«Наша Среда online» — Предлагаем Вашему вниманию эссе из книги Елены Крюковой «Фрески времени».
ПЛАМЯ ПАМЯТИ
О повести Анатолия Григорьевича Байбородина «Дрова»
Сибирь, мощная земля. Здесь горы и воды дышат древним Космосом. Живущий в Сибири понимает, с благодарностью вбирает и любит её беспредельную, Божию силу. Сибирские звёзды, ночами всходящие над тайгой, над широкою гладью Байкала, — глаза Времени, что строго, упованно, неотрывно смотрит на нас, в нас. Во глубину наших сердец, порой устало, легкомысленно или грешно забывающих, что есть на свете живые, неимоверно далёкие звёзды, и они отражаются в близёхонькой, подлунно блестящей, такой бездонной байкальской воде. Да это и не вода даже. А скатерть на совместном пире Господа и человека. Накрыт стол. Поклонись низко. Надо успеть воздать хвалу. Надо — СПЕТЬ.
У всякого из нас свой Байкал. Своя мощь великой природы. И — великой жизни нашей, и общей, народной, и отдельно взятой; вот наша родова, наши кровники, вот те, кто далече, а вот неведомые, навеки незнакомые, — но все мы современники, сомгновенники. И этот сердечный, духовный Байкал — озёрная чистейшая икона, образ, подаренный природой, таёжное благословенье. У Байкала есть, буряты верят, Бурхан; он его хранит, стережёт, питает, а Небесное Око, Белая Вода (Бай-Кель) питает и вдохновляет нас.
Счастлив рождённый в Забайкалье писатель Анатолий Байбородин. Внутрь нашего времени судьбой вброшенный, он, как художник, раскрывался навстречу людям медленно, не чураясь в прозе с размахом широких крыл ни торжества, ни страдания, не упуская из виду никакую сокровенную подробность единственного бытия и в то же время обнимая душой великую тайну художественной цельности.
Что такое цельность? От чего она происходит-рождается, как воздействует на живую ткань художества? Есть в произведении искусства некий незримый магнит, он могуче, властно притягивает к себе все мелочи, все изобразительные плетения-узоры, что хочет и может сотворить мастер; имена того магнита могут меняться, но они все одной природы, происхождения одного: Родина — земля — народ — природа — небо — Бог. Магнит собирает, магнит заставляет тебя становиться чище, лучше, требовательнее к себе. Читая прекрасные стихи или прекрасную прозу, ты не только воображаешь живые картины, бытийные и событийные; ты соотносишь их с собственной жизнью, а главное, ты ОТКРЫВАЕШЬ неведомое, прикасаешься душой, драгоценным чувством к тому, что ты не испытал, а вот теперь, читая подлинного художника, испытываешь.
Это твой опыт постижения сердца как Космоса.
Так человек, погружаясь в искусство другого человека, ныряя в него, как во хрустальный холодный Байкал, и плывя в нём с захолонутым сердцем, рассматривая далеко на дне цветные каменья, созерцая медленных царственных ельцов и юрких золотых рыбок-голомянок, проживает иную жизнь. Разве это не чудо — многократно прожить жизнь свою?
Рыбы и птицы. Перелётные, небесные, и домашние, родные, вот они, рядом с тобой, куры-утки, в стайке во дворе. Жизнь неистребима. Ты, малец, по жизни бежишь, задыхаясь, тебе надо догнать и перегнать, вволюшку наозоровать, выше всех подпрыгнуть, победить. А потом руки греть у бешеного, косматого костра. Согласно ритмике чудес природы живут и люди; родные люди, ведь они постепенно вырастают вот из этих гололобых огольцов, из этих мальчишьих криков и беготни, из забайкальских, в полнеба, кроваво-парчовых закатов, из озёрной тишины, что манит тайной и пугает плеском Иномiрия.
