online

Елена Крюкова. Знаменный распев. Фреска вторая

ЛИТЕРАТУРА

Михаил Врубель. Ангелы

Продолжение. Фреска первая

ДЕМЕСТВО. ФРЕСКА ВТОРАЯ

Песнею распотешу вас малиновою, птичьею, зело зимними фьоритурами изукрашенной. А то и посконной, железной, опричною, суровым, на ветру, стягом башенным. Я творила мои деяния — непотребная, невеждная раба Божия!.. — а нынче Демеством на покаяние иду по Времени, инда по бездорожию. Отцу да Сыну, каюсь, не весь век поклонялася. На чужедальнее, дрянное веселие зубёшки скалила. А вот оно, житие, — было-было да тихонечко истончалося, да душа с телом незримо расставалася, да то мне на ухо не наборматывала, мя не печалила. Ах, паутина судеб!.. Арахна тя вяжет усердно, со крыши крыльца гирькой свешивается. О, полынный мой хлеб, горчащий жёлчию рыбною… Я сама себе — в небеса — злачёная, шаткая лествица, во Иаковом сне живая, не погиблая… А эта музыка… што она?.. она во мне гудит, изначальная. Она таково же сильнейше гудела красною печью и при моём рождении. Да што там — при зачатии, я зрела ево, беспечальная, как зрит хозяин зерно в повети, голубя в клети, хворое наваждение.
Вся внешняя хмарь, людие мои, ничтоже суть. Я тихо бредуща к обрыву моему, а сама то в Эфесе, то в Афинах, то во Стольном Граде живая, невредимая. Везде живу, да всех люблю, побивают мя как-нибудь, а я лишь утрусь: боевой я гусь! — да и мимо, мимо я… Узнала-уведала слишком поздненько я, што в Мiре есть и тля, и прельщенье-пагуба, што проклинают иные горлышко соловья, обламывают твои кровеносные ветви-паветви…
А то любовь, мои милые, слух склоните, моё Демество, то мои крыла, перо к пёрышку, разлетаются! Вширь и вдаль, ничево не жаль, влет и ввысь, громче молись, твоё торжество, — да в колодец лица моево не глядите, ведь не святая я! Не со скиптром в руке! Не с нимбом златым на башке! Не на арфочке нотой душонка играется! А тает мой велий слух, а пою-восклицаю за двух, а жизнёшка моя на ныне и присно и во веки веков — разымается…

Было дело — робёнком кудлатым жила. Всё по улкам каталась, созвездьева мгла. Всё салазки визжали по морковному снегу полозьями. А шубёнка — кочан!.. а орала я по ночам!.. то музыка мне глотку жгла мотивами грозными… Солнце во мрак претекало, и во кровь — Луна, и у матери я моталась одна, и в полудне в зените зрела я звёзды чернеющи… адаманты — потом! и потом суп с котом!.. это зелье из ложки, над бредом и жаром реюще…
Не желала бы я моё детство вернуть, да ведь всяк из нас пускается в путь от той печки, што дровами топится, а книжонкой — в войну, инда клонит ко сну, враг-то жив, да Господь не даёт озлобиться… Нет! всё вру! детство, дом мой на слом! вспыхни ты Демеством! Мне пропой всех пропойц напевы дурманные! Спит отец на дне хором под хором икон… на столе голова… дремлет, водкой спалён, а я зрю, зрю сны ево пьяные…
А затменье Светила?!.. мы видали тя, небесная городьба: во сугробах стояла голь-голытьба, лица голые к небу закинула, сквозь копчёное грязь-стекло мы видали: оно во Тьму ушло, опосля себя само изо Тьмы — Светом вынуло… Завопила детва! То-то радость жива! Прорастает травою сквозь сребряные противни-наледи! А я прыгаю выше всех, и поверх сугробов летит мой птичкин смех! Сквозь бычий пузырь, чрез телячий Псалтырь бедной, нищенской памяти — разгляди ты мя, бредущу голомя, хлебом военным летящу — одним на всех…
Я заблудша звезда. Я собой не горда. Вот лечу-лечу, а вдруг в мя выстрелят? Я во главе шествия вставала не раз: громок глас, меток глаз! Громче всех голосила, неистово! Вот однажды плыла Волгой-рекой, на закате злачёной, непомерно баской, а лодчонка к расшиве нашей осетром приклеилася, жерехом; а тут бысть великая Тьма, да мы все чуть не спрыгнули с ума, да на стрежне якорь швырнули, не доплыли до берега… Заслонила Солнце Луна. И помыслила я: жизнь одна, што же люди сами противу себя бесятся? То друг друга — в тюрьму… вдругорядь на войну… оттово гладно-хладно им, невесело… И взмолилась я на палубе той: дай насытиться нам красотой! Дам нам, Боже, любовию насладитися! Не исцелю взглядом ли, рукой, не пребуду святой, ни царицей морской, да вы напевы мои, может, людям через годы — сгодитеся…

Солнца знамение нежной глоткой пою я. Аллилуия, Аллилуйя! Дальше, дальше бегу по распеву я… Солнца мне не остановить. Вяжу, вяжу луча ево нить. А враги наступают, их тысящи. А Силы Бесплотные возглашают напев, вон они, во звездах, Орел, Змей и Лев, и справа Господь, и замерла слева я… Славословье моё — вот моё бытие! Песни — воробьями летят меж святынями! Я от музыки с ума сошла. Я на музыке ела, на музыке спала. Я рояль мой гладила, била ли, не упомнить уж… сонмы огненных душ надо мной махали звёздными крыльями… Я молила родню, все сильней день ото дня: ах, вы музыке учите меня! Буду петь-играть вам, душеньку тешить, не пожалеете! Не восплачете о сожжённых напрасно годах!.. Снарядили в путь мя. Слёзы — ландышами — в очах. Прощевай, лети-лети, соловеюшко…
И во Стольный Град полетела я! Обняла мя там вся моя семья: нежнострунные арфы, скрипочки нежнобокие, дудки — слёз им не жаль, и громадный рояль, струны — рыбами, море — глубокое… Вами сыграю Мiръ-Войну! Не пойду я ко дну! Расстреляют-убьют — возвернусь, хоть на пять минут! Хоть на десять снежных минуточек! Ноты плыли подобьем — за уткой — уточек… за гусыней — гусят… вот смеху-то… а плыла я — за человеками?.. ой, за звуками… ой, за нотами… за сияющими заплотами…
Это царство моё… государство моё… тот Престольный Град… не вернуть назад… куполов нотный ряд… скрипки ключами горят… вьолончели жалятся… льются слёзы меж пальцами… с висков капает пот… музыка, древлий плот… перевези мя на тот брег, страдалица…
Это царство любви… да не слышите вы… уши, очи замыкаете ладонями плотно вы… Красный Кремль весь гудит!.. там наш Царь сидит… над землёй нашей неисходною… Отец, Сын, Дух Святый… а ты кто ж такой, богатырь?.. каково ко скоморохам-то — властным регентом?.. неисследно так… непотребием… да не правдою, а лжою ржавою… над терпельницею-державою… Ах ты, Царь ты, Царь… Я звучащий твой ларь. Я неслышная твоя музыка. Не услышишь мя никогда. А мне орут: какие твои года!.. покичишься ещё жалью-мукою… Над доской застынешь, разлетишься блинной мукой, напечешь блинов горелой тоской, да нажаришь постных оладий — там, вдали, за рекой… новый Царь — там, за тьмой… в окоёмном том непроглядии…
Царство, это ведь Бог! Да не затвержен урок. Да все хохочут, глумятся над Боженькой. Сколь церквей снесено. Сколь колоколов на дно… мя туда ж норовят, тюремку, остроженьку…
Непостижна я сама себе. Ненавистна всякой гульбе-ворожбе. Распоследняя да пресущная. Алчущему — горбушка насущная. Вам воздати, преступники, не могу: прощаю моему врагу, как Исус на Кресте прощевал разбойнику. Вы простите, што не всегда весела, што часто примолкшая, грустная, да то по ушедшему печалуюсь, по дорогому покойнику. Ты, Царь земный, не отверни лица: Господа Царствию нет конца! Давай шепчи: да будет воля Твоя, Отче наш! Я-то верую, с тем и умру, ребятушки… А жемчуг на груди, речной маргарит, мне о счастии призрачном говорит, не выдашь и не предашь, — так пущай стану на Времени моём лишь стежком, лишь заплатушкой…

