведения, система неписаных (и, что самое интересное, даже внятно не вербализованных) правил, неожиданно возникшая и не имеющая каких-то прямых предшественников. Изначально в её основе лежали законы воровского мира, однако вскоре от них ничего не осталось. Да и собственный миф рабизов стал отрекаться от такого наследства.

Рабиз — линия подчёркнуто городского (анти-деревенского) некультурного поведения, которая создала в результате свою параллельную «культуру»: моду, юмор, песни, живопись — совершенно своеобразный стиль, подпитываемый только собственным творчеством, такое загадочное молодёжное «движение» за патриархальный, старый городской быт и мораль. Быт, естественно, надуманный, поскольку такого в прошлом нигде не было. А в старом Ереване почти совсем не было никакого городского быта…

Психологически рабиз — это вид паранойи, которая ввиду массовидности постепенно, с годами, изжила себя как психическое явление, социализовалась, эстетизировалась, и от неё к 1985-му году остались лишь формальные черты.

…В 1970-х годах в Ереване появились молодые люди, поведение которых выглядело очень странно. Подчёркнуто неряшливо одетые, непричёсанные, с выражением тоски и муки на лице… В городе, где демонстрация своих страданий и забот чужим людям была признаком «бесшрджапатности», неприкаянности, появились откровенные нарушители. Задиристые истеричные личности — вот какими были изначальные рабизы. Собственно, спектакль, разыгрываемый «изначальным рабизом» на улице, не скрывал, а, наоборот, выпячивал их истерический, акцентированный характер. Рабиз часто предупреждал, что сейчас «на него найдёт», что он «сорвётся», что он «психованный» (по-русски его состояние можно описать так: «Ой, держите меня семеро!»). Делалось это подчёркнуто без повода, чтобы привлечь к себе внимание. С той же целью рабиз мог изображать хромого, косого, с нарушенной координацией человека, т.е. «бил на жалость».

Сложившееся взаимодействие ереванца с чужими, основанное на взаимных уступках, не предусматривало, что доверием можно злоупотребить… Рабиз регулярно злоупотреблял и долго оправдывался, тщательно изображал, что уважает, предельно уважает окружающих, просто ничего не может с собой поделать…

В вагон трамвая вваливается с выпученными глазами молодой человек и начинает голосить: «Кондуктор! Кондуктор! Дай мне один билетик — помира-а-аю!». Анекдот — всегда преувеличение, конечно. Но, пожалуй, в этом случае преувеличение минимально. Или рабиз входил в магазин, не глядя на очередь, бросался к продавцу и, повиснув на прилавке, возглашал: «Милый мой, родной! Дай коробок спичек! Только выбери мне самый лучший!». Сунув продавцу десять копеек вместо одной, мог добавить: «Люди, я только что с похорон! Сдачи не надо!».

Так случилось, что до 1970-х годов миграция в Ереван захватывала людей с одним исторически сложившимся менталитетом, как бы ни были они разнообразны, а с начала 1970-х — совсем с другим. Теперь это были по преимуществу жители горных районов Армении или Баку (исторически — тоже из горцев).

Для старожилов-ереванцев и районов их происхождения характерна была пространственная триада взаимоотношений: «семья прежде всего, тут я царь и бог» + «эгалитарные отношения в шрджапате» + «нейтралитет во что бы то ни стало по отношению к другим шрджапатам». Город был приспособлен для обеспечения многослойного мирного сосуществования.

Новым мигрантам более привычной была схема: «большой родственный клан со строгой иерархией» + «единое общество, разделённое на больших начальников и маленьких людей» + «взаимопомощь всех маленьких людей». Город, думается, казался им холодным и опасным, и они старались достучаться до чужих людей, создавая то и дело разнообразные «аварийные» ситуации, когда нужно «спасать-выручать». И обращались за этим к людям незнакомым. Тут должен был сработать уже описанный ереванский рефлекс мгновенной концентрации ереванцев вокруг ситуативного лидера, и провокатор оказывался таким лидером.

Типичной была ситуация организации похорон, где люди не склонны спорить и согласны принять правила ритуала, если кто-то знает их лучше. Более того, похороны были тем местом сбора людей, куда «бесшрджапатный» мигрант мог легко попасть. Просто в гости его не звали, а на похоронах он, пусть и ненадолго, становился более-менее заметной фигурой: он знал правила ритуала. Подобно музыкантам из «Рабочего искусства», игравшим на похоронах и попутно помогавшим своим опытом в организации похорон, новый мигрант находил себя в роли задатчика всеобщих правил там, где людям было не до возражений. Обществу Еревана, привычному к взаимодействию с незнакомыми людьми только когда они «мастера» и «специалисты», такой добровольный «массовик» представал в образе некоей «профессии» — рабиза.

Молодые безработные рабизы, очевидно, не могли понять, как можно в городе зарабатывать на жизнь. При огромном потоке миграции рабочих мест катастрофически не хватало. Коренная молодёжь Еревана все откладывала и откладывала своё приобщение к труду, стремясь в вузы, порой не столько за знаниями, сколько для того, чтобы отложить на потом решение проблемы трудоустройства. Молодой одинокий мигрант видел беззаботную молодёжь, которую одевали и кормили родители, и не находил для себя пути в их общество. Ища хоть какого-то контакта с местными жителями, некоторые молодые мигранты превращались в «уличных приставал», нарывались на конфликты — в транспорте, в магазинах, в кино, на футбольных матчах. Постепенно их образ поведения распространился среди коренной молодёжи с низким уровнем образования, в рабочих районах города. Вскоре провокационная деятельность отдельных мигрантов стала образцом поведения для большой массы коренной молодёжи.

Любопытно, что не возникло никакого принципиального конфликта между «пришлыми» и «коренными». Новые мигранты не образовали своей обособленной среды, каждый из провокаторов рекрутировал под свои знамёна местных. Тут бы, казалось, должны возникнуть криминальные банды с вожаками, дворовые группировки. Но ереванцы были удивительно не склонны к созданию каких-либо стабильных групп. Возникал конфликт, участники конфликта «собирали парней», учиняли драку, и группы мгновенно распадались. Следующая драка могла состояться в другом «составе команд», где вчерашние соратники оказывались по разные стороны. Темой ссоры становились принципиально лишённые корысти мотивы, из которых на сюжет «он не так на меня посмотрел» приходилось, пожалуй, процентов девяносто. Остальные десять — «не так посмотрел на мою девушку», «выругался», и даже «не помог, когда его просили». Конфликты из-за денег или ещё чего-то материального считались невозможными, рабизы подчёркивали, что материальная сторона жизни их не интересует вообще.

Несколько лет — с 1970 до 1975 — длилась неожиданная вспышка хулиганской преступности при полной беспомощности как милиции, так и социальных методов улаживания конфликтов. Рабиз, не имея возможности стать постоянным лидером, оказывался регулярным ситуативным лидером — «порцанк тга», «ходячей напастью».

Жители сбились с ног, разыскивая по привычным «шрджапатным» связям, «чьи это дети безобразничают»: контакта с ними не было, «безобразники» не были шрджапатом, за них никто не отвечал…

В какой-то момент рабизы противопоставили себя «хиппиаканам», то есть «хипповым» молодым ереванцам, и были на волосок от того, чтобы раздуть внутримолодёжный конфликт. Однако спор ушёл в неожиданном направлении: рабизы вовсе не считали себя менее современными, они считали себя лишь более «народными». А ереванские «хипповые» также не считали себя противниками «народного». По сути, конечно, они были антагонистами, однако в словесной форме тема конфликта ускользала. Препирательства, возникавшие на протяжении нескольких лет, закончились формулировкой правила «лишь бы человек был человеком». Стороны признали друг друга, и конфликты на почве «стиля» сошли на нет.

