c8c673bf45cf5aeb
  • Вс. Дек 22nd, 2024

Образ духа в извилинах мгновения

Май 14, 2020

ЛИТЕРАТУРНАЯ ГОСТИНАЯ

ОБРАЗ  ДУХА  В  ИЗВИЛИНАХ  МГНОВЕНИЯ
или четыре вопроса АГАСИ АЙВАЗЯНА

ВОПРОС  ПЕРВЫЙ

АГАСИ АЙВАЗЯН — Я потревожил вас, уважаемые… показалось интересным услышать от вас ответы на некоторые вопросы сегодня.Вопрос первый: чего вы больше всего обнаружили в жизни за прожитую свою земную жизнь?

ЭДГАР ПО- Из влажных сумерек придя к вам, я, Эдгар По, отвечу сразу: в содержании одной короткой жизни моей я обнаружил много, очень много… безответных вопросов.

ДОСТОЕВСКИЙ — Пройдя через великие муки, боли и любови, через унижения, падения и взлеты, я, Федор Достоевский, пришел к одному основному выводу – к Богу!

ОМАР ХАЙЯМ — А мой ответ, брат Агаси, тебе известен: веселым и мудрым находили меня люди по жизни. Само имя мое, Омар Хайям, казалось мне забавным. Но что нашел я на дне бокала моего? Что увидел я на земле и в небе? Ни-че-го. Ни-что. Одну беспредметную вечность…

ЛЕВ ТОЛСТОЙ — Мой образ жизни был в полном соответствии с моим именем и моей фамилией: Лев! Толстой! Ступая по тысяче разных ступенек между Богом и Сатаной … я остановился на одной – на Добре.

БЕРНАРД ШОУ — Па-ра-док-сы! Вот что я, Бернард Шоу, нашел за девяносто моих веселых, чистых и аккуратных лет, — па-ра-док-сы!

КАЗАНОВА – И ты, мой друг Агаси, спрашиваешь меня, сумел ли я, искатель сердечных приключений, Казанова, в конце концов найти высший смысл существования? Да, любому юноше я снова и снова, подмигну и отвечу: этот смысл — в мгновении!

БОРХЕС — Упрек Апдайка, что я, Борхес, собирая чужие жизни, чужие подробности,   плохо подражаю Монтеню – всего лишь мнение. Опыт моей жизни утвердил мой тезис: моя жизнь – это только мои обстоятельства: они так реальны в своих взаимосвязях, что меня в них почти нет. Время моей жизни полностью совпало с процессом чтения: «Тысяча и одна ночь»! 17 томов! С гигантским культурологическим комментарием! – вот где, друзья, вопросы и ответы! Бесконечность и текучесть культуры занимала меня как синоним бесконечности и текучести жизни. Никакой теории мироустройства у меня нет. Я агностик: в практическую силу знания я не верю. Да, я собирал чужой опыт, чужие знания, обобщения интеллектуалов всех времен… зачем? Предполагая сформулировать единое обобщение? Право, Агаси, его у меня нет. 

АГАСИ АЙВАЗЯН – Позвольте мне, уважаемый Хорхе Луис Борхес, признательно отметить, насколько основателен ваш опыт: вы инкрустировали в Свое Время перлы всех известных времен. Я тоже из тех, кто хотел сделать гораздо большие обобщения, чем успел. Никому не удавалось за одну свою жизнь прожить столько жизней… разве что Шекспиру?! А «Дух дышит, где хочет», Образ Его то и дело мелькает и манит в извилинах вечного мгновения. Обобщения каждого из лучших нас стали подробностями для вас.   Никто, кажется, и не в обиде…

СВИФТ– О, обиженных много было вокруг меня. Ведь даже без привычной мне, Свифту, желчи, я с горечью повторю: мое самое общее впечатление от человеческого общества – это душевная нечистоплотность, душевная грязь. У человечества часто меняются времена, есть новые и даже новейшие, но лишь внешне, как новые платья. Суть же под ними одна: как золотистая лента, связывают они букет из алогичности и аморальности, из глупости и бесчестности, из лицемерия и корысти — и ты вынужден в этом быть, и называть это своей жизнью. Согласись, Агаси, есть от чего испытать лишь одни страдания, есть от чего устать.   

