Пуля – дура. На расстеленных во дворе паласах рыжими и белыми волнами разлеглись куделя и космы белой и рыжей шерсти, жена Огана будет шить стёганые одеяла…
Аревапар, самое красивое село на свете! Вы только осенью взгляните на леса вокруг, на склоны гор, словно художник буйствовал на холсте для конкурса, все цвета из тюбиков выдавил…
Три брата у молодой, тугой невестки в доме старой Назан, все три брата красавцы-богатыри. Невестка на сносях, нет-нет да и всплакнет:
– Как там мои братья? Когда я их снова увижу!
Назан с утра заглядывает на сыновнюю половину, словно боится, что за ночь та сбежит, и зовёт:
– Рыпсик, ай Рыпсик… ведро с собой возьми!
И идут доить овец. Утром тридцать шесть, вечером тридцать шесть. И две коровы – вот и весь парк молочной скотинки. Сухие, кривоватые пальцы старой Назан методично выбивают струйку овечьего молока, будут делать сыр, продавать. Сыр всегда едят с хлебом, когда есть хлеб, сыр всегда покупают. А овечье мацони, самое вкусное, сквашивают только для себя.
Мужчин в доме давно нет. Все разъехались, иногда наезжают, кто сказал, что совсем их нет. Но село, когда-то полнокровное село, осталось на стариков и женщин. Вечером стараются не зажигать свет в окнах, которые смотрят на границу. А то снайперская пуля – не дура, как раз и попадёт в тень в светящемся окне. Все оконные стёкла с той стороны – дырявые да залатанные…
Соседка забегает во двор и кричит:
– Вас к телефону, Назан тот!
«Назан тот» срывается с места, хотя Рыпсик быстрей бы побежала. Звонит сын, скоро приедет. Рыпсик робко спрашивает: Про братьев ничего не сказал?
– И брат твой младший, они вместе приедут!
Арик и Завен живут на Украине, в Полтаве. Муж Рыпсик недавно уехал, старший из братьев в Россию ещё раньше подался, а младший, Завен, давно в Полтаве, на хохлушке женился, дом завёл, дети скоро в институт пойдут. Дай бог, заработает и Арик на дом, и они переедут, сколько можно тут под пулями перебегать по двору! Куда-нибудь подальше отсюда.
Рыпсик уныло смотрит на когда-то любимый пейзаж, райские места вокруг, горы, исхоженные в детстве по разнотравью и у неё сердце щемит от ожидания. А от старшего ничего нет, заболел, самая плохая болезнь, у него жена тоже русская, кто знает, как за ним ухаживать будет… сердце сжимается от тоски…
Наконец, приехали с дальней дороги… Всё вокруг тут же изменилось, приобрело смысл. Мужчина в селе – это сила. Это надежда. Это защита. Вот все и забегали из дома в дом, неся к столу нехитрые свои угощения. Селяне люди любопытные, всё знать хотят. Собрались поглядеть, послушать, рассказать. До рассвета сидели и не расходились… так и не решились спросить – увезут или нет Рыпсик с собой. Это значит, что не вернутся больше…
Наперебой сообщали приехавшим:
– Снайперы жить не дают! Говорят, женщины стреляют! Русские и украинские девушки! Говорят, в мусульманство переходят!
– Наши тоже их отстреливают, но все окна и скотину поранили, – не останавливаясь, но с каким-то непоколебимым спокойствием докладывали ребятам. А те сидели, курили, дымили и о чём-то крепко задумались, потягивая старое вино из припрятанных запасов…
Никакой возможности нет вернуться, им же работать надо. Оставить их тут под пулями, вон, сколько дыр в стёклах! И куда всем селом переберёшься? Границу ведь не оттащишь! Мы тут всегда жили. Но как теперь жить?
Рыпсик молча ставит на стол еду, убирает, доливает, молча выходит и входит в задымленную комнату. Наконец, под утро все расходятся. Женщинам надо подоить овечек до пастбища…
Рыпсик сворачивает тугие шерстяные, только что помытые, под солнцем высушенные стёганые одеяла, тюфяки, бельё… Арик и Завен упаковывают хмуро и сосредоточенно. Отец сидит на опрокинутом ведре под самым забором и впервые за долгую жизнь не знает, что хорошо, и надо сделать, а что плохо и не надо делать.