Иной Мiръ… да ведь он далеко, отсюда не видать… а свой-то, близкий-роденнький, да вот он: с матерью и отцом, со всем хозяйством, со всей древней жизнью, что перед глазами героя повести, Ивана Краснобаева, мальчонки Ванечки, играла и сияла каждой кровной мелочью, каждым днем бескрайней, так казалось в те поры, жизни:
«(…) Вспоминая, отец выкурил самокрутку до корня, когда говорят: кури дружок, я губы обжёг, и, поплевав, загасил. Надел брезентовые верхонки, ухватил колун и отмашисто саданул по чурке; а мать, пробегая по ограде, вдруг замерла… Настрадавшись от недельной пьянки-гулянки, умилённо глядела на трезвого и домовитого мужика, но потом взгляд заволокло слезами, словно стылым, моросящим дождём, и мать безголосо заплакала. Горькая и сырая бабья доля: и в горе воет, и в радости слезьми уливается… Хвалила мать богоданного, глядя как нарядная, золотистая поленница выросла по бревенчатый заплот, гадая о житье-бытье просто: слава Те, Господи, сена корове накосили – с молоком перезимуем; картошку в подпол ссыпали, бочонок капусты наквасили, лагушок рыбы насолили, дров напилили, муки, соли, сахара запасём, так и по миру не пойдём, с голоду не пропадём… даже если папаша загуляет. Загуля-а-ает… – смолоду обвык. (…)».
А вот и зима! «Десять месяцев зима, остальное лето», — смеялись мы в детстве, выкрикивая друг другу эту непонятную неоспоримость. Внутри холоднющей, злющей, и так царски, райски, алмазно сверкающей зимы — тепло печи. А печь топят дровами.
«(…) Отец, если дрова кололись легко и ловко, добрел, и, случалось, на перекуре толковал сыну:
– В твои лета, паря, я уже в лес ездил по дрова… Помню, махнули в лес с братом …ему о ту зиму одиннадцать было… свалили пару листвяков, распилили на кряжи. В сани завалили кряжей пять, перевязали и тронулись с Богом. И, помню, примораживало, а коль мороз, дак сорок пудов на воз – снежный наст крепкий, дорога лёгкая, можно и побольше в сани нагрузить. … И помню, растяпы, топор посеяли в дороге. Беда… Тятя не облаял, но велел: «Ну, паря, чаю хлебните с мороза, да и валите в лес, ищите топор. Коня не дам, конь устал, пешком дуйте. Без топора не возвращайтесь – топор кормит, поит, одевает, обувает и обороняет…»»
И вот так, у писателя, у художника слова Анатолия Байбородина дрова становятся не просто тематикой повествования, а — АРХЕТИПОМ бытия.
Анатолий Байбородин сурово и вместе самоцветно архетипичен. Что это означает? Библейски изначален. Его Библия — как в музыке тема фуги и контрапункт: тема — Сибирь, контрапункт — мелодия живой души, то нежная, то колко-хвойная, то отчаянная, то кровавая. И снова, снова — через линзу человеческого уклада — Божия: на полнеба.
Архетипичен — это значит: упрямо идёт на вечность, на её свет, а ориентирами, вешками избирает приметы Времени, ступая по сине-сизому байкальскому льду.
Это значит — когда непроглядная темень вокруг, самому исполниться мужества и вспыхнуть, и стать светом. Художество, мастерство писателя тоже может превратиться в свет.
В огонь.
В тот огонь, что пылает-полыхает, когда в печи дружно горят дрова.
И ведь печь тоже становится архетипом: это кладезь огня, его укрощение, ему поклонение, его приручение, им наслаждение, перед ним трепетание — ибо ты человек, а огонь — стихия.
Дрова — это благо, благодать, не только и не просто отопление на селе, в избе, на заимке, но — ВОЗМОЖНОСТЬ жизни. Дрова есть синоним жизни, ибо вся жизнь земная, зимняя спасается дровами, оранжево горящими в копотной печи.
Жизнь — горящее древо… Поленце — как древко золотого, красного флага, спасительного, свободного, в лютый колотун, красного крыла. Да ведь и сами люди в мешанине времён, в Боговой гигантской печи — кто они такие?.. — горят и сгорают, и обращаются в самосветящиеся, вспыхивающие то синим, то алым головни: чернеет поглощающая всех земля, пылают поверх неё костры, и память заставляет ушедших источать призрачный свет, переливаться недосказанной при жизни любовью; мы — дрова, и этот надмiрный архетип лунно горит над укрытой белой холстиной землёй в чёрно-сажевой, остылой печи неба.