Чем больше расширялся круг знакомых, чем больше разновозрастных людей захватывал каждый конфликт, тем труднее было его закончить. Вот тут снова вступило в действие стремление рабизов найти свою роль и место в обществе. Рабизы стали позиционировать себя в качестве умелых разрешителей конфликтов, «мастеров разборок». И это было вполне по-еревански: по новым «правилам», продвигаемым рабизами, драке должна была предшествовать долгая словесная перепалка, которая, однако, благодаря мастерству «секундантов»-рабизов не шла вразнос, а превращалась в ритуал тех самых «предварительных угроз» и «иносказательных ругательств», которые давали выход эмоциям, но снимали с противной стороны обязанность ради «сохранения лица» отыгрываться по полной программе: вроде, никто же никого пока не ругал «по существу». Целый ряд особых манер и правил драки, вроде лёгких оплеух и даже пустых замахов вместо ударов, длинных витиеватых переходов от угроз к уважительным отзывам о ком-то третьем, пасов другой стороне для того, чтобы дать возможность и ей высказать уважение к этому третьему, наконец, через несколько шагов — возможное замирение через этого третьего. Иногда в качестве имени третьего выступало имя воровского «авторитета». Но отнюдь не всегда. Это могло быть и имя просто общего знакомого. И даже… Автор этих строк был участником разборки, где стороны, не найдя общих знакомых, замирились на общем уважении к певцу Демису Руссосу.

В общем, как видите, рабизы создали проблему, и они же предложили путь её решения. С одним условием: они должны были войти в число актёров пьесы под названием «Ереванская жизнь». Собственно, подсознательно из-за этого и был весь сыр-бор.

Жители долин Армении давно замечали о горцах (в смягченном пересказе): «Он с таким шиком вытащит тебя из ямы, что позабудешь, кто давеча тебя в ту яму загнал».

Кроме того, жители гор, более склонные к чинопочитанию и соблюдению внешних, заданных правил, не могли взять в толк, как ереванцы обходятся без общих для всех «законов», без уважения к авторитетам.

Ереванцы проворонили неприемлемость, дикость рабизного поведения, не имели привычки гнать кого-то, и не сочли рабизов чужаками. Рабизные отношения предлагали суррогат ереванского политеса, надстроенный над принципиально другими моральными принципами. Традиции заменялись самодельными «законами», добродушие — сентиментальностью, вежливость — слащаво-манерными ритуалами («мерси» вместо «спасибо»). А каково было слышать: «Разреши сахарно прервать твоё слово». «Будем «слаще» друг к другу относится, — вещали рабизы, — не будет драк».

После похорон и разборок рабизы стали осваивать свадьбы. По правде говоря, трудно было найти что-либо, чего не знал бы любой армянин в вопросах застолья… Это надо было постараться понапридумывать правил, да ещё заставить людей им следовать. «Похоронный» и «разборочный» опыт рабизов подсказал им, что нет ничего лучше, как изображать крайнюю обиду, если кто-то не следовал заданным ими правилам. На свадьбе вряд ли кто захочет встревать в спор и портить настроение. А раз так, то слушайте все: «Салатниц с оливье должно быть две, а с винегретом — нечётное число, иначе молодожёнов ждёт горе». На передке машины жениха надо было укрепить плюшевого медведя, на передке машины невесты — куклу. Регламентировалось всё: как и сколько надо сигналить, как есть, что говорить, где потом жить, а также вес и форма колец на помолвку и на свадьбу, размеры подарков, количество гостей, число и цвет автомашин в кортеже…

Обнаружив, что, играя на дурных приметах и угрозе сильной обиды, можно вынудить людей выполнять даже противные им правила, рабизы стали развивать уже чуть не моральные системы, касавшиеся всех сторон жизни. Это занятие, как ни странно, оказалось заразным настолько, что захватило уже чувствительную часть населения! Когда-то ереванцы придумали «старинные армянские традиции», теперь рабизы навязывали всем «древние народные адаты» (адаты — законы обычного права у мусульманских народов). Традиции уважают, а адаты следовало соблюдать из страха.

Ереванцы узнали, что они все до сих пор делали неправильно: кофейную чашку надо держать, отставив мизинец, вместо слова «дорогой» говорить тюркское «азиз», а то прямо сейчас кто-то сильно обидится. Сильно-сильно… Прямо здесь, в кафе. Вечер будет испорчен истерикой, которую закатит рабиз. Может, дойдёт до драки, а может бедняга ударится в слёзы… Ну стоит ли обижать человека?

Дальше — больше. Оказалось, что жениться нужно только на невинной девушке. Что невеста не должна разговаривать с чужими мужчинами. Что родителям её надо платить (калым, что ли?!), а у невесты должно быть приданное, строго соответствующее рабизному «списку». Что квартиру должны купить родители жениха, а мебель — родители невесты.

На современных городских людей вдруг свалилось такое количество «адатных» ограничений, что, казалось, сейчас выйдут люди и побьют рабизов. Однако, во-первых, бить было некого. Каждый из пропагандистов выступал только в роли транслятора, легко прячась за спины других. А во-вторых, никто никого не хотел бить. В город пришло увлечение, поветрие. Машинистки перепечатывали на тоненьких листочках списки «правильных» тостов, вместе с «единственно правильными» кулинарными рецептами добровольно размножали под копирку «адаты», по которым выходило, что они, женщины, не должны находиться в одном помещении с мужчинами, и, поцеловав мужчину до брака, будут прокляты на всю жизнь.

Пропагандировалось такое дикое патриархально-средневековое отношение к женщинам, которое не было знакомо дедушкам и бабушкам того времени. Дедушки, которые в своё время пели развесёлое «Ветер, ветер станет дуть / Распахнёт он милой грудь», и бабушки, которые любили песенку «деревенской дурёхи»: «Ох, мы с милым на кровати — скрип да скрип, скрип да скрип!» не могли взять в толк, откуда во внуках взялись все эти понятия «серьёзной девушки» и «порядочного парня», по которым женщинам вообще нельзя было петь, а мужчина должен был выбирать невесту по воле отца.

Особенный, изощрённый антиэротизм, не имеющий в народном прошлом никаких оснований, исходящий к тому же от молодых людей, — разве это не удивительно?

Чтобы читатель представил масштабы этого оригинального явления, упомяну о некоем циркуляре, который пришёл в то время из Москвы на кафедры научного коммунизма ереванских вузов: «Для служебного пользования. О некоторых негативных явлениях в среде молодёжи национальных республик». Негативных явлений насчитали три: большое число самоубийств в Эстонии, распространение наркомании в Грузии и… «чрезмерное увлечение национальными традициями и ритуалами в Армении». Пожалуй, правы были те, кто поставил эти явления в один ряд.

Были лишь отдельные случаи, когда люди восставали против глупых ритуалов. Как-то в субботу на улицу Налбандяна выехал свадебный кортеж… На передке машины молодожёнов, вместо обычных мишки и куклы, была привязана… живая лисица! Прохожие смотрели, разинув рот, и все бы тем кончилось… Но, если есть в Ереване активный класс, так это — бабушки. С традиционным проклятием «вуй, закопай я ваши головы!» некая бабушка кинулась спасать лисицу. Навстречу вылезающим из машины мужчинам степенно потянулись крепкие бабушкины родственники и соседи… Поздравив молодожёнов, они деликатно поинтересовались, причём тут лиса. Среди свадьбы тут же отыскался «идеолог», который заявил, что по старинному «адату» лиса — знак мудрости. Но, бабушка как начала, так и довела спасение животного до конца: «Я, старая женщина, не знаю такого «адата»! А вот, кому тут хочется довести меня до того, что я прокляну вашу свадьбу?!». С такой «реальной» угрозой сталкиваться блюстителям «народных примет» ох, как не хотелось. Воинствующим рабизам пришлось освободить лисицу…

К сожалению, другие несусветные придумки не находили отпора и распространялись. Ещё об одном говорит этот эпизод. Не стоит искать корни рабиза в народных традициях. Не был он и привнесённой мигрантами из мусульманских республик какой-то «азиатчиной», хотя речь рабизов была пересыпана тюркскими словечками. Даже синкретической идеологию эту назвать трудно. Скорее, это было некое болезненное самодеятельное творчество, фантазия, выдумка, а уж разнообразная её атрибутика была взята из разных мест — откуда попало. Если помните, герои «Заводного апельсина» Энтони Берджеса также для «понта» придумали себе жаргон из русских слов. Наверное, как раз люмпенизированные люди, оторванные от народных корней, от семей, и способны такое сочинить…

Конечно, в числе рабизов начала 1970-х должно было иметься изрядное число действительно психически неуравновешенных, акцентированных личностей. Убеждён, что психологические тесты подтвердили бы это. Однако рабизное поветрие захватило такие широкие слои людей. Забегая вперёд, сообщу, что потом эта болезнь ушла, точнее — преобразовалась и купировалась.