Во Граде Первопрестольном таково часто родину воспоминала еси… Не проси, слышишь, бессмертия, не проси: вот оно, уж при жизни тебе, грешной, дадено — неоглядные дали, сребрится река, холодны ея богатые рыбы, песчаны холодны бока, а сколь по ней ищо не поплавано, вод-земель не оглядено… Отец питьё хмельное в себя вливал из горла, а матерь моя такова праведница была, за иных молилася, больных уврачующе, страху Божию бабка учила мя, и однажды смерть упала предо мною плашмя — увидала я за столом Бога пирующа. На странице ломкой, жёлтой старой Библии сей… увидала, от счастия враз окосей, ты, робёночек, ты, дитёночек… да запомни: Тайной Вечери круглый пирог, всяк не одинок, только Бог одинок, а тя в жизнь вынимает из смерти пелёночек… Да гляди: Святой Вечери ягненок на блюде, да вино разливают упрямые люди, а один, бородатый, очи светят, опять один — то в жарище несносной, то в лютой остуде, посреди родов, похорон и годин… Я застыла над страницею, глядела на Бога: Он взирал на мя счастливо-строго, будто из окна за решёткой острога, а я пред Ним выловленная из речки сорога, дитёнок безрогий, ну гляди, погляди же ищо немного на лик Ево, Время мимо движется, недотрога, нежное, предвечное Демество… А на блюде ягнёнок лежал, все рёбра насквозь, жареные ножонки — копытами врозь, мёртвые глазенки незрячие — наискось, и я не сдержала ребячьих слёз, слезами залилась, земной крохотный гость… И што же, што же, што же, што ж?! берёт Апостол кухонный нож, и мясо режет, как Времени ход, а Бог на Крест себя волокёт… А Бог Крест на Себе волокёт! За Ним и мимо — течёт народ! Влачится, гогочет, лишь пальцем ткнуть: это, плюют и скалятся, последний Твой путь! Эти гравюры… всё дальше ползли… листала, рыдала, на краю земли… а тут матерь притекает: ревёшь опять?! Отдай же Книгу! рано боль сыскать! Рано в страданье таковое глазеть — ищо намучисся, изловит сеть! Ищо тя, рыбу, ударят по башке веслом… крюк из губы выдернут… отскоблят чешую над котлом…
Все звери и птицы, мучились когда, все были мне — спицы под вздох, под ребро. А Время было мне святая вода: я пила ево и училася творить добро. А как было, молвите, творити ево? неслышимо, невидимо? или прилюдно? я видала, как спасатели — спасеньем кичились, хвальбу дарящих слыхала… А мои крюки, пути и знамёна пелись детскою глоткою многотрудной, а мне подкупольной музыки все мало было, мало, мало… Все мало было подберёзовой и поднебесной, подснежной, подзвёздной мне музыки, сумасшедшей! И росла я девчонкой слишком доверчивой, чересчур нежной, ни кожи ни рожи, беззащитна, совсем без кожи, то и дело смешно рыдая над жизнию ветхой, прошедшей…
А музыке выучившись, я взяла да и вышла впервые замуж. Та, коей монахиней быть суждено — взяла да в брачну постель увалилась… И нас, там, на нищенском ложе, укрывала колючая заметь, густые снега валили, Большой Медведицей в небеси таяла милость. Ах, милость моя, любовь, сколь тя есть неиссчётно!.. Ищо не ведала, сколь твоих знамён воздыму, разберу вслепую дрожащих знаков… Ах, мне бы стать, родная, небесной, бесплотной, штоб не биться рыбой об лёд, штобы просительной ектеньёю не плакать…
А любовь мою, яко мёртву скотину, однажды я увидала погибшей: когда на пороге кухоньки муженёк мой, Орфей, агнец заблудший, в руце нож держал, да на мя так взирал, што умерла б я тогда лучше… Он скатился с ума. Ево поглотила тьма. А я на свету, на виду осталась. И жизнь мою я б тогда отдала задарма — да не возымел никто к судьбе одинокой жалость. И стояла я во Времени, прожитом на треть! И шептала: лучше б мне умереть! А не той, не любови моей, одинокой скотинке… Убредали люди в туман, то красавцы, то страшней обезьян, и по них, остановя дых, я справляла, справляла поминки…
А потом… што потом? Баба я, мне не быти попом. А ушла б служить во храм с наслажденьем. Вот веселие — в праздник Двунадесятый у налоя стоять, петь возлюбленной Богородице исполать, да следить в окно, пока не темно, за весенних листьев рожденьем… Мой рояль! чёрный мой плот! Или белый, кто разберёт. Выгребаю, руки-вёсла бросаю, вонзаю в музыки океан, и от музыки моея кто трезв, кто пьян, а я, людие, не играю — я музыкой — выживаю… Вот! живая! Бога живаго зрю! Все округ умирают — а я в ноты-букашки смотрю. О, рояль, моё Демество, да ищо орган! Деревяшки липнут к ногам… педаль жму, все жму… забываю… ни сердцу, да ни уму… только там — над ночными чернозёмными мануалами — увидать златую зарю… Гул безумный. Рваново сердца гуд. Я играю тех, што завтра умрут. Я играю всех, ныне живых, живущих. Счастливы дьякон, игуменья, иерей. Я ж стою, всё стою у дверей — у теремных, у тюремных, у храмовых, у бедняцких, тихо стуча, хрипло зовуща. У монастырских врат стою: на тебе, монастырь, возьми же судьбу мою! Не желаешь?.. черства, што ль, слишком я на зуб твоея трапезы?.. ночь и боль… я в Мiру живая обитель, перекатная голь, в зимнем Царском поезде — подмышкою книжка.
Прошло десять и двадцать и тридцать лет. Я всё слышу голос. Я всё вижу свет. Соблазнялась, што греха таить!.. и грешила… што скрывать? Разве от Бога сокроешь праздник и боль? Наслаждаешься тайно — а Он-то с тобой, колет мешок сердчишка твоево острейшим шилом! Шепот тихий: а ты не греши… не греши… Осеняет Луна равнины души. По снегам одичалым, росомашьим — бочонком катаюсь. Это Волга моя и моя Сибирь. Моё яблоко это и мой имбирь, мой голодный паёк: не отломила несчастному, каюсь, каюсь.
Нет! отламывала! и тянула: ешь! Пробивала кулаком во груди моей брешь! Шкурой-рухлядью по насту ночному пласталась! Побеждала плотску тягу — пытальным огнём. Пела песню о Господе — да, о Нём, все о Нём! Ко зверям-птицам, собакам-синицам имела Божию жалость! В селе б жили — корову бы завела… так доила бы, звонкие вёдра, подойник наперевес… творила творог и сметану… Тьма возлюбленных промчалась, яко ураган. И судьбина сама повалилась к ногам — малеванец, охотник, рыбак, от мя, как от браги, пьяный.
Обвенчались мы в церкви… помню аки сейчас: в руце охапка цветов, храм во сумерках — старый карбас, платье у мя белым-бело — больничная смешная марлёвка… белый плат через лоб — вместо фаты… да, вот эти полевые цветы, цветы, всё ромашки, гвоздики, цикорий синей небесной ковки… А над нами купол таял в дыму. А над нами — несказанное: никому. А над нами гундосил радостно батюшка Димитрий, улыбался беззубо: «Исайя, ликуй!» — испускал сотни, тыщи радужных струй из кадила своево дремучево, из пламенной митры… А потом, совершив брачный корогод, притекли в избу, где хозяева сотовый мёд по тарелкам разложили, по мискам: и был вытащен из темницы-погребицы мрачный сладкий кагор, и на волю отпущен, тоски нашей вор, и Господь с нами рядом сидел, близко, близко.
А до свадьбы — таково тяжко пристало мне! Грудь да лоб пылали, яко в последнем огне, вся тряслась, колыхалась трясовицей: и уснула… и забылась… и привиделося, как наяву: я по Волге-реке, ах, по стрежню плыву, а корабль золочёный чудится, негою мстится. Золотые, парчовые пологи спят… али падают… на мне инда Царский наряд… а вода, вся сплошь, в рыбах играющих… и с небес мне глас: ты плыви, плыви! Не снесёшь ты однажды земной любви — станешь неба хоругвь, вселюбяща, умирающа! Ты плыви, плыви! Полным холодом живи! Пей да ешь бытие полной чашею! Никого не суди! Прижимай ко груди свет ли, зло, свободная и бесстрашная! Погляди! река и гладка, и сладка, то ль минуту плещет, то ли все века, а настанет час — льдом по горло затянется… Так плыви вперёд! Всё равно, миг иль год, пусть на палубе тя созерцает народ то ли вьялицей, то ли плясавицей! А вон там, вон там, тише ход… вишь, порог ревёт… вся сребряна водица — бурунами… Перевалишь — Бога благодари!.. разобьёшься — так молча умри… чти жизнёшку свою тайными рунами…
Што ж, православные?.. Воздух попробуй-ка взвесь. Обуяла мя злая, яко барс, болесть. Обняла, одела-обула, до савана, до могилы. Почти насмерть к земле придавила мя. И вертелась, как уж на вилах, бедная я, а себя не жалей, не обыми себя утешеньями людскими, постылыми. Жар густел и жёг. Помышляла: вот вышел срок. Собираться пора в дороженьку. Простыню казённу сминала в руке. Зажимала пузырь стеклянный, порожний-пустой, в кулаке. И дрожала Вселенской дрожию.
Все болеют. Все страждут на сей земле. На страдальном все плывут корабле. Тож плыла, не просилась на берег, зело путешествовала. Заявлялась в огне. Пропадала во мгле. И брела, брела по великой земле. И молилась, молилась, яко пред Вторым Пришествием.
Чужака я голубила: родной, ах, ты!.. обманул… лучше б отгрызла персты у руки моей, ласку дарующей, благословляющей… В мя палили, в небес патруль. Помню свист отвратный, длинный тех пуль, тошнотворный, ночь разрезающий.
Я рожала сына. Спасибо, Господь! От мя отрезан был мой живой ломоть, а живот, то у бабы сердце, дело знамо, воздела, яко знамя, распахнута дверца, выпущен орлик на волю, будет жить не тужить, доколе, да разве знаю, я мать шальная, я мать доверчива, в доску древлево храма вбита-вверчена, живу ныне-сейчас, а слышу далёкий глас, изо всех времён, из туманных пелён, оттяпываю кус лепешки той, што уста услаждала сожжённой святой, отглатываю той водицы глоток, што глотал Пантелеймон там, где бой жесток, где лечил он израненных поперёк-повдоль, а страдать, куда ж ты денешься, юродская юдоль, вот и сын мой рос-рос и вырос, как когда-то и я, у нево нынче своя дальня семья, а я моталась по свету туда-сюда, и мимо мя неслись холмы-города, мимо мя летели мгновенья-года, и мимо мя плыли корабли затонувших столетий, во звёздной пыли, в реянье всепланетных знамён, и кричали мне приветствия с форштевня и проклятья — с кормы, и неистово махали друг другу мы, ибо тёмная, дегтярная внизу плещет вода, ибо не увидимся больше нигде, никогда!
Нигде… никогда… ничесоже… на расстояньи руки… мимо, мимо всё, Боже, мои двойники… Вы словеса мои повторяете… они для вас — сундуки и полати… а я на ночь вас крещу… опричь тёплых живых объятий — я вас нежной, безмятежной молитвой прощу…
А знаете, двойники мои, я вами тихо горжусь! Я в ваши зеркала поутру-ввечеру любуюсь-гляжусь: валяйте, твердите вздохи-слёзы мои — а вам не пережить, не выпить моей сладкой любви! А вам моей пижмовой горечи не вглотнуть, не истоптать вдругорядь мой натоптанный путь, не ведать людей моих сокрытых имён: замок… на порог — лишь пущу пламя пламён!