Сын с невесткой уезжают вслед за невесткиной роднёй. Перетащила всё-таки. Говорит, боится за ребёнка… Правильно говорит, стреляют, как не бояться? А дома не посидишь взаперти…
Выехали ночью, от греха подальше. И опустел дом старого Саака, а Назан осталась одна на 36 овец, утром 36 и вечером 36… Зарезать и продать? Тогда на что жить? А теперь вроде и жить незачем. Дети не вернутся, граница не исчезнет… Саак щурится от рези в глазах, сосед плохую весть получил.
– Назан, а ты бы сходила к Седраку, родственник он тебе или нет?
– Пойду, пойду, вот овец загоню…
Умер брат невестки, Арто, лечиться приехал, год мучился, двое детей да молодую жену оставил в России.
–Теперь мать его ослепнет, и внуков не увидать…
– А хоронить разве не привезут?
– Куда привезут! Жена русская, разве по нашим обычаям в своей земле, как людей…
Овцы блеяли всё тише и тише, Саак всё-таки продал половину, не успевала старая Назан, пальцы совсем онемели, разве без невестки можно скотину держать?
Одну овцу потащил к соседу на поминки – сына Арто из России не привезли, а невестка написала, что и сама не смогла поехать на похороны брата – боялась разродиться в дороге…
Замерли дни и ночи над Аревапаром, казалось, жизнь остановилась тут, иногда раздавались выстрелы, потом с нашей стороны заставляли их замолкнуть. И сколько это будет так длиться, никто не знал. Но, казалось, никто об этом и не думал. Рассветы над лесистыми горами сменялись закатами в сказочными ущельях, отмеряя кому возраст, кому срок…
Деревня всполошилась поздно вечером, из России приехала вдова сына свата Седрака. Высохший от горя Седрак приковылял к Назан и сообщил, что едет машина с внуками и невесткой.
Невестка оказалась красивой молодкой с пшеничной косой вокруг головы, дети – вылитый Седрак в двух экземплярах. Совсем младший был туго запелёнут в конверт.
Мария расставила вещи по комнатам и объявила:
– Прах я привезла, хоронить будем Артюшу на родине. А я здесь останусь. Дети больно на отца похожи, лучше пусть здесь растут. Она медсестра, работу всегда себе найдёт.
Родственники окружили одноногого Седрака во дворе и не верили своим ушам. Седрак рассказал, что невестка со свекровью в обнимку заснули над маленьким кувшинчиком с прахом, и утром невестка объявила, что останется. Может, за детьми некому смотреть, или квартиру снимать не с руки… Никто не верил, что такая красивая женщина приехала и останется в их селе, насквозь простреливаемом время от времени недремлющим соседом.
Старый Саак потащил ещё одну овцу к соседу и сказал:
– Это жирная овца, ты лучше каурму сделай, скоро Србхеч, всех вместе помянем, убитых у нас ещё двое.
Прошли и Србхеч, и Рождество, потом Затик, потом Вардавар… На все праздники село собиралось и отмечало своих молодых, ушедших от пули или от случая. Болезнь тоже случай, если у молодых.
А дети Марии уже побежали в школу. К дому пристроили две комнаты, сделали отдельную дверь, провели воду в дом. На неё заглядывались, но подходить боялись. Рассказывали, что Мария позвала к себе в дом двух стариков со своими старухами, измерила им давление, поставила на стол плов с соленьями, сдобренный варевом из дикой сливы и строго наказала:
– Ваши сыновья пусть себе ищут женщин подальше от моего дома. Я замуж выходить ни за кого не собираюсь, гулять – тем более! У меня свёкор, свекровь, уважаемые люди, чтоб никто на нашу честь не замахивался!
После таких слов старики забыли, что там она намеряла им, плов не тронули, а дома сделали сыновьям такую взбучку, что сношенькам и очередь-то не дошла.
Но пуля – дура. Рано утром вызвали медсестру к Огану, даром что девяносто лет стукнуло.
На дворе c утра расстелили шерсть, белую и рыжую, что сушили для новых постелей. Мария осторожно переступила куделя, зашла под навес. Оган отравился лекарством – не то выпил и заорал от страха. Мария ласково погладила старика, тому уже вырвало остатки пищи и полегчало. Хозяйка захлопотала, но Мария спешила.
И когда Мария выходила из их дома, что на взгорке, солнце светило прямо на неё.
Она упала на расстеленную шерсть, не успев даже прошептать имена своих сыновей, хотя бы одного…
Кровь медленно сочилась, сразу впитываясь в расстеленную шерсть, а выбежавший Оган продолжал орать на всё село:
– Мария! Мария! Люди! Мария!