Один герой шествует по всей долгой повести. Само речное течение текста — ход жизни. Трудно уловить и запечатлеть поток. В нём можно только плыть, как в бурливой, сине-изумрудной, строптивой Ангаре.
В природе человек вольным стилем плывёт; то задыхается и барахтается, то сильно выбрасывает руки вперерез волне; сам свой маленький мiрокъ строит, оглядываясь на Вселенскую многозвёздную избу. Медленно крутится годовой круг, вечные мiровые Часы…
«(…) В прошлом году – затяжная поздняя осень, тёплая, посему и сиротская, и вербе почудилось – весна: распушилась, яко на Вербное воскресение. Ох, поспешила верба с пухом: на Казанскую Богородицу небо с утра прослезилось, а к потёмкам приморозило, ночью оттеплило и до рассвета – густой снегопад. Верно речено стариками: осеннее ненастье – семь погод на дворе: сеет, веет, крутит, мутит, ревёт, сверху льёт и снизу метёт. Потом весна явилась, тоже не чище; времена года хороводились вокруг лесной избушки, томили душу сладкой истомой, потом жгли душу горечью одинокого, не обласканного житья-бытья.
Марья-зажги снега, заиграй овражки – с любовию, но по-свойски, словно деревенскую жёнку, сельские мужики и бабы величали преподобную Марию Египетскую; и в день её апрельский вдруг с отцветающих небес на вешние леса и поля слетелись все времена Года: Весна – игривая дева, украшенная звонколистым зелёным венцом, Лето – томная дева в цветастом сарафане, разметавшая по смуглым плечам белёсые косы, Осень – грустная дева, накинувшая багряную шаль, и Зима – суровая дева в синевато-белом покровце. Взявшись за руки, девы повели хоровод: с утра по-зимнему примораживало, потом валил сырой осенний снег, а к полудню припекло весеннее солнышко, звенели ручьи и по-летнему зеленела, цвела мурава по сухим угорам. (…)»
А живой огонь — центр первобытного Мiра, он же и средоточие Мiра новейшего, со-временного художнику. Вот он, магнит жития-бытия! Да ещё какой! Руки огня тянутся к людям. Люди, возжегшие огонь, то любуются им, то еду на нем готовят, то с его помощью растапливают баньку, а то просто, до костей промёрзнув, греются у огня. Огонь — не только древний Бог, но и человек. Значит, дрова, при помощи коих таёжный Красный Владыка живёт на свете, — это еда огня, и всяк живущий поглощает пищу свою, чтобы возрадовать Того, Кто превыше всех вознесён.
Дрова разношёрстные. Разномастные. Житель, к примеру, среднерусской равнины прекрасно знает: лучше всего, жарче всего горят в печи дрова дубовые. У сибиряка иные о дровах понятия. Более всего лиственницу ценит сибирский человек — чалдон, гуран. И не только лиственничные дрова, горящие дольше всех и щедрее всех дарящие тепло, а и всевозможные хвойные деревья. Дух свежей хвои — это как благословенье таёжное, вдохнёшь глубоко хвойный аромат — это же как праздник! Кедр-митрополит… пихты-воины… ели разлапистые… сосны горделивые… Тайга вся, сплошь, хвойные дружины. Человек посередь этого колючего царства — добытчик пропитания, веселья, жизненной силы, маленьких радостей… и тепла. За тепло надобно сражаться! И, значит, всякий день надо выходить на войну с жизнью.
«(…) Приволок березовых поленьев, щепы и бересты на растопку, и скоро огонь озорно запел; а когда открыл дверцу, дабы подкинуть дров, зарницы поплыли по сумеречной кути. Жалко Ивану печь – страдалица: замороженная, скучает по хозяину, а тот прибежит, растопит, печка и не рада – после мороза хозяин ее так раскалит, что уж духовка, сваренная из толстого железа, трижды прогорала. Да и печной кирпич крошился, не вынося резких перепадов мороза и жары. (…)».
А вот и школа. Вот они и уроки литературы — той литературы, что потом, позже, станет хлебом насущным, водой ключевой и воздухом, пьянее хвойного-родимого, для писателя Ивана Краснобаева. Дети, их озорство и неповиновение, их нетерпимые выходки, их абсолютное незнание того, что с ними станет завтра… Дети мало думают о том, что такое смерть, слава, судьба. Они сами живут внутри бессмертия, переходят, как по тонкому льду, неведомую судьбу.