А ково любила, людие, превыше всех, так то скоморохов: стеной стоял от них смех! Колесом, коловратом ходили они, вверх ногами, бодали рогами наши утлые ночи-дни! Давай, плясовой медведь, вволюшку реветь, а я буду на широком полюшке в криву дуду гундеть! На домре, шут, бряцай, на гуслях весну воспевай! На скрипочке, обочь бесславья, любовь наиграй нашу бабью! Пусть слушают мужики… глянь, валенки им велики: с вами не спляшут, да вам вон не укажут! Бубны, бубны бьют, круглей рожи! Все скоморохи — на Царя похожи! А може, они-то и есть подлинные Цари: покрыты златою кожей, Солнце безумствует изнутри! Э-хе-хе, поди да помирай во грехе! Почирикай воробьишкой на стрехе! А я жизнь стисну в объятьях, пред ней напялю самолучшее платье, да ну в обнимку плясать с медведём: нынче живём, а завтра, глядь, умрём! Так почему ж не сплясать от души… эх, бубны, бубны, хороши! Эх, балалайки, громче таратайки — вперёд, вперёд! Эх, вы, шутники-расстегайки, зайки-побегайки, а вдруг воистину никто никогда не умрёт?!
Эту песню мою сто раз перепели, перемазали сажей… и вы туда же… да я всех прощаю… кому вина, кому чаю!.. от души наливаю… из души — наливаю… переливаю из души в душу… готова вас всю судьбу напролёт слушать… а поодаль што брякает?.. систры?.. тимпаны?.. э, братие, да вы уж в дымину пьяны… песню гремите — вензеля язык заплетает… а я тут, рядом стою, подпеваю вам… в руке-рукавице-деснице чайник вина, голая шуйца обморожена одна… не гордая… не святая…
А ведаете ль, яко казнили мя?! Ох, балясы об том точить не пристало… да на колу мочало, а вдруг начну сначала, так уж лучше теперь, а человек бывает и зверь… Оклеветали мя, а потом на человечий суд потащили; и приговор прочитали — утопить мя в Волге-реченьке присудили. Слушаю котячье мяуканье судьи, инда то не со мной. Огнище изнутри прёт стеной. Мiръ дрожит, сиротий голопузый щенок, смешной. А я на суде застыла — не матерью, не женой: застывшей волжскою на морозе волной. А зима крепко на льдяных ногах стояла. Слоем лазурново инея, невесомово, яко летящий голубь, облепляла дома-корабли и сосну на краю земли. Прорубили во льду смоляную прорубь да к ней мя и приволокли. Это тебе не Крещенье! Не Богоявленье! Не Водосвятье! А в чём же, в чём-ить моя вина?! А в том, што ты проповедовала проклятья! Што не хохотала льстиво меж толпы, а жила-брела гордо, одна! Одиноких не любят! Одиноких губят! Да потому, што живущий — в хоре поет! Што хор — это и есть народ! А ты!.. возгордилася, так бает молва: одна взложила на себя крест общево Демества!
И потащили мя к той полынье. И лежала я животом вниз на ледяной траве. И видала пред очами ледяные хвощи. И так бормотала себе: утопнешь, начнёшь сначала, мя ищи не ищи. А тут подошел незнамый брадатый иерей, камень навязал мне на шею, да и отскочил скорей; да рукою махнул: ну, давай тащи, после людского судилища грянет Божий Суд — молись, трепещи!
И схватили мя! И потянули мя по железу снегов — полосою огня! И до проруби чёрной доволокли… а я в небо гляжу и зрю: Глаз Медвежий вдали… Ковш Медвежий нынче мя зачерпнёт. Опрокинет во прорубь, под синий лёд. И уж боле ни цвета, ни света не различу. Ничевошеньки не возжелаю, не похочу. Я лишь только… ах, тише, я только лишь…
…ты мя не слушай… ты слушай тишь…
…эту тишь великую, велий мороз, не вдохнути, забьёт глотку метелью слёз…
И што, спросите? Зрите — пою, жива! Голошу, выпуская птичьи слова! Всё кричу, хриплю… а где ж прорубь та?
…всё метелью укрыто. Ни креста. Ни черта. Ни поминок. Ни памянник на том стихе не раскрыть, где лишь: помилуй мя. Где лишь пропасть: пить.