А пока вынужден вернуться к тому психологически тяжёлому времени: рабизу предстояло пережить ещё две метаморфозы… В то время, когда французы и американцы переживали драму «молчащего», сверхконформного поколения, на фоне чего возникли новая клошарская и гарлемская субкультуры, Ереван переживал драму «воинстующего патриархализма с фантастическими элементами». Пока рабизы были заинтересованы в «рынке услуг по замирению», они работали на воспроизводство конфликтов. Это давало выход энергии молодых, почти ничем не занятых людей. А для всякого конфликта нужен был повод. Рабизы продолжали устраивать свои публичные «номера», расширяли список тем, которые их непосредственно «обижают», и предметов, которые им «противны». Ну, к примеру, ненавидел рабиз пятикопеечные монеты. Сгущёнку ненавидел, электричеством «брезговал», «деревенских» терпеть не мог… И какими всхлипами, какой живописной истерикой он мог доказывать, что эти пустяки — повод для скандала!

Непостижимые для рабиза культурные правила — надо быть чистоплотным, жадничать нехорошо, нужно быть вежливым — он заменял упрощёнными, бескультурно-эмоциональными «законами»: считал достоинством брезгливость (вместо чистоплотности), нестяжательство преобразовал в ненависть к конкретным пятикопеечным монетам, не умея быть горожанином, питал ненависть к «деревенщине».

Часто можно было слышать от рабиза такое мнение: «хорошая девушка, брезгливая». Особую статью рабизного «творчества» составлял своеобразный жаргон, смесь воровского, калькированного на армянский язык, тюркских слов и своеобразных слащавых словечек и выражений. Первый вариант этого жаргона, более «воровской» и агрессивный, интонационно напоминал речь «новых русских», особенно — южнорусского происхождения. Сопровождался он активной «распальцовочной» жестикуляцией. Этот жаргон тоже ждала некая эволюция, о которой — чуть позднее.

Постоянно росло напряжение ереванцев — как бы чем не обидеть рабиза… На телевидение «рабиз» не пускали, однако давление, как рассказывают, было очень большим. Тем более, что партаппарат и комсомол долго считали рабизов своими добровольными помощниками. Находясь в любой компании, люди чувствовали себя скованно, пока не убеждались, что ни в одном из окружающих не кроется скрытый сторонник рабизных правил. Если таковой обнаруживался, победа заведомо была за ним: начинались разговоры о том, чем рабиз брезгует, что он люто ненавидит, что было сделано хозяевами неправильно… Нарушая все законы гостя, рабиз себе это позволял. В общественных местах помимо своей воли приходилось считаться с тем, что на тебя вот сейчас ревнивым взглядом смотрит рабиз. Поднимет девушка взгляд — рабиз объявит её шлюхой, поздоровается парень «не так» — будет скандал и истерика.

В чём-то рабизы 1970-х напоминали хунвэйбинов — своим желанием учить всех и вся, заставлять соблюдать свои правила… Одно было отличие: рабиз был, в общем-то, всегда одиночкой, его «фокус с истерикой» — это был сольный номер … Когда поветрие коснулось и старшего поколения (а многие отцы того времени подыграли молодёжи, видя какую выигрышную роль предлагает им патриархальная модель), то рабизная стратегия вынуждена была отойти от криминального, задиристого образа. На смену ему пришла модель депрессивная. Рабиз имитировал (а в случаях, когда это был параноидальный тип, действительно испытывал) тяжёлую, непрерывную муку от собственной неполноценности. Напрочь исчезла агрессивная жестикуляция.

Эта новая подсознательная стратегия рабиза состояла в том, чтобы постараться снизить тонус активности окружающих, чтобы получить какую-то фору. Осознанно «терял лицо», изображая «убогого», беззастенчиво пресмыкался… Таково было его поведение в очереди или в трамвае, с друзьями и — что самое страшное — даже при знакомстве с девушкой. Так и знакомился — рассказывая о своих неимоверных страданиях и сентиментальных переживаниях… Собственно, и девушка-рабизка — такое же жалкое создание. Темой её разговоров были та же «несчастная судьба», «обман и зависть повсюду», брезгливость, плохое самочувствие, унылое настроение… Большинство женщин, боясь приставаний рабизов, вынуждено было следовать приемлемому для тех образу: ходить, опустив голову, не улыбаться, астенично горбиться и т.п.

Подобно тому, как «старые ереванцы» ежедневно носили в себе образ праздника «Эребуни-2750», рабизы ежедневно эксплуатировали образ «народного горя», «вечных похорон».

Заметим, что гнетущую силу той депрессии на русском языке передать невозможно. В русской психике тоска временна. После неё наступает выдох, облегчение: «а, гори оно все синим огнём!». Рабизная тоска абсолютно безысходна, нескончаема. Она ведёт в тупик, не допускает разрядки … Страшно, но депрессивная сентиментальность охватила почти весь город. Люди, встречаясь, жаловались на угнетённое, безысходное настроение. Странно, наверно, было какому-нибудь приезжему видеть, как беседуют двое здоровых мужчин:

— Эх … Ну, как живёшь?..
— Да тихо-тихо… Анкап («бессвязно»)… А ты?..
— Грустен… Весь в тоске… Печальный ситуэйшн…
— Вот и я — в ежедневных муках…

Думается, читатель меня легко простит, если на этом я прерву беседу. Процитирую лучше тогдашнюю песню о любви:

Хочу, чтоб на могилку мою
Несла ты красные цветы.

Вот и вся любовь…

Вскоре идеи рабиза стали обслуживать интересы людей самых «неромантичных», нервных профессий, которые давно ждали художественного оформления своей роли в городе. Продавцы, партработники, милиционеры и отходники (работавшие сезонно в российской глубинке) — самые меркантильные слои ереванского общества нашли в рабизе подходящее укрытие для мещанского, гедонистического образа жизни, который прежде трудно было озвучить в Ереване. Философствования рабизов о том, что «щедрость — это хорошо», что «деньги — мусор», что нет ничего важнее, чем выпить-закусить с друзьями, позволяли этим классам брать за свою «доброту» всё более тяжёлую для окружающих плату. Деспотичное поведение в семье, ритуально-оформленное взяточничество на работе, почти непременное глумление над любым собеседником стали нормой для многих из них. Естественно, это не касалось начальства, перед которым преклонялись теперь совершенно по-азиатски, что совершенно невозможно было в дорабизном распределении ролей в Ереване.

Постоянные стенания о «тяжкой судьбе армянина», сентенции «жизнь-копейка», «эй, шар земной, остановись, я сойду» и подобные перлы отлично гармонировали с большим потреблением алкоголя. Но даже выпивка не приводила рабиза к эмоциональной разрядке… Появился особый тип людей, который назывался «утох-хмох» («покушать-выпить»). Эти люди, порой солидного возраста, весь день могли просидеть в ресторане, потребляя невероятное количество еды. Называлось это «пойдём, съедим кусочек хлебушка». И ел такой «утох-хмох» не просто со значением. Ел давясь, жадно, сохраняя на лице брезгливо-страдальческое выражение, будто выполнял за нас грешных тяжкую обязанность… Его отделяло от людей, прежде всего, материальное положение — другие не могли бы позволить себе ежедневных пиров в ресторанах. Но теперь часть общественного мнения — рабизная часть — его оправдывала. Ведь он умел говорить «сладкие слова», был сентиментален, слезлив, чувствителен, что в глазах рабиза делало его «хорошим человеком»…

Подходило к концу первое десятилетие (1970 – 1980) рабизной драмы Еревана, города, после бурного расцвета будто замершего в ступоре растерянности, захваченного не врагом, с которым можно пытаться бороться, а микробом, уродливой болезнью. И неизвестно было, что ещё преподнесёт она в будущем… Кончалось десятилетие, кончался и ресурс человеческого терпения… Рабизные «адаты» оказались миной замедленного действия. Они были настолько сложны и надуманны, настолько циничны и дики, что их невозможно было выполнять. Горе пришло к тем, кто искренне поверил в эти правила.