АГАСИ АЙВАЗЯН– Хорошее слово — согласие, а состояние в нем еще лучше. Страдание? От людей, от себя самого? Плохо с ним. Но и без него не лучше. Страда – это когда то горячо, то холодно – процесс закалки, процесс катарсиса: не выстрадаешь – не поймешь…   хотя опять же слышу я Шекспира: «Слова, слова, слова…»

ВОПРОС ВТОРОЙ

АЙВАЗЯН – Мой друг, Мушег Галшоян… 

ГАЛШОЯН – Есть, есть у меня вопрос, лично для меня не праздный и очень больной: злодей, убийца – это голый варвар, у него можно отнять его кость… ну, а как быть, если варвар этот сегодня при протоколе? при галстуке? с признанием автографа — «гений зла»? Вопрос открытый…

ДОСТОЕВСКИЙ – «Гений зла» — вы это о чем? 

АЙВАЗЯН – Совместимы ли злодейство и генийвот вопрос второй? Известно библейское положение что сама мысль об убийстве уже есть убийство. Косвенно это делает всех нас, писателей, убийцами. В иллюзорном, воображаемом мире писателя убийство тем более убийство, что объем его материальной вещественности велик. В малом объеме у убийства нет подробностей, нет мысли, оно рассеивается подобно эху, не успев занять места между материальным и воображаемым. „Гений — это преступление”, сказал Томас Манн. Действительно, убивали все: Шекспир, и Киплинг, Стриндберг, и Раффи, Дюма и Пушкин, Лермонтов и Эдгар По, и Федор Достоевский, и почти все писатели, не исключение и я. Когда ищешь выход, создаешь алиби, находясь среди зловония под нечистой кожей греха, где холодно… само время съеживается в собственной скверне, кутаясь в липкий тоскливый страх.

ДОСТОЕВСКИЙ  — Я, Достоевский — преступник? Нет, мне роднее Пушкин, его: „Гений и злодейство – несовместимы”. Отцеубийство — великий грех… я убивал, но, нет, не я… Вы, коллега Айвазян, хорошо сказали про состояние во времени, когда описываешь убийство, когда укутываешься зловонной кожей греха, чтобы понять самому, разъяснить другому и чтобы вместе – каяться. Лишь легкомысленный жанр счастливого господина Дюма позволял ему превращать убийство в легкую игру: несколько красивых поз, удар – и двадцать молодых французов без всякой видимой причины, без всякой горечи за них, падают от руки другого, веселого француза. Другое дело – Монте-Кристо: годами, как спектакль, планировал он месть-убийство как справедливость. А убийство у Эдгара По? Это же даже не желание, от начала до конца – это ход мыслевого процесса!  

ИУДА  — Прошу меня извинить, да что там, начну с объяснений — вы и слушать меня не станете, вы меня не приглашали, понятно…

ВСЕ — Иуда?! (каждый по-своему выражает возмущение его появлением и уходит):

 — Предупреждать надо.

—  Нашли кого звать.

—  Несчастный, жалкий, а все одно противно.

—  И откуда свалился на нас.

—  Этого не доставало: с предателем за одним столом сидеть.

 — Мораль всепрощения у нас, да, но как, господи, как?

 — Вот и выслушать хочу, и понять: ну, почему, почему так гнусно? А что, предательство  

    бывает и не гнусно? Нет, не могу — стыдно!

ИУДА —  (продолжает) Мне нет искупления. Со своим наказанием я вхожу уже в третье тысячелетие. На моих плечах тоже — всеобщий грех… как и у каждого из вас, как и… у моего Учителя… но конца этому всеобщему греху не видно… и я так устал от его нескончаемости. Не все убийцы, но грешны – все… Писателям намного легче: воображаемое убийство, воображаемый грех — это не ведет к самоубийству. Я не убийца, но признаю, что предательство — то же убийство. Я пришел, чтобы сказать и… уйти, сказать, что вот ведь и тебя, Агаси Айвазян, предали… посмертно: тебе, выдающемуся писателю, тебе, академику по разряду изящной словесности… соотечественники отказали в Пантеоне…

АГАСИ — Это говоришь ты, Иуда… я не вижу в том ни вины моих соотечественников, ни моей беды… другие, если найдут это нужным, перезахоронят… второе рождение будет, шутка будет.         