Отпускали мя, гнали из дома в дом, многое, людие, помню с трудом, дух мой чистый снегами ведом, исповедали мя, елеем мазали, в горах живала в белёной мазанке, в тайге сибирской тряслась на коне, обжигала руки в рыбацком костре, в синем огне, ночевала в скитальных горницах, где домовым-кошакам люди молятся, в голодуху картофель жрала гнилой, благодать бе, Господи, приди на постой, у иконы постой да вечерять сядь, а и кто я Тебе, не сестра, не мать, не жена, я мужу жена одна, он малеванец, холсты малюет, на стенах во Божьем храме пророков брадатых рисует, в ночи мя обымет да таково крепко целует, а назавтра путь, а назавтра бой, ты в котомку хлеба не забудь с собой, готовься, затравят собаками тя, изобьют батожьём вусмерть, не шутя, а то увенчают короной стальной, хохлатой вороной, диадемою ледяной, а запах сурика и левкаса объемлет мя с четырёх сторон, то муж мой, разбросавши седые власы, уснул, как закатный спит небосклон, и звезды на нево, обнаженнаго, валятся, катятся планеты, кометы жгут, и падает на дощатый пол моё детское одеяльце, и ево усыпает звёздный кунжут… Новая прорубь казняща да новый ров! не чти челобитную, огнем палящу, власти не прекословь! А я всю жизнь глас воздымала да супротив приказа, насилью вопреки; да я стояла во дымах вокзала, а рельсы горели у самой щеки… Ах, новые времена!.. а я-то, вот расплата, та же самая, одна. Дети, мужья, летописцы, сказочный хищный зверь — все, толпяся, уходят в одну настежь раскрытую дверь. Новые козни, новый погост, новый стучится в морозную дверь позабытый гость, новый поёт Сирин ли, Алконост, и щиплет клювом златым Гамаюн соцветье медных, кровавых струн… и то сказать, забвенье, забвение всем… этово уж не пью, тово уж не ем… тово уж не вем, а точней — всево, да, всево… только и помню, што мое Демество… только и слышу многогласый партес, дремучий кондак, неисходный лес… река в чащобе… дегтярная полынья… во твоея утробе — вся радость твоя…
А там только сердце. Ево дивный ход. Оно — стук да стук: никто… никогда… не умрёт…

Вот мне монастырь. Вот мне острог. Время — мой нетопырь. Я ему — недовязанный чулок. Тяжкие камни. Винный, хлебный дух. Поёт, заливается на крыше петух. Всяк дом — святейший. Сарай всякий свят. На цепи злая собака. Окна мёдом горят. Окна текут золотой водой. На крыльцо выбредает хозяин седой. Ах, это мой муж. Не узнала ево. Мне шепчет: ну што, жёнка, пой свое Демество! А я здесь живу-обитаю уж множество лет. А ты-то вот знаешь ли, калика перехожая, ликом святая, — смертушки нет!
Люди, будьте в горе стойки. Преносите муку шутя. Разбейтесь чашкой в попойке. Замёрзшее обогрейте дитя. Три перста, креститися, или два там, Рождество или Рожество — мы все подобны солдатам, как под флаг, встанем под Великое Демество. Однако храните, несмышлёныши, старину! Забвенью не предадите Богородицу лишь одну! А и кто над Нею глумится. Лесным богам кто поклоняется, меж лилий бросается вплавь. Кто Крест любить зарекается в сиянии звёздных слав. А я лишь Богородицына птица, монастырская лишь верста. Мне жизнь моя снится-блазнится, пылающа красота. Щебечу во всю глотку! Набрасывают на мя ловчую сеть… Знаменита — по всему околотку: идут на мя поглядеть! Яко пою неисходно… радугу-радость пою… одиноко и принародно, подобно зяблику и соловью… Подобно волчьему вою, воплю медвежьему… сама себе яму рою, поклонюсь да уйду во тьму… Тараканы и мыши, да за печью сверчки… не ешь, не пей, шепчи тише, кольцо роняешь с руки… Пахнет из чугуна щами зелёными: крапива, весна… Благоухает мощами домашняя церковь одна… Покорись, шепчу, новому Патриарху, архимандритам ево! Сама себе стань подарком… спой новое Демество…
На мя пялили шубу собачью, шкуру грешную, гнали конскими мя плетьми. Зверьком кликали мя, канарейкой потешной значили меж пышными надменными людьми. Они в сафьянных сапогах — а я в чугунных кандалах! Мя целовали в губы, штоб назавтра в Сибирь сослать. А вместо ссыльных страданий под небом сибирским, синеоким — высоким, кедровым, глубже Байкала глубоким, сапфирова благодать!.. — я испытала счастие таковое, што до сих пор в груди несу, соболину красу, никак тайну сию не открою! А муж мой, малеванец мой, тож из Сибири, казак родом; и всё ея одну малюет-голубит год от года… толпу ея птичьево, зверьево, человечьево ли народа… всё мою ссыльну шубёнку хранит в уголку, локти латает, да сколь сладкой, терпкой любви суждено на веку, не зрит и не знает…
Мощна богатырша Сибирь… ея забыть — да разве возможно такое?.. А рвётся Времени рыбачия нить, и патроны рассыпаются под рукою, и псы охотничьи, лайки, далече, за облаками-тучами, хвосты на спины лихо закручены, а косточки их, человеку верные, давно уж в землице истлели, а может, хранятся в навечной мерзлоте, во мгле Мiра безмернаго… Забыть! забыть! о, жжётся кроваво клеймо забвения! Воспомнить дражайший миг — всё равно што избегнуть тления; память, край бытия, памятью клянёмся, ласкаем, просим прощения, — а длинна иль коротка память твоя, нет о том известья-оповещения… Забыть! забыть! яко воды испить в жару, в болезни, в обманном, святой лжи, обещании; забыть, забыть и всё простить, даже то, людие, што непрощаемо! Забыть… как наслали немоту и слепь… как надели сатанинскую цепь… как плевали в очи, яко недвижной мумии… в затылок — камень остёр… как тащили мя на костёр, да ливень хлынул, залил лютое полоумие… Забыть стократ… как орёт пустосвят… как блажит приговор читающий… как оболгали с макушки до пят… как старухи кричат — заклинающе, завывающе…
Всё забыть! Да память не рвётся, нить. Вот беда, пряжа слишком крепка! От судьбы до судьбы. От виска до виска. Вот река и река, вот рука и рука. Боль великая далека.
Но грядёт опять великая боль. Господи, вот счастье — остаться собой! Так пребыть — во проруби чистой водой, зимним дымом над таёжной трубой, яснослышащей ли, навеки глухой, зрячей или слепой, дарёною ли судьбой, завоёванной ли судьбой, мой Господь, ты со мной, муж родной мой со мной, шуб, шапок хищных не надобно мне, ветер северный свищет в бычьем окне, ветер северный плачет, во поле мёрзнет жнитво, ничево Мiръ не значит без Бога, ничево, все соборные церкви, все пиры и посты от любви лишь ослепли, и дрожим я и ты, повенчанная пара, в кошеве Времени тряско, старость сильней жара и безжалостней волчьей маски, старость забвенная, безотрадная, а память ей кости ломает хрупкие, а жизнь пресладкая, пренарядная, Херувимы многоочитые в ней летают снежною крупкою, Серафимы шестокрыльные да Архангелы огнепальные — все забыли кресты могильные, все помнят всё ребячее, изначальное! Вот и я помню всё это! Мешок игрушек ёлочных! Кашу манную, слаще масла! Пенки молочные, слёзные! Кирпичом на лопатках — ранец, и я бежала, весёлая, быстрей собак — во школу, учитися: а наставники угрюмые, грозные! А дома, у плиты, плачет мать: рассыпалась мука, не собрать, раскатились горох и пшено по закоулочкам… Я собираю с полу жизнь! Я шепчу ей: держись, держись, ведь у нас осталася ищо речная рыбка, изюмная булочка! Мать обнимет мя… языком огня… в расставанье не верь… што уйдёт она завтра — не ведаю… и кормить буду теперь я одна с руки — сонм печалей-потерь, насыщать их навеки жаркими обедами…
Ах, матинька-мать, тя мне уж не обнимать, не реветь у тя на груди коровищей-дурицей! Да и ты мя уж не изругаешь и заране, и вспять, не ощиплешь безглавой, растопыренной курицей! Ах, матинька-мать… чадам — родителей возвернуть-повторять… их зрачками во Книге Книг ловить рыб-уклеек, юркие буквицы… Ах, матушка, ты прости, лик твой мне сквозь воздух нести, спицу-клубок твой, моток твой в корзинке найдя, точить слезу: как от луковицы…