Мальчишка Кеша Климов (по-деревенски — Маркен), что распоясался на уроке литературы (эка, учительница заставляла выучить наизусть письмо Татьяны из «Евгения Онегина»!..), через горы времени стал военным, офицером; потом и генералом стал Иннокентий, воевал на пылающем Кавказе… Разве мог он в те дальне-туманные сибирские годы предсказать себе судьбу? Он же не Нострадамус. И никто из нас не пророк. Но все мы самими собою топим печь мiровъ. И школьное хулиганство в будущем оборачивается неподдельным геройством, а несдержанность — горячностью, ширью сердечной, страстью жить на полную катушку.
«(…) Ох, видно, теми вожжами и образумил батя Маркена: минует четверть века, багровой зарею взойдёт грядущее столетие, и перед Иннокентием Климовым, армейским генералом, хлебнувшим мятежного Кавказа, здешние власти постелят ковровую дорожку от поскотины до школы и будут гадать: какую улицу переименовать в честь Иннокентия?.. где воздвигнуть статую?.. и можно ли прижизненно?.. А для почина поменяют в Климовской избушке нижние венцы, сгнившие в труху, поправят забор и ворота с резными вереями и двускатной крышей из соснового дранья. Но то будет после, а пока – школа.
Маркен всякое вольное время, прикрутив самодельные коньки на валенки, катался по ледяному озеру, и, мечтая о коньках-норвегах, о заправдашней клюшке, кривым сучком гонял по льду конский шавяк, похожий на шайбу. Подросши, напялил боксёрские перчатки и, случалось, валил с ног даже зрелых парней; а посему по физкультуре ходил в пятёрчниках, да и по иным предметам выбился в ударники, но литературу люто невзлюбил, словно злую мачеху. И не полюбил даже при Серафиме Ивановне, хотя вдруг, изумив братву с «камчатки», взметнул руку и, выйдя к доске, прочёл «Бородино», ловко изобразив бывалого вояку:
– Да-а-а, были люди в наше время, не то, что нынешнее племя… – Маркен с нарочитой горечью вздохнул. – Богатыри – не вы! – картинно указал на Ваню Краснобаева.
А ведь тот, хотя и телок смирный, а двухпудовую гирю и кидал, и толкал, и жал; в тайге же нынче, когда готовили лес на тепляк[1], сосновые кряжи ворочал наравне с мужиками. (…)».
Как угадать? Как протянуть серебряную, инистую нить от малого мгновенья нашей юной, молочно-нежной, крохотной жизнёшки к вольно, раскидисто, в полный рост над полями Времени стоящей судьбе, как прочитать письмена, Богом процарапанные на коре ели и пихты в тайге детства, на кедровой плотной, пахучей древняной коже? Не узнать. Не рассмотреть в лупу, в волшебный телескоп, как над тайгой звезду. А просто — жить. И чтобы твои дрова, весело потрескивая, споро горели в твоей печи.
А кем ты станешь — да не всё ли равно; всё равно ты станешь тем, кем тебе стать предназначено. Горит твоё сердце. Освещает тебе суждённый путь. Вот стал ты, Ваня Краснобаев, служить русскому Слову. Вот подружка твоя, Кланька, с ней в одном классе учились, простою крестьянкой стала. И в том счастье нашла, наиболее полное, наиболее светлое и святое. Хозяйка и матерь; каждое праведное семейство на деревне — святое. А тот дерзкий парнишка Маркен, что на уроке в училку Пелагею Сысоевну хрестоматию швырял, и чуть не исключили его, не вытурили из школы вон, стал — героем. Настоящим. На настоящей войне. Жизни других — своею жизнью — заслоняя, спасая. И так ярко горел, посреди жизни, его военный огонь.
А учительница Серафима умерла. Всякая жизнь заканчивается. Просто и пронзительно говорит об этом Анатолий Байбородин… звучит далёкая музыка, песня памяти, и плачем мы, слушая её.