Конечно, на весь город гремели свадьбы детей богатых родителей. Рядом с ними точно так же гремели ненормально громогласные, кощунственно роскошные, доведённые до степени искусства… похороны. Большая же часть парней просто не могла жениться — такую свадьбу, как требовал «адат», им было не сыграть… Девушки, особенно красивые, давно прослыли «испорченными» за один взгляд, за смех, за кокетливый жест! Большая часть из подверженных этой социальной болезни молодых людей вела годами настолько скромный, монашеский образ жизни, что рабиз как идея мог бы соперничать с религиозными сектами самой строгой аскезы или исламскими государствами. А ведь это были не сектанты, это были обычные парни и девушки, которые поверили, что чистую любовь можно встретить, только выполняя заветные «адаты». Этого не случалось. И началась волна молодёжных самоубийств… Нет, не зря в том московском циркуляре посчитали «увлечение традициями» большой бедой. Сыновья деспотичных отцов, «опозоренные» в глазах рабизов девушки, обманутые мужьями жёны шли на ставший печально знаменитым Киевский мост и — бросались в ущелье… По количеству таких случаев было не так много. Но каждый из них исторгал вопль прозрения из душ ереванцев…

Не молодёжь, а поколение отцов, которое провело свою молодость в «европейском» Ереване, городе весны и любви, первым восстало против «адатов», против мещанских выходок, жаргона, взаимной подозрительности. Появились фильмы, статьи, телепередачи, в которых призывали молодых людей посмотреть на себя со стороны, любить, как любится, избавиться от гнетущего страха перед жизнью. Вновь стал слышен голос интеллигенции, которая ставила на место зарвавшихся малокультурных отцов и матерей… В газетах и телепередачах, не обсуждали, как поначалу, смешные ошибки в текстах рабизных песен, а рассказывали о трагедиях молодых людей, о неприемлемости рабизных правил. Многие ереванцы стали строить своё поведение демонстративно вразрез с поведением рабизов. Считавшие раньше вежливым переходить в разговоре на язык и сленг собеседника, стали отклоняться от этого правила, избегать в речи рабизных словечек.

«Адаты» отступили. По крайней мере, у молодых был теперь выбор, следовать им или нет. Появились внешние признаки альтернативных моделей жизни: другие песни, другая речь, другая пантомимика. А как только исчезла возможность распространять свои правила на всех, самые рьяные рабизы быстро о них забыли, и даже стали в первые ряды высмеивающих странные адаты. И неспроста: к этому времени для них открылись другие возможности, и надо было не упустить новый шанс…

За 1970-е и начало 1980-х годов сложилась особая китчевая субкультура, которая была уже готова сосуществовать с другими, предлагая собственный набор атрибутов образа жизни. Удивительная художественная фантазия, питавшаяся индийским кино, азербайджанской эстрадой, воровской лирикой и разнообразными философскими течениями, почерпнутыми в ереванских кафе, создала собственную китчевую моду, музыку и даже особые художественные промыслы. С одной стороны, была обыкновенная знакомая всем безвкусица: картинки с писающими мальчиками-гаврошами, девочки, сидящие на горшках, всякие обереги от сглаза, демонического вида хрустальные вазы… С другой — это был поразительно ёмкий рынок, рассчитанный на малокультурных людей. И изготовителей таких поделок хватало, и фантазии у них было не занимать. Вспоминается один шедевр — чеканка с девушкой, стоящей в профиль. На видимой стороне лица — два глаза. Я спросил мастера — почему? Оказывается, рабизам так больше нравится! Как же, мол, девушка — и с одним глазом?

Рабизная музыка — «основа основ» рабизного образа жизни — громко и навязчиво звучала из переносных магнитофонов, которые рабизы носили с собой на прогулку. В десятках пунктов звукозаписи, так называемых «записноцах», продавали кассеты с песнями о сладкой несчастной любви, жестокой судьбе и горестных переживаниях. В целом, песни напоминали репертуар русской «тюремной лирики», только без «пропито́й хрипотцы» в голосе, которую заменяли какие-то горловые бульканья на восточный манер, без нецензурных слов (которые жёстко табуировались) и совершенно без эротических тем.

Веселье посещало рабиза чаще всего лишь в песнях о какой-нибудь вкусной еде, он восхищался её количеством и желал, чтобы она никогда не кончалась. Имелся и удобный для строго регламентированного рабизного застолья набор величальных песен: о брате, сестре, отце, матери, жене, тёще, будущей тёще, посаженном отце и его жене и так далее.

Мода рабизов всегда шла вразрез с общей модой. Как только хватало им фантазии! Ереванцы помнят, что блюстительницы «адатов» надели самые короткие мини-юбки,.. как только они вышли из моды. Косметикой «целомудренные» рабизки пользовались вне всякой меры, впрочем, вполне улавливая свой депрессивный образ: огромные тёмные круги, наведённые тенями вокруг глаз, тёмная помада… Ко всему прилагались чулки в сеточку. Парни-рабизы носили то штиблеты с узкими носами под названием «острый перец», то туфли на высоченной платформе, которые назывались «коши», то что-то вроде тапок с вычурными защипами («чарох»). В одежде друг друга сменяли малиновые штаны, синие водолазки — это рабизы надевали всё разом, совершенно не заботясь об индивидуальности образа. Кроме сезона, когда были модны водолазки, рабиз всегда был расстёгнут. Если на нём три слоя одежды, то, будьте уверены, он расстегнёт все три. Особенно живописен был молодой рабиз зимой: в короткой не по размеру курточке, конечно, расстёгнутой, с шапкой в руках. Почему, спросите вы, в руках? Да потому, что рабизам «противны» шапки. А почему же он взял её с собой? А чтоб знали, что она у него есть!

С появлением депрессивной модели стал меняться и рабизный жаргон. Избавился от воровских словечек, зато приобрёл некий резонёрский оттенок. Этот язык стал основой новой генерации рабизных песен. Они больше напоминали произведения бардов, «ресторанные песни», вновь вошло в моду пародирование зарубежной эстрады. Потихоньку Ереван всё же смог затолкать рабизов в конкретные шрджапаты, и избавить другие от них.

К середине 1980-х и рабизный жаргон, и песни, и манеры приобрели уже форму самопародирования. Когда над рабизами стали смеяться — впрочем, не зло, они уже были «шрджапатными» людьми, мстить им за прошлое никто не хотел рабизы, как исторические «массовики-затейники» сами стали, работая на опережение, над собой иронизировать. К тому же молодым ещё людям, лишённым прежних агрессивных каналов выхода энергии, требовались какие-то иные. Рабизы стали вовсю эксплуатировать свой артистизм и организаторские способности. Лучшие из них стали актёрами, музыкантами, юмористами, художниками… Худшие пошли «по комсомольской линии». Большая часть из ничего не умевших делать людей стала выполнять функции того самого «Объединения работников искусств» — то есть играли и пели в ресторанах, на свадьбах и похоронах. В этих местах сохранилась и живёт рабизная музыка, хотя услышать её можно теперь и с дисков, и на радио многих стран мира, и не только на армянском и русском языках. Вот, к прмеру: «This life is difficult for many rabiz people, the situation is ankap» («Эта жизнь так трудна для многих рабизных людей, ситуация бессвязная»). Помните разговор тех двух печальных ребят? Теперь их сакральные словечки переселились в песни на языках народов мира. Это уже своеобразный лирический юмор.