Вижу всё, што ныне идёт и прейдёт. Вижу земли: их колышется плот непомерный — среди ковра океансково. Вижу: катит толпы снежный ком, налипает новым снежком, испускает вопли опять окаянские. Што за бунт? нишкни! Догорели огни буйные, злокозненные, глава под новой секирою валится… А давай тебе выдам тайну, мы ведь здесь одни: я — свидетель всему, што во Времени варится.
Я свидетель всему, што было тогда. Когда мя не было и в помине. Трисиянно жила. Треблаженно плыла, аки по морю, по безводной пустыне. Виноградной лозой, разлучной слезой, криком брачным, родильным, военным ли — стебль страданья, священья свет… так шептала всем: людие, смерти нет!.. вы запомните тайну сию сокровенную… Ах я, мученица зело! Время прежнее уплыло, ушло, а куда же я память дену? Всех людей вспомню враз. Вижу всё, как сейчас, што тогда, што ныне, неизменно.
Мiръ, меняешься ль ты? Всё теченье воды. Трепещите, люди, диавольска навета коварнаго! Пища, молитва и труд никогда не умрут, а хула канет в ночь, скользко-хитрая, мыловарная…
Я свидетель быту всему! Я всё нынешнее к сердцу прижму! Всё приму, и смертный бой, и соловьиное замирение! Вижу ныне зарю — надо льдами — встречь январю: чертог свадебный, торжество-Всесожжение! Вижу, как мгновенно люди друг другу шлют блеск и боль, похвальбу обманную… Вижу — на ноже казнящем соль, да и вижу нас с тобой, ты, вражина моя, песнь окаянная!
Да, в лицо, в рожу вижу рыжу хулу: подбрела однажды во пир ко столу, со столешницы братину цап, на корабль мой закинула трап, по нему в жизнь мою перешла… и началися дела! Ой, людие, дела начались!.. хоть вниз глянь, под землю, хоть на небо ввысь… предо мною торчала колокольнею, а округ башки бешеные власы, а глаза тикают, инда часы, мукомольные, престольные, богомольные! Кто мне бесовщину ту подослал, не ведаю: нет, не Бог!.. занесло иными ветрами… я в Коринфе душою гуляла, в Афинах с Гераклитом беседовала, на судьбину мою никак не сетовала, а тут… раз! — в глотку винцо!.. да не отвернёт наглеющее лицо! да мне прямо в глаза глядит, да громче шута площадного блажит: ты, мол, дескать, дьяволица первейшая, старуха гнуснейшая, и песнюшки твои распоганые, и бредёшь ты суглобая-пьяная, ты исчезни-исчезни, ты умри-умри, а я буду о празднике том петь до зари! А опосля вдруг состроит умильную мордочку: ах, подруга, подай со стола барсково корочку!.. ты ж велика такова, што твои все слова прямо нынче пред церквою спою на пригорочке!
Слова… слова… ими лишь жива… я свидетель, за всё в ответе…
И хулящу мя, строптиву бабёнку ту сперва молча, очами гнала за версту… а потом, о, потом-то прозрела я! Ведь мне послана она, та безумица, та жена, штоб на земле врага возлюбить успела я!
Больше жизни, крепче смертушки возлюбить! Связать меж собою и им златую нить!
Ах, у всякаво на земле широкой есть враг… он наподобье рока, вцепится, инда рак… да висит на коже, на сердчишке твоём болящем, раскачивается… Протянула к хилой хуле я длань: ну што брешешь, ну перестань, болью всяк за грехи расплачивается! Грешна я сильно, видать, што явилась мне хулы благодать! Это ж счастие — оболганной быть и оплёванной! И раскатанной на калачи, и сожжённой в печи, и в оковы чугунные во срубе закованной…
Ах, хула, на краю бытия! Ты тож мати моя! Ты мя на свет Божий рожаешь страданием! Бей, ищо крепче бей! А восстаю меж людей я Артемис, Фотиньею, Зимцерлою, Мокошью, Ярилом-рыданием…
Кому ж помощи, хула, аще не тебе?! Живи, хула, помирай в гульбе, воскресай в калёных кондаках да виноградных ирмосах! Ты, бабёнка, слаба, яко дитя… ну и жаль мне тя… так люблю тя, што сердце б тебе моё вырвала… Всех нещадно ругать, тащить-воровать, ворожить-кудесить, обольщать лукавиной пучеглазою — всё то, яко Мiръ, старо! Изветшало добро! Рухлядь та молью бита! Украшаться ею заказано!
Ты, хула моя, брось блажить-орать! Ты не войско, не рать. Одинок твой голос: не гневайся! Да не жалься никому во богатом терему, не береди ночи бредовыми напевами! Ты мя боле не обижай: я твой чистый Рай! Твоя слава, хула, грядущая! Да, ты славою станешь, моя хула! Ты того не чуяла, не ждала — да буду гулять с тобою Райскими кущами!
Вижу, как нынче мя опоганили. Вижу камни, и песок, и лёд. Вижу, как Время, младенца оруща, избили, изранили. Я свидетель всему, што ищо придёт. Я при жизни не вознесусь, а вижу, как возношуся далече, распнусь на кресте сумасшедших ветров: вот там власы мои возожгутся, што последние свечи, вот там, там я воистину превращуся в любовь. Што, скажете, беззастенчиво вру? Не таковской брехуньей однова породили мя родители! Я жизнь мою в муку измелю, в порошок сотру, да только бы вам, людие, жить на земле устроительно, упоительно…
А ты, хула, моя бешеная, косматая вражда! Полно за мной по пятам бежать! Беги в никуда! Там, во бане старинной, парься, берёзовым веником шпарься, может, навеки очистишься, станешь ликом лучистая! А потом, от грязи чиста, ко мне явись: и обойму тя так, как обымают жизнь, как во Праздник обымают чудотворную икону, Пречистую… Ты, видать, моя судьба, и жжёшь огнём не шутя! Я давно, век тому, простила тя! Не кручинься, моя горько-сладкая! А вдвоём, вдвоём мы огненну песнь в лазури споём, заиграем алмазной, сугробной колядкою…