«(…) Былая краса Серафимы Ивановны по-осеннему построжала, словно уготовленная к грядущей зиме; и, вновь очарованный, Иван год жил перепиской, потом навестил учительницу в сонном городишке, но вдруг – короткое послание, где Серафима Ивановна оповестила: «Ваня, радость моя, дни мои сочтены; и через месяц, будешь в храме, поставь на канун свечку во упокой моей грешной души; да и в алтарь пошли заупокойную записку. И я посильно молюсь о душе твоей…» Упокой, Господи, душу усопшей рабы Твоей Серафимы, прости ей вся согрешения, вольная и невольная, и даруй ей Царство Небесное…»
Тайга как апофеоз леса, торжество природы, властно вошла сызмальства в душу главного героя «Дров» Ивана Краснобаева — да на всю жизнь и осталась там. Тайга — вдохновение; тайга — чертог. Лес! Такой прекрасный, когда живой и шумящий! Тайга суть жизнь. А дрова? Ни на минуту не выпускаем из поля сердечного зренья архетип ДРОВ — не только топливо, но трагедия смерти, умирания во имя другой жизни; не только тянущиеся к облакам, качающиеся на ветру, как на море в шторм, сосны и пихты, но и ярое пламя, пожирающее дрова, как пожирает человеков всесокрушающее Время.
А и прекрасна же, до мятного холодка в груди, в засердечье, родимая тайга! Заимка посреди тайги — вот ещё один символ-знак: конечная жизнь человека среди бесконечности природы. Природа, по Тютчеву, тоже разумна: «…в ней есть любовь, в ней есть язык». Иван Краснобаев устанавливает крепчайший контакт с дикою природой, с тайгой, вечноживой и вечношумящей, и эта связь больше похожа на предвечный брак; и брачные вечери в объятиях тайги, у пылающей печки, — вот счастье, вот чистая радость. Радость, в сердцевине коей — печаль. Неизбывная печаль будущего прощания с Мiромъ.
Ах, заимка! И заготовка новых дров на новую долгую зиму! Анатолий Байбородин пишет ли портрет чей-то, вымышляет ли героя, переносит ли себя, свою жизнь и чувствования свои внутрь повествования — не знаем мы; а скорей всего, тут и то, и другое, и третье начало, и сплетаются они, — так сосны под землёй крепко сплетаются корнями.
Но ведь неважно нам, какова степень достоверности; в искусстве важна лишь высота образа, до коего досягнул писатель, та высота, откуда можно обнять внутренним взором под тобою летящий свет. Ягоды и грибы, пламена костра, смолистый запах дров, буйный огонь в печи… Жизнь есть красота, а красота таёжная есть размеренный ход дней и ночей, освящённый духом хвои, озарённый печными огнями. Для писателя это и есть подлинное, несомненное счастье: внутри ТАКОГО пространства растягивается, укрупняется Время, слышен скрип земной оси, слова слагаются как надо, наиболее убедительно, празднично, и иной раз явственно в дыхании слов, в потрескивании в зеве печи дров чуется Божие дыхание.
«(…) Растекаясь мыслью по древу, утопая в щедром глаголании, мужики забыли, что наладились в хребет по дрова, и славно чаевали подле ласковой печи, ублажались чаем и казёнными шаньгами. Сквозь заснеженное окошко вопрошающе косились на поляну перед мелколесьем, где по-волчьи выла метель, летел косой снег, мела позёмка, вихрясь в порывах ветра. Сдурела метель – даже в усадьбе взыграла, словно за околицей ведьмы свадьбу справляли; но бодрились приятели: мети метель, нам, мужикам, не боязно, мы в опрятной, тёплой избе …печка пышет сухим жаром… мы пьём чаем и в ус не дуем, нам даже отрадно любоваться метелью из тепла и напевать: «…вьюга смешала землю с небом…»
И вот знак равенства смело проводится автором между мощным русским архетипом дров и пространствами социальными, людскими, многолюдными: панорамой Родины.