В конце 1980-х рабиз существовал уже в виде анекдотов и, как это ни странно, ностальгических воспоминаний. Вспоминали, как на волне рабиза поднялся и обрёл популярность замечательный скрипач Каро Айрапетян… До сих пор живёт этот перерождённый необидчивый рабиз. Точнее, имитация его стиля: дурашливо-неграмотная речь, жеманные манеры и абсурдные философские сентенции. Тут никогда не поймёшь, где шутка, а где — не совсем… Сейчас, когда ереванцев раскидало по всему миру, вы можете найти в Интернете ностальгические сайты, посвящённые рабизу: с характерными словечками, с текстами тех жутких тоскливых песен и даже с воспоминаниями о «сладких, душевных разборках»! Как хорошо, что память людей осветлила то мрачное десятилетие…



Комментарий культуролога

Светлана Лурье

Первым и главным камнем преткновения новых мигрантов стала социальная среда Еревана, а именно система шрджапатов. Не будучи носителями ереванской культурной темы, новые мигранты не могли так просто войти в ереванскую социальность, усвоить культурный код города. А в Ереване быть вне шрджапата часто означало быть вне общества. Система шрджапатов не допускала социальных лакун. Бывшие сельские жители оставались с новой городской средой один на один, становились почти изгоями. И таких было немало. Миграция в Ереван шла быстрыми темпами и была хаотичной.

Новый традиционный социум только недавно пережил свой первый кризис (отъезд бывших репатриантов), основанный на разных интерпретациях основной культурной темы Еревана. Его можно было бы считать ценностным конфликтом, хотя он и затронул присущие Еревану модели деятельности, модели социальных взаимоотношений и внутренней коммуникации. Однако Ереван вышел из этого конфликта даже усилившимся, ведь его основная культурная тема прояснилась. Была заложена основа для игры интерпретаций на будущее.

В конфликте же, обусловленном сельской миграцией в Ереван, под удар была поставлена вся система социальных взаимоотношений, а ценностные доминанты затрагивались уже постфактум, как принципы обоснования коммуникационных и социальных моделей. При этом надо учитывать, что ереванская традиция ещё только сложилась, она была ещё тонка и прочно вошла в быт бывших жителей какого-нибудь прежнего Азат-майла. Вспышка хулиганской преступности бывших сельчан первое дисфункциональное проявление данного кризиса. Шрджапатная среда против неё оказалась бессильной, поскольку умела регулировать действия только члена того или иного шрджапата.

Рабизы ищут своё место в Ереване, апеллируя к нему как бы от имени народной культуры. Но они — носители псевдонародной культуры, псевдотрадиционного сознания, у которых трансферы культурных констант нарушены и совершаются произвольным образом на самые неподходящие объекты. Не случайно влияние на рабизов блатной среды. Псевдотрадиционное сознание — это осколочное, повреждённое сознание. Рабизы происходят вовсе не от изначально патологических личностей. Патологическим их сознание делало именно псевдотрадиционное сознание, которое не допускает нормальных связей между явлениями. Сельское традиционное сознание у них было разрушено, новое городское не формируется, в частности и ввиду плотности среды Еревана с его шрджапатной системой.

Во многих внешних проявлениях процессы формирования традиционного и псевдотрадиционного сознания похожи. Как когда-то в Ереване формировалась система «старинных армянских традиций», так теперь формируется система якобы «древних народных армянских адатов». Это как бы пародия на эпоху формирования традиций. Причём, что характерно для псевдотрадиционного социума, адаты эти выполняются большинством членов социума по принуждению, в результате шантажа патологических личностей. Отметим и разницу эмоционального фона формирования традиционного сознания и псевдотрадиционного: в первом случае фон положительно-приподнятый, праздничный, во втором – уныло-депрессивный, агрессивный.

Если традиционная система позитивна, жизнеутверждающа, то антисистема депрессивна, уныла и агрессивна. Так, при проникновении в традиционный социум антисистемных, псевдотрадиционных элементов, его охватывает депрессия. Даже основной культурной теме, насколько она вообще ещё поддается реинтерпретациям, придается унылое истолкование, и она все меньше служит для проигрывания и реинтерпретации разными внутрикультурными группами, утрачивая свою многозначность, яркость красок. Она упрощается и перестаёт быть интересной для членов социокультурного организма, задевать своих носителей за живое. А это само уже ведёт к дисфункции общества и смуте: для здорового и живого внутрикультурного конфликта нужен полноценно функционирующий культурный сценарий-этос.

Антисистема всегда агрессивна, она захватывает постепенно весь город. От прежнего праздника формирования культуры, кажется, не остаётся и следа. Если основная культурная тема города и обыгрывается, то только через стенания о тяжёлой армянской судьбе. Но и это обыгрывание уже даёт надежду на выход из антисистемы, поскольку апеллирует к этническому сознанию, а через него может быть поднято до интерпретации мифологемы города.

Формирование рабиза можно рассматривать как реакцию на быстрое поступательное движение ереванской культуры. Новый традиционный социум словно бы «споткнулся», «оступился», «пошёл не в том направлении». У конфликта с рабизами не было шанса стать функциональным: антисистема разъедала Ереван как раковая опухоль. Единственным выходом было включение рабиза в общеереванскую культуру (что придало бы ему неопасную, театрализованную форму), а самих рабизов — в ереванские шрдапаты. Это давало надежду на изживание рабиза изнутри.

Рабиз стремился разрушить само традиционное сознание ереванцев, только что сформированное, и заменить его псевдотрадиционным. Хотя рабизы выступали от имени народной культуры, они не несли с собой никаких положительных ценностей, не представляли собой здоровой альтернативы, поэтому конфликт с ними не был функциональным, и в ходе него не могла обыгрываться основная культурная тема этноса (социума). Это был конфликт двух разных социальностей: традиционной и псевдотрадиционной. Самым опасным для традиционного социума было то, что рабиз содержал в себе альтернативную систему коммуникации, собственный коммуникативный код, предлагавшийся на место имеющегося. Так рабиз посягал на самое глубинное бессознательное ядро традиционной культуры. Предлагаемый ими коммуникативный код не просто противоречил ереванскому, но был принципиально деструктивным, поскольку в его основании лежало состояние беспросветного уныния.

Во времена рабиза Ереван пережил первый приступ депрессии. На несколько лет исчезла его нарядная праздничность, сменившись, казалось, беспричинным унынием.

Еревану удалось, пусть с определёнными потерями для себя, нейтрализовать рабиз как антисистему. Однако развитие культурной темы, этоса традиции, становится актуальным вопросом, особенно после окончания периода бурного становления традиции. Культурная тема Еревана на первом этапе была во многом компенсаторной: это была тема дома для армян. Армянский миф был по-детски эгоцентричен и имманентен. В таком виде он не мог существовать долго, поскольку требовался выход за свои пределы — к трансцендентному. Не получалось. Может быть, века несчастий и гордый нрав в самой глубине выжгли душу народа, и её как бы приземлили?.. Да и новый «ереванский миф» был красив, но своей темой Эребуни он переносил точку притяжения современника с Вечного опять же к земному, на свои земные атрибуты, такие как древность истории.

* * *

Болезнью роста традиционного социума может быть формирование в нём антисистемы, представляющей собой альтернативный разрушительный коммуникативный код, который стремится вытеснить прежний, составляющий основу системы. Коммуникативный код — самая глубокая структура традиционной культуры, её основной дифференцирующий механизм, без которого культура не может сохранять свою идентичность. Деструктивный коммуникационный код построен на псевдо-традиционном сознании, которое не способно проигрывать ценности и содержательные аспекты основной культурной темы социума.

Между тем кризис, в котором не интерпретируется основная культурная тема дисфункционален для социума. Вынесение за скобки основной культурной темы ведёт к нарушению функционирования и воспроизводства социальных и коммуникационных моделей. Это особенно опасно для молодого традиционного социума. Антисистемные черты проникают в него и разъедают его подобно рже. В результате, ещё тонкое традиционное сознание грозит быть разрушенным, появляются черты псевдотрадиционного.