Да и што ж?.. людие, Мiръ на нас обеих стал вдруг похож! Вывалился из кулака острый нож! Чудо велие свершилося, а как, да разве ж ево растолкую? Замиренье вспыхнуло меж нами яростными, благостными, чистейшими пламенами: шагнула ко мне ближе хула — да и сгорела дотла, а я ея обняла и такую — обжигающу головёшку из сгасшей печи… к сердцу прижимала да всё бормотала: молчи, молчи… успели любить, успели забыть, успели простить, успели на землице в ослепленьи да в восхищеньи пожить, ну так дай я тебя расцелую…
Божие чудо!.. самовар блещет полудой!.. вот жизнёшка, то полымя, то остуда, а мне в ухо шёпот, жарким подарком: нет, я не плачу, плакать не буду, — а слёзы-то у ней сами льются, а руки пламенным кругом в объятии гнутся, а мы обе дрожим, кричим-блажим в Божией руце, и вот же она, не хула, а похвала, не гоньба, а судьба! Не зубов клацанье, а светлых очей кладези! И бормочет, прокименом тайный глас бормочет: о, во зле прогорали, испепелялися дни и ночи, о, во слезах горя, сестра, мои времена тонули, мгновенья во сердце вонзались, как пули, а теперь слёзы счастья струятся, — никогда не разбиться, радостью сей никогда не упиться, никогда по снегам лунным вином не разлиться, никогда не расстаться…
Не хула, а сестра! Не зла возжелай, а добра! А зло да добро — ох, оба больно таково жгутся, остро! Старо, как небеса, примиренье, старо, — да сколь свежево, лилейново счастия в нём!.. не забить батогами, не пожечь огнём…
А она обнимает мя, уж не хула, а сестра, да и шепчет: о, как бы дожить до утра, коленки от радости подкашиваются, песнь на уста сама напрашивается!.. Давай же споём!.. Давай: вдвоём!..
И, людие мои, таково чисто запели мы с ней на два гласа, чисто и ясно, и я пела, дрожала и мыслила: нет, жизнь прожита не напрасно, ежели мы с любимой сестрою, вчерашней лютой хулою, а нынче лишь ей настежь сердце открою, измазаны во вчерашних сражений крови, поём — о любви!
Ну што?.. спеть вам ту песнь?.. она, милые, вот здесь у меня, инда дитёнок, под сердцем, здесь…

По льдам лазоревым, по рекам многоруким, многорунным, разливанным, по зеркалам хрустальным, от вина зимнего вусмерть пьяным, по насту, што отразит — метельной заплатой — только праздники наши, ой нет, и наше горе клятое, вишь, слёзы подносят полною чашей! — по намолённым излучинам-притокам, там рыбы вмерзают навек во времён кровеносные тайны-протоки, в воспоминаний снег, там Царь Стерляжий замер, в драгоценной толще застыл, глядит изумлёнными круглыми жемчугами поверх забытых могил — по усыпанным хрусткой порошей дерзким крутоярам — по Кремлям-пряникам, вековым-восковым-ярым — по дымящим трубам, по ранам-оврагам, по столбов-башен железной жестокой расчёске — по знамёнам, штандартам, стягам, безжалостно раскромсанным на шёлковой крови полоски — бегут-бегут, прыгая до небес, мои скоморохи — в шапках с бубенцами-колокольцами, мои зимние пророки! Мои разлюбезные, любимые озорники! Сквозь сугробы растущие крапивы-сорняки!
По льдам сапфировым, там спят корабли, по рекам, застывшим зимнею кикой моей земли, мимо небес печально проплывшей, мимо небес плывущей, всегда-вечно сущей, — бегите ко мне пляской-песней зычной, зовущей! Ах, катитесь ко мне колёсами царскими, златыми… Я каждого расцелую! Каждого повторю имя! Даже ежели имени, Господи сил, не знаю… Да я ж вам мать-сестра, я ж вам родная!
Ах, вот вы и рядом! Мя обступили-обстали! Пляшите бешеным, вольным ладом на снеговом одеяле! На алмазном ковре, на серебряной сковородке, то наглы-дерзки, то нежны-кротки! Катитесь ко мне, румяной, от радости плачущей, по сугробам… Любого из вас люблю — до рожденья, до гроба! Сама кривой-косой кокошник дрожащею дланью в ночи вышивала… А мне жемчуга-яхонтов все мало было, да, мало, мало!
У реки зальделой брала! У свиристелей хохлатых! У ясных рассветов… у военных закатов… У санного полоза, что вдоль по льду — вперёд, не свернуть, это мои розвальни, люди, на холоду, это боярский, опальный мой путь!
Это мой староверский крест! Кованый Аввакумов язык! Дрожь казнящей лазури окрест! Кострища огненный зык! Ну, бегите ко мне, задохнитесь, мешком упадите на снег — мя связали из вьюжных нитей, а я всево лишь человек…
Я всево лишь баба, скоморохи! Бедная баба, сама своя! Нет, я мощи земной корка-кроха, зальделый топор, скол бытия! Вы — народ мой, а я — ваша песня, сегодня, всегда, вчера… а ты што стоишь поодаль, скоморошенька, свет-сестра?!
Подойди ко мне! Издаля на Солнце глядеть не с руки! Беги, вся в огне, задрав Орантою руки — огненные языки! Катись ко мне, Луна моя, Колесница, небесный мой Коловрат, и вместе помчим вперёд, ибо прошлое слёзным лезвием снится, ибо нет дороги назад!
Всё перебежано! Всё переплыто! Копошились нищие пальцы в сокровищах тяжких слепых сундуков… Разбивалось мылом склеенное корыто! Распинали на корявых пяльцах парчовый глазет грандиозных веков! Всё порвано, всё истлело до паутинной жилы… сгорело в полынном пламени дней… Сестра, в небеси ты ярко светила — свети меж земных огней!
Ну, ближе, ближе… бешеная окрошка мошкары-алмазов, буйных снежинок, зеркального льда… Так спляшем, две скоморошки, без танца мы никуда! Схватившись за руки, не зная броду, в шальной и святой хоровод… А сказано ж было народом: никто никогда не умрёт!
Радость в душе великая! Хмель ледяной — через край! Сияй, сестра моя, ликом, косой златою сияй! И пусть балакают, шепчутся, шушукаются, визжат — мороз гладим против шерсти, целуем нагой закат!
Вражду и гнев я забыла! Обману швырнула мыт! Выкрикну в небо звонкой силой: теперь ничево не болит! Теперь я стала — нежные звуки, раскрытые в радость Врата. Стою, на весь свет раскинув руки: свобода! смех! красота! Родная, ты белозуба, а косы волнами, рыжей волею, блаженным островом… Я стрижена коротко, воином, солдатом, царевичем, отроком… Такая уж я баба — сражаюсь!.. а после боя плачу навзрыд… Сестра! мы снова Любовь рожаем! потому так слева болит!
Пляшите вкруг нас, скоморохи, вкруг пляшущих дико сестёр! Пляши! Не отвалятся ноги! Горит сугробный костёр! Алмазный, безумный, белый… жгуче страданья клеймо… Пляши ты, смертное тело! А сердце споёт само!
А сердце вы, скоморохи, услышьте, ухо прижав к дыханью и хрипам эпохи, к расстрельному насту держав… Забыты распри и ссоры. Война выпита вся. До дна. Последним праздничным приговором Любовь осталась одна.
Надо льдом жёлто-медовым, кубово-синим, над малахитом реки летит красиво и сильно — сломаны крылья тоски — а вырос размах Рух-птицы, скань лазурного бытия — одно крыло — ты, сестрица, другое крыло — да я!
Двукрыла Любовь, двусвободна, двувечна! Двуперста, вера и мать! Двуречна и двусердечна! Двурука — весь Мiръ держать! И так стоим на родной зимней дороге, уже навеки вдвоём, смеёмся и плачем, не боги, две бабы, меж явью и сном, меж выдохом, вольным вдохом, меж вечной ночью и днём, и пляшут вокруг скоморохи — на снегу — великим Огнём.