Просторы родной истории… Трагедии всеобщей родной судьбы…
Уединение, уединённость — да, хорошо то для художника, превосходно, но плох тот художник, что мгновенья жизни и судьбы своей не посвящает мыслям об общественном пламени, о горении многочисленных душ, об огне великого, всецелого народа, на одном языке говорящего. Язык = народ! А сколько у нас на Родине народов? На скольких языках говорят наши люди? То-то и оно! Горит пламя разных этносов, различных вер. Господа называют разными именами. На одном Байкале с одной сторонушки — буряты, с другой хакасы и тувинцы, с третьей — староверы семейские, у всех свои обычаи и свои молитвы. Где же тот огромный, гигантский жертвенный костёр, что разложён в честь всех народов и в почитание всех богов? Куда мы уходим друг от друга? А может, мы друг к другу всё-таки идём, только с мучением, с болью, через пень-колоду?..
Задумался Иван Краснобаев, таёжный сын, русский писатель, о единстве народа, из многих народов состоящего. А может, есть народ, спица в колеснице, кто виновен в неисчислимых русских бедах? Давно, в девятнадцатом веке, философ Константин Леонтьев говорил о «цветущей сложности» русской жизни. Простого — нет. Единообразного — нет. Горят дрова Времени, и задумчиво мы глядим на бьющийся огонь. А печь — это наша грудная клетка. В ней, в ней горит пламя. Жжёт тебя изнутри. Сердце твоё пылает — хорошо! Но огонь может стать жестоким, и всё внутри у тебя в одночасье выгорит. Да, не дай Бог, сгорит и снаружи.
«Мiровой пожар раздуем…» (А. Блок, поэма «Двенадцать»).
Собрат-писатель Ярослав Онисимов написал очерк «Бесы и черносотенцы». Горячие разговоры Иван и Ярослав вели! Вспоминали весь страдальный двадцатый век, и что народ русский за последние сто лет пережил. И Троцкого горько и страшно поминали, и над кровью революции кулаки стискивали. До хрипоты спорили, кто же в мученьях народа виноват…
«(…) Иван вспомнил: протоиерей Михаил Громов, с коим водил дружбу, пытал мужика на исповеди: «Пьёшь?..» «Пью, батюшка, запиваюсь…» «Блудишь?..» «Ой, батюшка, блужу…» «Сквернословишь?..» «Хуже, матерюсь, как пьяный сапожник…» «И кто виноват?.. Ты же и виноват…» «Нет, батюшка, я не виноват, бесы виноваты…»
Слово за слово, приятели крепко сцепились, ибо один задериха, другой неспустиха. Осадившись на «ельцинских рельсах», до хрипоты и сипоты спорили; орали друг другу, словно глухой глухому, размахивая руками; и если бы тихий мужичок либо тихая баба увидели, то, испуганно глядя, покрутили бы пальцем у виска: мол, чокнулись мужики; а шутники бы посетовали: что за шум, а драки нету?.. Могли бы наворожить, накаркать, и здесь не грех трижды плюнуть через левое плечо, где анчутка беспятый незримо торчит и ворчит, а потом перекреститься: слава Богу, до драки споры не дошли. (…)».
…Тебя не ждёт уединение, затвор. Не надейся умереть при жизни. Замкнуться на заимке, дровами запастись на всю оставшуюся жизнь. Не выйдет! Мiръ широк и велик. А Родина твоя иной раз безмолвно, молча, одними глазами озёр просит о помощи. Не дай чужаку-злодею уничтожить твоё святое, священное. Не дай бросить в огонь твоё самое любимое. Хотя тот, кому чужды родня, Байкал, тайга, храм, святые образа, жимолость и багульник в распадке, звон колокольный над шёлковой озёрной гладью, с удовольствием бы сжёг все это в своей собственной злобной топке. Ему ведь тоже чем-то топить его диаволову печь надо. А тут, гляди-ка — сколько энергетики, сколько красоты и воли! Берём! Сожжём!
Не дай превратить себя и Родину твою в пепел.
Никому.
Анатолий Байбородин — не даёт. Существование такой русской прозы внутри нынешнего русского искусства, здесь и сейчас, ясно говорит о том, что жива крепчайшая связь русского человека и русской природы; русского человека и русской истории; русского человека и русского Бога. Михаил Нестеров и Павел Корин, великие русские живописцы, помолясь, смело писали русского Христа; в повести «Дрова» Анатолий Байбородин, наследуя этим потрясающим мастерам, пишет не только русского человека Ивана Краснобаева, но — незримого, за ним — над горизонтом тайги — над синим ковром озера — над россыпями созвездий в вечереющих небесах — русского Господа; и мы видим, как Господень лик просвечивает сквозь тучи и туманы, парит над островерхими пихтами, сквозит за длинными темными иглами кедрача.