Вместе с тем живой традиционный социум способен к регенерации. И первый шаг выхода из дисфункционального кризиса — восстановление прежних моделей поведения, коммуникации, социальности. Достигнув дна антисистемной пропасти, традиционный социум начинает с антисистемой бороться. Носители псевдотрадиционного сознания социализируются, уменьшается число патологических личностей. Им прививается характерная для традиционного социума модель социальности и коммуникативный код.

Залогом преодоления антисистемного кризиса оказывается то, что люди с псевдотрадиционной психологией очень подвержены влиянию. Когда традиционная среда оказывает сопротивление, они подчиняются авторитету, стремятся к максимально конформному поведению. Так они заимствуют внешние формы коммуникации и моделей социальности, привыкают к ним и постепенно интериоризируются, встраиваясь в сценарий-этос принимающего общества.

Наш же, ереванский традиционный социум к 1980-м вернулся к нормальной жизни, и озаботился уже вопросами обыденной жизни, таким, как где можно свободно посмотреть запрещённые к прокату по идеологическим мотивам фильмы?



КОММУНИЗМ И СВОБОДОМЫСЛИЕ

Армен Давтян

Где в СССР можно было свободно посмотреть запрещённые к прокату по идеологическим мотивам фильмы? Представьте себе — в клубе Комитета госбезопасности Арм. ССР, прямо в здании КГБ на углу улиц Налбандяна и Ханджяна. Попасть туда было просто, правда, зал был небольшим, и за билетами бывали очереди, зато с администраторами можно было договориться о дополнительных сеансах, если обещать чекистам-киношникам, что приведёшь много друзей. Когда число желающих посмотреть «Зеркало» Тарковского или «Жёлтую подводную лодку» оказывалось очень уж большим, просмотр переносили в находящийся через сквер от Клуба КГБ «Дом милиции» (Клуб МВД) — там зал был побольше. У чекистов и милиционеров всё было без обмана: если в прокате шёл фильм «Подсолнухи» или «Новые амазонки», где из русской дублированной копии были вырезаны откровенные сцены, то в Клубе КГБ можно было посмотреть… то же самое. Но после «порезанного» фильма показывали все вырезанные эпизоды, правда, без дубляжа.

Практически полный спектр фильмов, демонстрировавшихся на закрытых просмотрах  Московского дома кино и ВГИКа, большинство действительно хороших фильмов, не попадавших в советский прокат, независимо от их идеологической направленности, можно было посмотреть в Клубе КГБ: будь то американские вестерны, итальянский неореализм, отечественные фильмы, лёгшие «на полку» по цензурным соображениям, эротика, фильмы ужасов или концерты западных рок-групп. Благодаря Клубу КГБ ереванцы видели в 1970-х—1980-х годах всё то, что стало доступным другим «бывшим советским» зрителям только к концу ХХ века, и трудно недооценивать эту их редкую в СССР полнопричастность к мировой культуре, когда мы говорим о ереванском характере. Авторские версии «Иванова детства», «Страстей по Андрею» и «Зеркала» Тарковского, «Агонию» Элема Климова, «Благослови детей и зверей» Стэнли Крамера, «Загнанных лошадей ведь пристреливают, не так ли?» Сидни Поллака, «Мефисто» Иштвана Сабо, все фильмы Стэнли Кубрика, Феллини и Антониони — ереванцы смотрели и оценивали эти картины, не подводя под них идеологической подкладки, с чисто художественной точки зрения.

Большинство моих знакомых в России давали одно из двух объяснений этому странному занятию КГБ Армении. Первое объяснение: армянский КГБ состоял сплошь из предателей своей конторы и страны в целом. Второй вариант: госбезопасность специально показывала такие фильмы у себя под боком, чтоб держать в поле зрения всех тех армян, которые подвержены «западному» влиянию или склонны к инакомыслию (то есть по той же причине, по которой КГБ организовал Ленинградский рок-клуб).

Думаю, обе этих интерпретации в корне неверны, но то объяснение, которое собираюсь привести я, покажется уж очень невероятным, если читатель не бывал в Ереване в те годы… Армянский гэбэшник был жителем Еревана, членом определённых шрджапатов, и осознавал, что его сограждане не склонны сужать свои притязания, отказываться от любознательности в области культуры даже под угрозой наказания. Из-за каких-либо имущественных ценностей ереванец вряд ли пошёл бы на серьёзный конфликт — скорее, посчитал бы это неудобным. Но если бы осознал, что из-за кого-то он не может что-то там узнать, увидеть, сделать или куда-то пойти — ощущал бы себя несчастным.

Обычно очень конформный, ереванец становился вдруг наивно-бесшабашным, если дело касалось удовлетворения его любознательности. В общем, он не удержался бы, запретные фильмы как-нибудь достал да посмотрел бы, и скрыть бы этого не смог, не захотел! Уж будьте уверены — высказался бы по полной программе! Из-за какого-то кино ситуация могла развиться в тяжёлый пожизненный конфликт человека с властями. Такой безвыходный конфликт, от которого человек не мог бы отречься, отключиться, потому что раз уж ты высказался, не смей терять лица, держись.

Любые негативные последствия при этом относили бы к «невезению», «несчастливой армянской судьбе». А понесённое наказание тоже грозило потерей лица — в Армении говорят: «лучше пусть у человека глаз вылезет, чем имя его “вылезет наружу”».

Между тем, удержать армян в сколь угодно конформном состоянии было проще простого: дать им чувствовать «духовную автономию». Большей «независимости» он не станет добиваться, она ему даже в тягость.

В сферу основных ценностей тут входило право узнать, увидеть, право жить по своей собственной схеме. А вот право публично высказать свои взгляды не относилось к разряду важных, скорее, носило «аварийно-спасательный» характер, и то — от публичных высказываний добра не ждали, скорей уж ждали беды! Выскажешь свои взгляды — не только с властями поссоришься, да до них и дело не дойдёт: может обидеться кто-то из окружающих! Кто это, спрашивается, будет разделять твои взгляды, когда у каждого ереванца свои собственные, особые взгляды на всё имеются?! Так что ереванец был просто принципиально «инакомыслящим». Но только не «инакоговорящим»!

Мне так представляется, что, организовывая показ запрещённых фильмов для всех желающих, армянский гэбэшник искренне считал, что добросовестно и очень надёжным способом выполняет свою работу: создаёт идеальный механизм защиты от проявлений нонконформизма!

Моральный рефлекс ереванца не позволил бы злоупотребить тем, что предоставляет тебе другой. А этот, «дающий», олицетворялся «Домом», в данном случае — Клубом КГБ. Зритель приходил не в «ничей» кинотеатр, а в гости, «домой к КГБ». И тем брал на себя определённые обязанности. Если кто-то (пусть даже это КГБ!) даёт возможность сохранить лицо, то он не будет предан ереванцем.

Этот диктат «ереванского дома» мы уже описывали. Он являлся одним из важнейших образов, на которых строилось отношение ереванца к властям вообще. Органы местной власти и центральная власть (как целое) воспринимались как определённые семьи, «дома», шрджапаты, с которыми доводится делить общее пространство жизни. Ереванец не собирался ни отнимать чужого, ни «смотреть в чужую тарелку», ни «тянуть одеяло на себя». В рамках ереванских понятий очень трудно социализировалась, например, зависть или сколь-либо длительное презрение. (Конечно, такие чувства в людях могли быть, но ими почти невозможно было делиться с кем-то.)

В целом, ереванец был настроен сосуществовать, соседствовать. По-дружески совать свой нос не в своё дело (как же без этого!), впрочем, исключительно из желания помочь да посоветовать. Иное дело — подчиняться власти, исполнять или, наоборот, саботировать; просить или требовать что-то от власти, будто она тебе что-то должна — это выходило за рамки его понятий. Власть была, вроде, «своя», да только так — по-соседски. А в общем-то — чужая: ничего она не обязана, ничего она не даст. Власть может дать что-то людям её круга, её «дома». Другим от неё ничего и не надо.