ИУДА   —   В „шутке” — корень „шут”, а шут — это же страдание?

АГАСИ —   Да нет же…

ИУДА   —  И все-таки, кто-то предал тебя, то есть, пусть посмертно, но убил… может, это тот, писатель, но человек из Команды? Я помню интонацию его, когда он обратился к тебе: „Ара, — сказал он тебе, — ты такой сильный, что изолировался в своё одиночество?”

АГАСИ — Да нет же… это банально, это мясорубка взаимоотношений во времени дней, она — вне сравнения с заданностью биографии вашего времени и… нехорошо, Иуда: ты — снова предаешь.

ИУДА  —  И снова наталкиваюсь на неблагодарность: ведь я на твоей стороне…

АГАСИ —  На моей, но как – выдавая другого?

ИУДА — (уходя, бормочет) Вот и пойми что-нибудь: как сделать одному хорошо, чтобы не сделать плохо другому?

МУШЕГ — (вслед Иуде) Испарился? Помнишь, Агаси, клубное время наше, когда шарканье ног под кашляющий фокстрот свидетельствовало о жизнеспособности счастливого советского человека?

АГАСИ — Я, человек печальный, Мушег. Я кое-как устроился в этой клубной скуке. Само существование мое было чуждо этому вечному раю обывателей, да и я для этого рая ничего ценного собой не представлял. Жил я, днем держась в тени, по вечерам в сумерках, а по ночам  в потемках собственной меланхолии. Одним из способов избавления от скуки было войти через ворота в Клуб, уплатив за это рубль, а другим – выйти за ворота. И так постоянно… чтобы не выходить из вынужденного общения с чужим лицом, чужими словами… 

МУШЕГ – Я наблюдал: тебе удавалось и самому не выходить из своего мелового круга, и никого в него чужого не впускать. Я даже думаю, что это и сохранило тебе жизнь в райском Клубе. А помнишь, Агаси, мы возвращались из Гюмри? Помнишь, все внимание мое было обращено к правой стороне горизонта?

АГАСИ  — Да, я видел: какой-то клубок загнанного внутрь чувства рвался выплеснуться из тебя наружу… но, согласись, Мушег, непонятно: что более выдуманно — действие или мысль?

МУШЕГ — Мой дух тогда находился, как ты говоришь, в извилинах мгновения, я думал: „Перебраться бы на ту сторону, убить бы пятерых, и пусть меня самого тоже убили!”

АГАСИ — Всего пять абстрактных должников чужого рода за одного конкретного тебя — шесть убийств… фабула без продолжения, сюжет без развития… отсутствие логики путает мои мысли, язык, извилины мозга… так погибало множество армян… нет, смотри во „вчера” опытом ума… талант Мушега Галшояна дан „сегодня”, дан для „завтра”…… В Стамбуле за мной таскался чистильщик обуви, турок, клянчил у меня согласия начистить мне обувь. Я чуть было не сказал ему: ”Наверное, твой предок убил в Эрзеруме моего предка…” И тут же я стал сам себе противен от пустопорожнего умствования, от кривляния мозга перед безликой и равнодушной пустотой… Но тогда же, Мушег, мне представилось, что… 

МУШЕГ — … что убийства есть незримые и могучие мгновения в жизни? что они движут историю? что сначала мысль, но большая, потом – действие, но большое, в ответ на действие, как Согомон Тейлерян?.. Без мысли существование убийства распыляется, растворяется, исчезает в пространстве. Вот, Иван Бунин…

АГАСИ — Бунин… да, он не убивал: у него нет пространства для убийства, вернее, пространство это доведено до беспредельности.

МУШЕГ — Незлобивый герой его рассказа „Кавказ”, помнишь, ищет и не находит свою жену в условленном месте… возвращается в свой номер, ложится на диван и из двух револьверов выстреливает себе в виски…

АГАСИ — Нравственная безликость доводит до бездонной печали, отрицает основные элементы бытия… Он даже не убил себя – он просто вернул миру обширность Вселенной… Очень похоже на легкий вздох умершей девушки из другого рассказа Бунина, “Легкое дыхание” — “теперь это легкое дыхание снова рассеялось в мире, в этом облачном небе, в этом холодном весеннем ветре”.