«(…) По-вешнему голубело небо, солнышко припекало, снег искрился, таял, яко воск от лица огня, пахло сопревшими, лоняшними [2] травами, оттаявшей хвоей; и в душах, даже и остарелых, усталых, играло мартовское солнышко, искрился снег, заливисто пела весёлая птица веснянка.
Выбрали мужики листвяк, что уже скосился, готовый со дня на день рухнуть, завёл Иван бензопилу, и лишь цепь въелась в древо, как ухнула снежная кухта, и мужики оторопели, похожие на белые привидения, на снежных людей. Потом Иван кряжевал листвяк, а напарники обрубали сучки; и когда Ярослав, сучкоруб, ловко сёк топором листвяжьи ветви, Иван любовался молодцеватой статью, словно и не закатный мужик подсоблял ему, а сельский паренёк в вешнем соку, в играющей силе. (…)».
Речь держит Анатолий Байбородин о дровах, а пишет на словесном своём холсте — народ! Вот где радость, вот где ценность! Друзей пишет, и друзья эти — ансамбль, хор, сочетание душ живых, круг-кольцо веры, понимания, любви. Удивительна сцена, где автор живописует Рождество Христово широкой и радостной кистью:
«(…) Помнится, Рождество Христово в ночном храме, потом – святочная трапеза, а перед рассветом Иван вызвал извозчика и, ожидаючи, гулял по церковной ограде, выискивая в сияющем звездном рое Вифлеемскую звезду, что привела волхвов к пещере, где родился Христос. И сладостно зрелось, певуче слышалось: в полночь по всей Руси Великой величаво и радостно звонят колокола, и плещется рождественский звон над заснеженными лесами и полями, над полуночными сёлами и городами, и крещённые единым гласом ликующе воспевают божественную стихиру преподобного Романа Сладкопевца: «Дева днесь Пресущественнаго рождает, и земля вертеп Неприступному приносит; Ангелы с пастырьми славословят, волсви же со звездою путешествуют; нас бо ради родися Отроча младо, превечный Бог».
Иван замер пред малиново подсвеченным вертепом, вырубленным из снега, озирая пещеру для скота, где в яслях, набитых сеном, возлежал Отроче млада, и умилённо глядели на Чадо Матерь Божия, святой Иосиф-обручник и даже овечки с бурой коровушкой. Подумалось: «Ишь, и в постоялом дворе не нашлось угла святому семейству, пришлось в пещере для овец и коров ночь коротать. Зябко, поди, семейству а ежли бы дрова, да Иосифу развести бы малый костришко, всё бы теплее… Хотя какие дрова в Вифлееме Иудейском…»».
А вот изображение вечного русского дружеского застолья. Трапеза. Неспешная беседа. Доверие, ясные взгляды. Душой поделиться, не только хлебом. Не хлебом единым да не дровами едиными… а ведь аккомпанементом к той беседе, давайте увидим это, в печи опять горят дрова… Одиночества — нет. Тьмы кромешной — нет. «Слава Тебе, показавшему нам Свет!» — хочется воскликнуть, вспоминая последование Божественной Литургии св. Василия Великого. «Блажени нищии духом», — и Нагорную проповедь вспомним. Пусть Иван нищ, он не грезит о богатстве. Богатство внутри него. Огонь духа в нем горит. И дрова в той печи — да, Божии.
И песня за столом — старинная, родимая, казачья, над снегами и огнями путеводной звездой плывущая.
«(…) По случаю филипповского поста Петр Алексеевич Романов сварил чугунный казан омулёвой царской ухи… Помолились с чувством, толком, а то Иван, забывчивый, рассеянный, суетливый, ежели забудет прочитать Иисусову молитву перед ествой, то читает после и благословляет еду и питие, крестя брюхо. А с батюшкой не забудешь…
В предчувствии лютых морозов, на ночь глядя Иван подтопил печь; и в сухом, избяном тепле поначалу ладом текла застольная беседа, а затем под завывание ветра за оконным куржаком батюшка пел «черного ворона», да не ходового, а вроде былинной старины.