Полное отсутствие иждевенческих настроений у населения, слабость местной власти и удалённость власти центральной превращало восприятие ереванцами государственных руководителей и коммунистической идеологии в некое подобие досужей болтовни, несерьёзной игры. Идеологические догмы не вызывали остро-негативного отношения, поскольку были переведены с русского языка и воспринимались скорее как фигура речи, максимум — как иносказательное выражение какой-то иной формы восприятия жизни.

Ереван относился к числу городов, где искренних носителей коммунистических взглядов было очень и очень мало, и они мало влияли на жизнь. Одно это уже снимало остроту: достаточно было соблюдать обычные для Еревана правила вежливости, уважать чужие взгляды, высказываться достаточно обтекаемо, выполнять ритуалы формального уважения к КПСС и комсомолу (которые были профессией, хотя профессией не из числа уважаемых). Партийно-комсомольские деятели — в массе своей коррумпированные чиновники и карьеристы. Те же из них, кто не был коррумпирован, был принуждён подчиняться образу, навязанному профессией, то есть практически лишён возможности играть «честнягу» и «идейного» — такие «маски» в ассортименте Еревана просто отсутствовали.

Ереванские политические рассуждения в компаниях, философские фантазии в дружеской среде, в прессе, в кино «отклонялись от линии партии», как и везде, по сто раз на дню. Не выработай люди механизма адаптации, нарваться на неприятности можно было очень легко. Защитная функция ереванской среды стремилась навязать партийно-комсомольским деятелям безопасную для себя форму существования, то есть форму некоего особого шрджапата, правила которого должны распространяться только на добровольных участников этого частного сообщества. Ереванцы готовы были оправдывать самые конъюнктурные, карьеристские мотивы деятельности «коммунистов» с тем, чтобы избежать занятия ими принципиальной идейной позиции и отождествления своих интересов с интересами более грамотных в этой «профессии» коллег в Москве.

Партийные руководители среднего звена сами очень слабо разбирались в коммунистической идеологии, имели в среднем очень невысокий уровень культуры и образования. Этот факт подтвердился и при социологическом анкетировании, которое удалось провести автору среди «освобождённых комсомольских работников» самого студенческого из районов города — Мясникянского. Средний уровень культуры (оценённый по знанию языков, чтению книг, посещению театров) среди комсомольских работников был ниже 5%, имевшихся у студентов.

Преподаватели философии и идеологических дисциплин были чрезвычайно вольны в интерпретациях марксизма-ленинизма. Армянский философ того времени решал по отношению к коммунистической идеологии жёстко противоречившую ей задачу: пытался адаптировать, перевести, снять остроту коммунистических постулатов для общества. Например, слова Хрущева о том, что к 1980 году в СССР будет построен коммунизм, интерпретировали как «пожелание процветания всем нашим народам». Тезис «все народы сольются в один народ», который очень болезненно воспринимался в Армении, объяснялся так: «языками межнационального общения, вслед за русским, станут и все другие языки, что позволит людям овладеть общим богатством и вкладом каждой из культур в этот общий народ».

Автор этих строк относит себя к тем немногим жителям Армении, кто из любопытства прочёл целый ряд книг армянских идеологов коммунизма, и мог бы порассказать о том букете остроумнейших интерпретаций коммунистических догматов, которые в них встречались. Но так как читателей этих книг было очень мало, рассказ о них не представляет теперь даже исторического интереса.

Волна интереса к общественным наукам в 1970-х годах по всему Советскому Союзу появилась как ответ на физико-технический уклон 1960-х годов, и приобрела характер «гуманитарного бума». Но если в России вернулись, как в шестидесятых, к поэзии, то в студенческой среде Еревана 1970-х—1980-х годов стали популярны самодеятельные дискуссионные клубы по общественным наукам философии, психологии, социологии, искусствоведению, литературе. Здесь свободно обсуждались книги Куна, Тойнби, Шпенглера, Ясперса.

Здесь куда важнее рассказать об общенародной, так сказать, реакции на коммунистическую риторику. Каждый год 7 ноября и 1 мая вместе со всей страной выходили ереванцы на демонстрацию трудящихся. Выходили с огромной неохотой. Самым неприятным было само шествие в большой толпе людей в одном направлении — как же это противоречило ереванскому характеру! Звучавшие на Площади «Призывы ЦК КПСС» сопровождало только искусственное «ура!», записанное где-то в студии… Зато, с каким удовольствием праздновали после демонстрации! Ереванцам дай только повод.

К «призывам» и декларациям союзной власти относились с лёгкой беззлобной иронией. В отличие от местной, республиканской, которую в Ереване воспринимали как досадное препятствие к собственной деятельности, союзную власть времен Брежнева ассоциировали с кем-то вроде старого дедушки, которого хотя и надо слушать, да слушаться — не надо. Да и «деду», казалось, ничего, кроме такой малости, как «патив-hарганк» («почета-уважения») не требовалось. Союзная власть воспринималась гораздо более как «своя», чем власть местная. А поэтому «неудобно» было её осуждать или критиковать. Все декларации её воспринимались как «добрые пожелания», хотя и неуклюжие и назойливые. Как и армянские застольные речи, они, казалось, содержат туманные намёки, какие-то иносказательно выраженные условно-полезные советы. В Ереване никто в них не искал ни «правды», ни «справедливости», ни обещаний. Поэтому и не было разочарований. Да, многих коммунистическая риторика могла раздражать (причём больше по форме, чем по содержанию). Но серьёзно злить, побуждать к противостоянию или критике далёкой, почти неосязаемой власти — нет, что вы, засмеют!

Так что политические анекдоты, которые в Ереване можно было рассказывать практически безбоязненно (конечно, и тут «стучали», но редко), были вполне адекватным средством для облегчения души до полной безоблачности.



Комментарий культуролога

Светлана Лурье

В Ереване существовала опасность ещё одного кризиса — идеологического. Могло произойти противостояние с внешним агентом, каким выступала государственная власть. Формирование культурной традиции Еревана шло в условиях тоталитарного режима. Фактически Ереван этому режиму противостоял, а потому вполне можно было ожидать, что тот сломит молодое традиционное сознание ереванцев. Но сам Город этого не осознавал. Он адаптировался к режиму тем, что социализировал его по своим законам.

Советскую идеологию ереванцы в ходе своего культурного процесса, по существу, не интерпретировали. Её интерпретации в СССР для ереванцев оставались фантастическими, и их содержание ими не воспринималось. Но что было характерно для этих интерпретаций и что усваивалась горожанами, так это общая, как представлялось, доброжелательность центральной власти к Армении. Идеологические посылы понимали как добрые пожелания. Это не могло быть иначе, поскольку источник центральной власти был связан с образом «покровителя» — Советской империей. А потому её воспринимали как дружественную, но в жизнь не допускали (поскольку «покровителю» армян положено было показываться на арене деятельности только в критических ситуациях). Её слушали, но не всегда слушались.

Как правило, образ «покровителя» включается в парадигму, выстроенную для него на основе культурных констант, присущих традиционному социуму. Она определяет как условия появления «покровителя» на «поле действия», так и характер его «консервации». Если поведение «покровителя» в заданные параметры не вписывается, то традиционный социум стремится его реинтерпретировать и всё-таки вписать в свои рамки, чем и гармонизировать свою культурную картину мира. 

Итак, как будто для ереванцев было свойственно не очень серьёзное, «лёгкое» восприятие власти

Мой дополнительный комментарий к разделам «»Рабиз» и упадок» и «Коммунизм и свободомыслие»

Олег Гаспарян

Наш рассказчик Армен Давтян столько рассказал про «рабиз», что мне ни добавить ни убавить нечего, поскольку я сам на это явление, пришедшее и вроде как растворившееся, ни практически особенно не сталкивался, ни теоретически даже особенно не вспоминал. Да и ясно тут, что «рабиз» для Армена — это «линия подчёркнуто городского (анти-деревенского) некультурного поведения, которая создала в результате свою параллельную “культуру”»…

Как «пришла», так и «ушла» эта «параллельная культура». А за рассказчиком остался этакий осадок городского снобизма с тбилисским оттенком, поскольку он вот полагает, что «в старом Ереване почти совсем не было никакого городского быта». Ну, да ладно. Куда важнее сегодня присмотреться к наблюдениям культуролога Светланы Лурье, как она с позиций своей культурологической концепции объясняла вот такое нашествие «рабиза» и его последствия. Это тем более интересно, что многое, если не все, высвеченное ей тогда, на рубеже веков, подтвердилось уже в 2010—2020 годы.