МУШЕГ Эстетическая жизнь Бунина — светло-зеленого цвета… она, подобно ковру, покрывает многочисленные слои земного шара… но слои эти, увы, замешаны на бесчисленных костях… и наших тоже…

АГАСИ — Друг моего детства, Карен, стал жертвой политических репрессий, его арестовали по политическому обвинению. Оклеветал его школьный товарищ. Он сам знал, кто его предал. Через восемь лет он вернулся домой. В один день я увидел, как он мирно беседует с тем, из-за кого он прошел через многие страдания: тюрьму, пытки, психушку… — Как — это ведь он?

КАРЕН —  Кто? А-а-а… в первое время главной моей целью была месть, думал, вот выйду… Но сейчас внутри у меня ничего нет. Будто он и не виноват. Будто вообще никто не виноват. Теперь у меня ничего нет…

АГАСИ —  Это твое „теперь” – такое открытое пространство, такая жизненная сфера… Платон считал её разумной, Андре Жид – хаотичной, Грикор Зограб — непостижимой, Бунин – нравственной… Понятия эти слились друг с другом над горизонтом в „легком дыхании” вечности… в нем — увековеченный миг, как продолжение каждого — кто „вчера”,  в каждом — кто „сегодня”… И тайна сия безмерна есть…

 ВОПРОС ТРЕТИЙ

АЙВАЗЯН — Каждый из нас за жизнь невольно допускал те или иные ошибки: попросту бытовые, политические, философские, экономические или теологические. Всего две ошибки допустили вы, норвежец Кнут Гамсун, так, стилистические… но – какие! Одну – в беседе с султаном Абдул-Гамидом, другую — в беседе с Гитлером. Мой третий вопрос непосредственно адресован к Вам, коллега Гамсун, но опосредствованно он обращен ко всем порядочным народам мира… вы помните свои так называемые «высокие» встречи? Вы помните свои так называемые «ошибки» в своих речах-обращениях по напоминанию «Им» о справедливости?

ГАМСУН Как не помнить? Я назвал эти свои беседы – „Три Г”: Гамсун – Гамид – Гитлер.

ГАМИД — (Гамсуну) Вы, европейцы, смотрите на нашу страну сердитыми глазами. Очень немногие понимают нас верно.

ГАМСУН — Может это так потому, что лишь очень немногие верно понимают само бытие.

ГАМИД — Что вы увидели в нашей стране?

ГАМСУН- Всё! И это всё – равно как чудесно, так и невероятно! Ваш дворец, весь быт вокруг него, обычаи лежат вне знакомого мне, европейцу, мира. Мне даже трудно представить, что Европа совсем рядом — настолько здесь другая атмосфера, другой миропорядок, другая мораль. Мои кровяные шарики поклоняются, но, признаюсь, с трепетом — непонятный ужас сеют то и дело случайно бросаемые тяжелые взгляды… строгий церемониал мечетей… издревле устрашающая воля варвара с регламентированно ожидаемым призывом к единому действию всех против одного… Всё это было знаемо — мы одинакаво образованы, но всё — вне знакомого мне мира. Удивительно, что красноречие грека, который вещает о загадках бытия устами самого Гомера, впечатляет меньше, чем тягостное, непонятное молчание турка.     

ГАМИД Карлейль и Ницше не были варварами, однако это они призывали вас, вялых и утомленных европейцев, к варварству как единственному средству пробуждения жизненных сил! Это они признавали целебной силой безличную ненависть и хладнокровие убийства со спокойной совестью. Как день и ночь, мир разделен на мужчин-Восток и женщин-Европу. Мужчина воспитывается для войны, а женщина  — для отдохновения воина. Все остальное в мире – болтовня…

ГАМСУН — В основе всего отмеченного Вами предполагается ещё и наличие морали.

ГАМИД  — И снова отошлю вас к вашим европейцам — Ницше и Карлейлю: мораль – пища для слабых. Вы философствуете о каком-то там равенстве, не понимая, что основной принцип для достижения высшей цели – неравенство. В стаде есть вожак, и он – один!