…Чёрный ворон, друг ты мой залётный,
Где летал так далеко?*
Где летал так далеко?
Ты принёс мне, а ты, чёрный ворон,
Руку белую с кольцом.
Руку белую с кольцом…
Вышла, вышла, а я на крылечко,
Пошатнулася слегка.
Пошатнулася слегка…
По колечку друга я узнала,
Чья у ворона рука.
Эт рука, рука мойво милова,
Знать, убит он на войне
Знать, убит он на войне…
Он убитый ляжить незарытый
В чужедальней стороне…[3]
Глаза застольников влажно мерцали в тихом свете настольной лампы, и даже Петрович Алексеевич прослезился, хотя, будучи пожизненным сыщиком, нагляделся на смерти, и, бывало, уже смотрел без содрогания, без сосущего холода в паху, без волнения в душе.
А Иван слушал, чуял: мороз по сердцу пошел; и приблазнился ему байкальский старожил, певший древние песни да столь могуче, что чудилось: сосны звенят, на священном Байкале волны вздымаются, прибрежные скалы трещат. И голосил сей певень забайкальского казачьего ворона: «Ты вещун, да птица-ворон, да чо кружишьси надо мной. Полетай вещун да ворон ты к себе лучче домой…» Певень потом сокрушался в беседе с Иваном: «Счас редко кто старинны мотивы поёт, всё больше дрыгалки-прыгалки, что в радиве, что в телевизоре… Да ишо и похабщина сплошь, а ранешни старики баяли: «Оборони меня Бог от грозы и молнии, от плохого глаза и уроченья, от зверя дикого и языка поганого».»
Память с нами. Горит она. Пылает. Знай подбрасывай дровец.
И это есть наивеличайшее, на земле, счастье. Хранить огонь.
***
В чем же главный, царский секрет повести Анатолия Байбородина «Дрова»? Притягивает она сильно. Не оторваться. Мощный она магнит. Красоты в ней полным-полно: и картин природы, и картин души, и полноты и насыщенности, неизмеримого богатства русского языка. Владение языком суть владение палитрой, цветом и светом, и сибирский писатель в словесной живописи, в звукописи и в сплетениях образов и смыслов щедр, уверен, то раздумчив, то страстен, но всегда исполнен благоговения перед Богом и жизнью.
«(…) Пётр Алексеевич с Иваном вышли на сон грядущий подышать лесным духом и, коль уж хмельные, кратко помолились, взирая на восток, усыпанный жаркими звёздами, благодаря Бога, что накануне исповедались, причастились святых даров в Никольской церкви, посреди села Олха.
– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитвами Пречистой Матери, преподобных и богоносных отец наших, помилуй нас, – со вздохом, перекрестился Иван перед крыльцом.
А среди высоких снежных суметов, под сияющей луной остался Паша, сколь певучий, столь и богомольный; раскрыл толстый молитвослов, где затертые корочки уже едва сдерживали взъерошенные страницы, и взмолился:
– Боже, милостив буди мне грешному…»
А дрова — лейтмотив нашей жизни, длящейся, не кончающейся. Перейдем мы в Мiръ Иной, а кто поручится, что там, в эмпиреях, не надо будет иные, незримые дрова заготавливать, чтобы небесные дома согревать, чтобы греть вечным, будто солдатским, огнём памяти Град Небесный Иерусалим?..
Россия наша, Русь наша — это земля. Крестьянская страна наша Родина. Земли немерено. Тайга, поля, озёра, реки, хребты и увалы. Село стояло и стоит, хоть приговаривали его и казнили тысячу раз. Но восставало оно из могил, поднималось со креста, и именно земля даёт нам стол и кров, пищу и ветер, воду и волю. Так просто это понять! Так трудно бывает иной раз ПОМОЧЬ земле родимой!
По прочтении повести Анатолия Григорьевича Бородина «Дрова» пусть вас охватит это чувство. Сопричастности. Общности. Родства. Пусть придёт желание помочь и понять. Жажда любить — бескорыстно, чисто, честно, ясно. По-Божески.
Ведь не зря мы на земле человеки.
Не зря созданы по образу и подобию Божию.
[1] Тепляк — флигель
[2] Лоняшний — прошлогодний
[3] Былинная песня донских казаков