Мы наш Раскол победили. Единое — во славе и силе. Единое есть Бог истинный, чудо творящий в Галилейской Кане; расколотое на жалкую россыпь глядит уныло, обреченною рыбою на кукане. Нас всех раскололи: до горя! до боли! нас в ужас и прах и тлен обратили, живых обрекли могиле!.. но мы, но мы — победили…
Скажи другой: сестра моя! Шепни другому: брат! Протяни им руку на краю бытия. Никогда не вернуться назад. Мы идём только вперёд, и никто, так Господь возгласил, никогда не умрёт, и велик, непостижен наш страдальный, печальный Крестный ход, наш поход по земле, то угрюмо, то навеселе, то в виду всеобщего мора и смерти, то у звонкой, роскошной, вина залейся, знатной пирушки в виду… а жизнь-то у мя отнять посмейте!.. не отымете!.. прочь!.. стою в обнимку с нею, от счастия косею, дрожу на всеземном холоду!
Нам не надо злого Раскола! В любови Мiръ святочно-голый! Нас раскололи, а мы съединились! Нас раскидали, а мы срослися! Молот в кулаки не хватай, хула, сделай милость: предо мною — ты, любовь, да пред любовию — я, любовь… узнаёшь наши трисвятые, трисветлые лица?!
Раскололи надвое едину любовь! А может, натрое! А может, на тьму тем острых, погиблых кусков! И бредём мы, безродные, розные, в отрепьях по наледи, закрываемся от ветра крылами лебяжьих изодранных рукавов… от Солнца ярого застимся, щуримся на заречное зарево, о, там великанский пожар, горят палаты бояр, а может, нищие избёнки, странноприимные горе-дома, да как бы нам, людие, от костяной войны, от скелетной ненависти не сбежати с ума…
Нету боле хулы! Есть хвала. Нету злобы! Любовь заместо нея. Так зачем же впереди страшно клубится мгла, и пред ней на колена, яко во храме пред образом, горько падаю я?!

Я свидетель всему. Вижу Свет и Тьму. Вижу часто над затылком в зимней ночи — цветное Сияние: это празднованье дрожащу щеночку-сердцу моему, это превеликое моё покаяние! Завиваются зелёны, бронзовы копья и стрелы, мафории в выси летят и рвутся, и наново вьются, насквозь светятся паутиной, а потом растают, и нет помину, а опосля опять вспыхнут да польются медовой, жемчужной лавой, мантией алой, кровавой! Таково Сияние, знаю, на Севере лучится. Дрожу под ним подстреленною волчицей. Лечу под ним быстрой душою-птицей. Ах, снова, снова играют в зените, средь катышей звёзд, небесных мечей вереницы! И внимаю навроде легкий звон: Бог обо мне промыслил, распахнул небосклон, и зрю, яко на образе Пресвятом, златой горний свет, и улетают вдаль журавли перелётных бед! Ах вы, бедованья перелётные, Серафимы-Херувимы бесплотные! Да где ж вождь ваш, Архангел батюшка Михаил, што по небесам вас крутил-водил? А и вон он, Архистратиг, всею землёю велик, надо мною, во эмпиреях-перлах, плывёт-летит! То ево бессмертный хор, бесстрашный ход! Он все тьмы поборет, людие, поцелует там, где болит, а все праздничные светила — разом возожжёт…

А вижу, всё провижу, всё знаю: не казнят мя враз, сперва сошлют. Бросят мя, насельницу Вселенских Времён, в безвременный сирый закут. И не будет простору мне хватать. Буду воздух, яко просфору, голодным ртом ловить, рыба безмолвная; и звезда во лбу моём будет гореть-чадить, негасимая, бессонная. Какова она будет, тюрьмища моя?.. яма, пещера, кирпич или сруб? И будет вся моя семья — лишь песня, и бьётся у губ. Уста для песни отверзи!.. она у тебя одна. Струятся слезыньки со ланит на перси, обжигают ладони и рамена. Вас, людие, заточали во темницу когда-нибудь? Там одинок человек, как Бытия в начале; там все вопли внутри и внутри все печали; там всё тише вздымается грудь. Там всё страшнее мысленно читать письмена во многоочитой Серафимской Книге, гладить пергамент телячий, яко живую возлюбленную щеку; там принесут тебе пытошные вериги, обмотают ими, и будешь чугунное горе таскать, суждённое на веку. А век весь — в один год, в один день вместится! Эх, черница, подбитая птица… И бумаги у тя нет, и пера писчево нет, так стоны-вздохи лепечи-бормочи, выпускай невесомо на свет, — а они мгновенно исчезнут, никто не услышит, песнею рот истерзан, дождь молотит по крыше…
И што? Велено мя будет посечь аль повесить? То ли год в застенке томить, а может, все десять? А в чём же пред вами, людие, мои властители, повиниться? Была вашею кормилицей, целовала ваши румяные лица… Целовала песнею, ковригой воскресною, жаркими, суриком крашенными устами! За што же во сруб?.. вода, хлеб — мимо губ… а мя ждёт голодное пламя…
Взалкало мя пламя. Сгорю меж вами! А вы округ мя безъязыко столпитесь… Огонь, то не проклятье: златое то платье, парчовое, красно-блескучие нити! Наш Царь нынешний мя казнить попускает — да, я не такая, и я не сякая! Властям неудобна, гостям неподобна, откуль забрела во Время оно? Руки не секите, глотку певчую пощадите, лучше сожгите — до пепла, до тихого звона…
Я только Вирсавья пред Временем моим, царем Соломоном! Я только Мария Магдальская перед белым, вьюжным хитоном Исуса! Белее млека улыбка моя, скула от слёз солёна, очи горят, высокую выю объемлют бусы! Даром што старуха! Час пробьет — обратно рожусь. Стану лилейною девой у сребряного, плывущего в горьком тумане зерцала. И всею младостью, всею забытой радостью ярко во мгле отражусь: смело жила, бессмертия не искала! Всюду-превсюду шла, воздевши длани, одна! А за мной бежали толпы народу, мя не чуя, не видя… одинока берёза, ветла, одинока в морозе жена, облепляет мя, древо живое, иней, пурга ко мне царственно снидет! Всех сожгли, вы же помните! всех пророков пожгли! Авраама, Исайю, Иеремию и Даниила! Всех на вертеле жарили, бичевали, клеймили, пекли, изрубали в куски… это — помните! это — было! Сколько ж надобно нам еще виселиц, крючьев, огня, раскалённых железных прутьев и волчьих кованых зубьев?! Мы жестоки. Без ненависти не прожити и дня! Ну, а вы без любови попробуйте, вышейте златом хоругви!
Я Вселенскую Церковь проповедовать было взялась. Я Вселенскую радость выкричать слабою глоткой пыталась. А меня — взашей! а меня — по щеке, наотмашь! и в грязь! И ногами топтать… где ваша, люди, милость и жалость… Што, всяк из вас, што ль, Олоферн, Понтий Пилат, шедше в Мiръ лишь со злобой там, в подрёберном мраке? Моё Время, вместе со мной, никто не вернёт назад. Што ж вы лаете так без умолку, вурдалаки, рыжие вы собаки?
Вижу день и час, когда возгласят мне: ныне сожжём! А я тихо шепну: ныне отпущаеши, Владыко, рабу Твою по глаголу Твоему с Мiромъ… Люди, люди так вопят, как по сковороде ножом, я Антихриста зрю и зрю Христа, и всё бормочу: жалость, жалость и милость… Только жалость и милость, да, только любовь одна! Ну не может, не может древо добро плод зол творити! Вы пошто раскололись, люди? Ни яви, ни сна, только небо, — а зрите ево отраженье в лохани, в корыте… Вы пошто мя хотите в том древлем срубе сожечь? Што я сделала вам таково бесчестново, чем досадила?
…разве тем, што на полмiра — крылами — раскинула гордую жаркую речь, мою Песнь о том, што будет, што есть и што было…