ГАМСУН — Мир для меня, европейца, имел один лик — отшлифованный и устойчивый, как тело земного шара, пока я не узнал о клине, вбитом в это тело, вбитом рукой, не сомневающегося в своей правоте варвара…. “верного”, не принимающего соседа своего, армянина,  “неверного”, я не…

ГАМИД — Вы правильно взяли паузу… вы захлебнулись в своих впечатлениях и перестали слышать сами себя. И если вам удавалось корректировать свою речь, то только под давлением выражения моего внимательного к вам лица, но лишь до последнего слова… Страх – орудие вожака… но вам у нас бояться нечего: сегодня вы покинете наш дворец в сопровождении пышной почетной свиты… 

АЙВАЗЯН — (Гамсуну) Тридцать лет спустя вы осуществили второе свое желание — вы стояли перед Гитлером…

ГИТЛЕР — Вы, интеллигенты, смотрите на нашу страну яростным взглядом… очень немногие понимают нас верно…

ГАМСУН — Наверно потому, что лишь очень немногие верно понимают само бытие.

ГИТЛЕР —  Ну, так что вы увидели в нашей стране?

ГАМСУН- Всё! И это всё — равно как чудесно, так и невероятно! Я захлебнулся в своих впечатлениях по Берлину. Я сохраню самые яркие воспоминания о всех встречах, беседах, но Карлейль, но Ницше, но расовая теория, превосходство одних над другими, еврей для вас, я не…

ГИТЛЕР- Вы верно взяли паузу. Жаль, беседа могла бы быть вдохновенной и доброжелательной, но… чистота расы – превыше всего. Страх – верное оружие в руках диктатора! Но вам у нас пока бояться нечего. Сегодня еще отсюда вас проводит пышная моя почетная свита…

ГАМСУН — Через десять лет я, Нобелевский лауреат, вознамерился восстановить в своей памяти что-то, что тогда в моих беседах с Абдул-Гамидом и Гитлером наморщило им лбы… я напрочь забыл подробности в самом содержании моих бесед, но эта морщинка и в моем мозгу осталась напоминанием причины моего недовольства и Абдул-Гамидом, и Гитлером. Что же это такое было?

АЙВАЗЯН — Я вам напомню: в беседе с Абдул-Гамидом вы произнесли слово „армянин”, а в беседе с Гитлером вы произнесли слово — „еврей”… 

ГАМСУН   —  Ай-ай-ай, — ошибся! И дважды! Как же так?

АЙВАЗЯН —  Уверен, сожаления о том у вас нет, и вы готовы повторить эти „ошибки” сегодня снова и снова… как делают это все порядочные люди и народы мира.

 ГАМСУН  —   Вне сомнения: все порядочные люди и народы мира…     

ВОПРОС ЧЕТВЕРТЫЙ

АГАСИ — Мона Лиза — мой четвертый вопрос. Мы вновь и вновь приходим к ней, как приходят многие, желая приоткрыть хоть какую-то створку над загадкой бытия… Я знаю, что крупные рыбы поедают мелких. Но меня смущает другое: есть рыбешки, которые созданы только как корм для рыб больших. Согласимся, что рыбы лишены чувств, души и способности осмысления, пусть так, но почему создан тип людей, которые становятся пищей для другого типа людей? И ни сильные, ни слабые друг перед другом не виноваты. Я бы смог поискать ответ в богатом библиотеками нашем мире, но одно не поддается логике: зачем тогда слабым людям дано чувство совести, любви и собственного достоинства?

Мона Лиза… её улыбка связывает мгновение с вечностью. И такую улыбку дал её лицу тот Бог, что создал рыбешек мелких для крупных и слабых людей для сильных? Так что? Ответ, может, кроется в ней, в улыбке Моны Лизы?

ПРОФЕССОР — Мона Лиза?! Скажу вам, в её улыбке удобно устроилась и другая. Для изучения анатомии человека нашему институту понадобился труп. Еще не было в Армении Сумгаита, не было Баку, не было землетрясения, а имевшиеся трупы были при родных и близких или бесследно исчезали в северном направлении, и нашелся-таки бесхозный одинокий мужчина. Кто знает, какое детство армянина он имел, какую юность армянина прожил, какой путь беженца прошел. Труп был внушителен, будто недавно остановившийся могучий механизм, на челе – отпечаток забот и достоинства, и мускулы еще хранили в себе напряжение. Я указывал на мышцы, называя их по-латыни, на минуту отвернулся… и тут же услышал глумливый смешок: студентка, указкой приподняв член мужчины, смотрела на меня, поместив биовопрос в своей улыбке… в биоулыбке.