Светлана Лурье сразу отмечает: «Первым и главным камнем преткновения новых мигрантов стала социальная среда Еревана, а именно система шрджапатов». Напомню, что «новые мигранты» — это уже, главным образом, сельские жители из самой Армении и армяне из Азербайджана, которые так и не смогли поначалу вписаться ни в один из «шрджапатов». При этом миграция в Ереван проходила быстро и хаотично, а новый традиционный социум города совсем недавно благополучно пережил свой первый кризис (довольно массовый отъезд бывших репатриантов) по причине разных интерпретаций основной культурной темы нового Еревана этими репатриантами и уже ставшими новыми ереванцами, совсем ещё недавно бывшими беженцами или опять же «репатриантами», но ещё до Отечественной войны. И город вышел из этого кризиса, вышел усилившимся, благодаря прояснению основной культурной темы как жизнерадостной и с сохранением «основы для игры интерпретаций на будущее» и недавно ещё обновлённых «ценностных доминант», ориентированных на это «радостное и светлое будущее». Но эта новая ереванская традиция ещё только-только сложилась и была тонка и хрупка! И вот, что отмечает культуролог по этому поводу:

«Рабизы ищут своё место в Ереване, апеллируя к нему как бы от имени народной культуры. Но они — носители псевдонародной культуры, псевдотрадиционного сознания, у которых трансферы культурных констант нарушены и совершаются произвольным образом на самые неподходящие объекты. … [Их — О.Г.] псевдотрадиционное сознание… не допускает нормальных связей между явлениями. Сельское традиционное сознание у них было разрушено, новое городское не формируется, в частности и ввиду плотности среды Еревана с его шрджапатной системой». Рабиз поначалу по этой причине и начал формировать антисистему. И «если [новая ереванская — О.Г.] традиционная система позитивна, жизнеутверждающа, то [рабизная — О.Г.] антисистема депрессивна, уныла и агрессивна».

Что и ведёт к дисфункции и смуте в обществе! Тут важно подчеркнуть, что если живой, здоровый внутрикультурный функциональный конфликт, столь необходимый для полноценной жизнедеятельности по культурному сценарию-этосу, депрессируется псевдотрадиционным сознанием и трансформирует его таки в дисфункциональный, то социум может и разрушиться в конец!

Тогда молодой традиционный социум Еревана словно «споткнулся» на рабизах, «оступился» о них и чуть было… «пошёл не в том направлении». Но ереванцам удалось включить рабизов в разные свои шрджапаты и тем «изживить рабиз изнутри», сохранив свою социальность! Еревану удалось нейтрализовать рабиз как антисистему. И развитие, укрепление молодой культурной темы Еревана, армянского этоса как новой традиции, стало ещё более насущным. Но Ереван оставался-таки замкнутым на себя, а обширная армянская диаспора, особенно зарубежная, так и не нашла себе места в советском Ереване. И такое очень скоро проявит себя с новой и, увы, уже с разрушительной силой. Но об этом ещё впереди! А пока я считаю совершенно необходимым подчеркнуть такую особенность армянской новой традиции, т.е. традиции, установившейся в Советской Армении. И наш культуролог такое очень прямо и выделяет:

«Советскую идеологию ереванцы в ходе своего культурного процесса, по существу, не интерпретировали. Её интерпретации в СССР для ереванцев оставались фантастическими, и их содержание ими не воспринималось. Но что было характерно для этих интерпретаций и что усваивалось горожанами, так это общая, как представлялось, доброжелательность центральной власти к Армении. Идеологические посылы понимали как добрые пожелания. Это не могло быть иначе, поскольку источник центральной власти был связан с образом “покровителя” — Советской империей».

Необходимо подчеркнуть, что армяне переносили образ «покровителя» с Российской империи на Совецкую империю! (Я намеренно тут применяю форму записи совецкая, а не советская, чтобы подчеркнуть противоестественность и губительность такого вот «переноса» и такой вот трансформации православной Российской империи в советскую — СССР!) И армяне делали это совершенно спокойно и искренне, без каких-либо дискомфортных ощущений или формальных объяснений. Давайте зададимся вот таким вопросом: как такое могло быть при сохранении, собственно, нормальной психики у людей и психологии её коммунистических правителей в Армянской ССР? И ответ можно бы обнаружить, при определённом усилии сознания и обращении к прежним работам культуролога! Ещё в ранних статьях её, в соавторстве с другим своеобразным ереванцем (См. Лурье С.В., Казарян Л.Г. Беседы о внешней политике. // «Республика Армения» // 1992. №№ 39, 40, 41, 44, 46, 49.) разъясняется такая особенность в геополитике, как «логика переносного смысла», «логика метафоры» или «логика провокации». По-разному она была приложена и интерпретирована в разных ситуациях. Но тут её можно проиллюстрировать таким вот ленинградским анекдотом, где обыгрывается коллизия с дурной погодой в Ленинграде:

– Уже май, а что-то у вас похолодало.
– У нас всегда холодно, когда черёмуха цветёт.
– Так зачем же вы её сажаете?! – восклицает вопрошатель.

В нашем случае армяне жили в Союзе и, вместе с тем, идеологически как бы вне его. Конечно, тут мы имеем смех, и грех … Эта тема будет, надеюсь, ещё раскрываться далее.

А пока совершенно академическое заключение культуролога, и нам придётся его таки принять:

«Коммуникативный код самая глубокая структура традиционной культуры, её основной дифференцирующий механизм, без которого культура не может сохранять свою идентичность. Деструктивный коммуникационный код построен на псевдотрадиционном сознании, которое не способно проигрывать ценности и содержательные аспекты основной культурной темы социума. … [Поэтому — О.Г.] кризис, в котором не интерпретируется основная культурная тема дисфункционален для социума. Вынесение за скобки основной культурной темы ведёт к нарушению функционирования и воспроизводства социальных и коммуникационных моделей. Это особенно опасно для молодого традиционного социума. Антисистемные черты проникают в него и разъедают его подобно рже. В результате, ещё тонкое традиционное сознание грозит быть разрушенным, появляются черты псевдотрадиционного. … [Иными словами, новая традиция теряет жизнеспособность. Тогда как — О.Г.] живой традиционный социум способен к регенерации…». (Дополнительно выделено мной.)

Ереванский новый традиционный социум к началу 1980-х вернулся, казалось, к нормальной жизни. Но в Ереване существовала опасность ещё одного кризиса — идеологического! Собственно, эта опасность существовала всегда в СССР. Особенность восприятия России (а после — и СССР) армянами Восточной Армении (а Армянскую ССР населяли в основном армяне Восточной Армении и их потомки) состояла в особенностях её (его) интерпретации как «покровителя». Как следствие, советским армянам как будто «было свойственно не очень серьёзное, “лёгкое” восприятие власти»:

«… образ «покровителя» включается в парадигму, выстроенную для него на основе культурных констант, присущих [старому — О.Г.] традиционному социуму. Она определяет как условия появления “покровителя” на “поле действия”, так и характер его “консервации”. Если поведение «покровителя» в заданные параметры не вписывается, то [старый — О.Г.] традиционный социум стремится его реинтерпретировать и всё-таки вписать в свои [старые — О.Г.] рамки, чем и гармонизировать свою [старую — О.Г.] культурную картину мира». (И тут дополнительные выделения и прибавления определения старый от меня.)

***

Тут я читателю посоветую обязательно освежить в памяти основные положения культурологической концепции Светланы Лурье (Смирновой), они были изложены в начале настоящих, продолжающихся уже 5-й месяц, публикаций из «Ереванской цивилизации» (см., например, тут — https://nashasreda.ru/k-teorii-formirovaniya-tradicii-funkcionirovanie-sociokulturnogo-organizma/  — и вокруг.)

Продолжение