МУЖЧИНА — В ночной темноте неаполитанского порта от голой плоскости стенки стыда отделилась и подошла ко мне, туристу, женщина с печальной красотой. С утомленной улыбкой сказала: “Синьор!” Нетрудно было догадаться, что она предлагала себя. Ее улыбка выбрасывалась наружу сквозь несколько слоев отчаяния и боли. Предположим я, более или менее сохранившийся на другой стороне жизни, принял бы эту ее жизнь, присоединил бы её отверженную сущность к моей гармонии, — и что? К выражению ее лица добавился бы лишь незаконнорожденный слой самоутверждения. И этот же симбиоз переворошил бы и мою структуру, выбросив мою сущность из предоставленной мне сферы. Не предвкушение ли такого слияния двух безумных начал укрылось в укромных уголках твоей улыбки, Мона Лиза? Разве не с такой же точно улыбкой произносил имя твое Леонардо? Говорят…

АГАСИ  —  Насмешка могла быть порождена и всеобщей меланхолией: человеческая мысль уже знала, что душа предметна и имеет свои высшие и низшие состояния, человечеству уже вырисовывался Образ Духа. Не это ли расстояние между низменным состоянием предмета и его высшей духовностью – не оно ли суть тайны улыбки Вашей, маэстро, и… Моны Лизы?

ЛЕОНАРДО Так ведь это расстояние есть и в вашей улыбке, Коллега. И у вас проявляется растерянное удивление, что и мозгу человека тоже требуется гастрономическое питание.

АГАСИ — Как и кишкам? Но это вызывает не улыбку… мне горька ваша мысль, что „многие сделали кишки своим жилищем и поселились в собственных кишках”… Неужели и мысль нуждается в подпитке предметами низменными?

ЛЕОНАРДО – Ничто не чуждо… и высокими тоже: опытом, мудростью, однако мысль — всегда раба предмета.

АГАСИ — Я читал Ваши “Предсказания”. Это Апокалипсис от Леонардо: вы изобразили трагедию вещественности, жестокость и абсурдность предмета, его самоубийственную страсть, вырождение предмета, логику Вельзевула. Вы включили в предметы мира… и нас. Закон предметности оказался настолько прост, что… Мона Лиза по именам знала грядущее, то есть наше сегодня, то есть нас, — не это ли хранит её улыбка? О, мудрый Леонардо, вы легко управляли предметностью: вы расшифровывали все способы ее проявления и, гармонично сочетая их, превращали в чудо! Не это ли чудо лучится из улыбки Моны Лизы?!

ЛЕОНАРДО — Может и так… каждому даны свои пять чувств. Однако при всем Вами означенном, увы, я не нашел в предмете… смысла. Да, я охватывал все формы предмета, я властвовал над ним… и я увидел… безумие предмета… я почувствовал его нелогичность… и я понял, что и сам я — частица этого, частица такого предмета…

АГАСИ- И тогда вы создали противницу предметности — предметную своим лицом, но с беспредметной прекрасной улыбкой? Загадочную Мону Лизу?

ЛЕОНАРДО — Загадочная для тех, кто рассматривает женщину…

АГАСИ — Но не для вас, дорогой Леонардо, потому что… это сама Ваша мысль бессильно улыбается необходимости принять трагедию предметности. Улыбкой Моны Лизы — Мысль Леонардо обращена к Богу…

ЛЕОНАРДО — Так же точно, как и Ваша, дорогой коллега Агаси… и мысль, и улыбка… и вопрос: кто же кого периодически посещает: вы — меня с моей Моной Лизой? Или я с ней — вас?

АГАСИ — Вот эта взаимосвязь в протяженности времени, этот Образ Духа в извилинах вечного мгновения – это и есть прелесть непостижимости мира предметно-беспредметного… прелесть, запечатленная, Леонардо, в улыбке Вашей… и нашей – в улыбке Целому Миру.

АГАСИ АЙВАЗЯН – Борхес; Бунин; В объятиях жизни; Две стилистические ошибки Кнута Гамсуна; Повторяющиеся посещения Моны Лизы или трагедия предметности.

ГРЕТА ВЕРДИЯН