Сруб древняный. Сработан из лиственницы крепчайшей али корабельной сосны. Следы веток спилённых аки бабьи сосцы. Может, бревна дубовые тут плотно друг к дружке уложены, с ободранной корою-кожею, уж никогда не пустят вон побег, человечьей избе служат вовек. Я сама этот сруб. Не инкуб, не суккуб, Мiръ со мной оказался пьян и груб, ну, а я ему — лишь молитву из губ. Вижу. Видеть мне до конца дано. Вижу подслеповатое, льдиной тающее окно. Всё то будет — иль было давно? Всё равно. Вьётся вьюжное веретено. Не пророчица. Не святая. Льдиной не хрустну и не растаю. Начнусь ли сначала, немая, малая, нагая, младенцем молочным, беспорочным у бабьей груди играя? Сруб древняный. Палач, плач безымянный. А может, их много, округ бедного сруба моево, нанятых палачей, и бессчетно в кулаках их факелов-свечей, и жгут их, во тьме звёздново вечера жгут, как на службе, с огнём стоят, ни шагу назад, ни шагу вперёд, скоро приказ, эта бабёнка скоро умрёт, вернётся ль обратно, знать бы наперёд, нынче на широкой холодной реке встал намертво лёд, приговорённую душеньку Геенна ждёт, али Райский Сад подплыл ко срубу, золотой плот, мандариновый грот, межпланетный полёт, а правда ль, што осужденная умела на заморском рояле, на железном драконе-варгане играть?.. нет, люди, она умела лишь умирать…
…умирала — то пела, без края-предела, без раскола-раздела, без труда-дела, пела как дышала, пела как заклинала, пела как молилась… где вы, где вы, жалость и милость…
…палач, поднеси ко срубу огонь. Заплачь. Видишь, Время твое несётся прочь, вскачь.
…и блестит в последней улыбке полоска зубов…
…где ты, где ты, любовь…

Пламя вверх взвилось. Звёзды не сдержали слёз. Палач, он ведь тоже трудник, а не грешник, хищник и блудник! Он на службе государевой… гляди, страшное зарево… Я зарево то будто сверху, из поднебесья, вижу. Ближе, ближе, ближе, ближе. Пламя взлетает, машет крылами. Пламя уже повсюду над нами. Мне больно! Кричу в голос!

И тут вдруг, Господи, земля — раскололась.

Раскол зазмеился трещиной жадной, длинной. Я, огнём охвачена, молилась Отцу и Сыну. И Духу Святому, и Богородице Деве, огненным плодом на огненном древе! Раскол шёл всё глубже, разламывалась хлебом землица, разымались надвое весь и столица, разрезал незримый Ангел незримым мечом небесную твердь и дымную почву, и мела метель, и стлала постель возлюбленному огню — нынче ночью! Да, вот ночка так ноченька! Распоследняя! Выдалась жарка! Мiръ, я у тя в горстях побыла нежданным подарком, а теперь мя у тя, дружок милый, Господь из рук вынимает нежно, напоследок крестя, напоследок целуя в вихрях невестиных, снежных! О, я невеста лишь нынче ночью! Брачный чертог, осиянный порог зрю воочью! Это зима-кутерьма, и в ней огонь-не-тронь, и внутри мой Бог мя держит — вопреки нечеловечьей муке — на широких руках, оснежённых полях, зальделой речной излуке!
А мощный Раскол всё глубже вонзался, всё мрачнее шёл, уходил звериным разломом туда, где всё страшнее, во преисподние тьмы, во хляби подземныя тюрьмы, петлёй, захлестнувшей земную шею! Кони ржали! Мя Ангелы держали — справа и слева, сверху и снизу, я зрела их лики! Штобы я не стонала, не хрипела-кричала, штоб утишить последние крики! Загасите мя, яко свечу… тако выстанываю им, шепчу… а они мя крепко держат, аки кузнецы — молот…
…а Мiръ мой внизу лежит, расколот…
…и стонет, и вопит — сильнее мя!
…возлюбите бешенство святаго огня…
…возлюбите последнее торжество…
…пойте, людие, Последнее Демество.

И раскололась земля до основанья ея. И раскололась неба синяя ектенья. И раскололись люди, теряя руки-ноги, красавцы и убоги, а мнили, што они Боги, несли наслажденье на блюде, задирали носы, выпячивали груди, а на деле — вот оно, пламя: Раскол под ступнями, перстами, Раскол под ногами, сердцами, под объятьями и венцами, призри на ны и помилуй ны, Господи, Тебе одному верны, Раскол под рекою, горою, согрешили перед Тобою, расколол Ты землю старым ржавым кадилом, могуче она Тебе, грозному, не угодила, да Ты полон любви, Ты же сердце Мiра, Господи, сохрани, прости и помилуй!
Господи, верни нам нас всех, постылых! Господи, умоляем, сотвори все, как было! Господи, может, ищо Мiръ не пребудет Тобою проклятый — хромой, слепой, немой бесноватый…
Господи, штоб Мiръ не умер, кричу, дай горящее сердце открою! Мертвый Мiръ покропи живою водою святою! А может, не люди мы вовсе, а злобные диавола дети, ежели сами себе врём, што — ни за што ни в ответе! А всё, што содеем — то факелы огненной казни! Забыли про Воскресения Светлаго праздник! Забыли про супружеску ласку… бескорыстие верного друга… напялили волчьи, лисьи маски… из колдовского не выбежим круга…
А теперь… разбегаются земли, кипятком брызжут моря, рты кричат: всё зря было, зря!.. я, казнимая, последнему хаосу внемлю, да не раз я то в виденьях видала, да не раз просила: начни сначала, ну давай, Господь мой, начнём сначала, ведь земля последних мук не искала, заверни ея снова в ребячее одеяло, укачай, убаюкай, начни сначала, я ж Распятому ноги Тебе целовала, со кровавого льда убийцыно копьё поднимала, я с Тобой умирала, с Тобой воскресала, — о, начни же сначала! Изошла из живой земли кровь Раскола. Истекла кровию любовь! Встала босой-голой! Не собаки, не волки мы, не свиньи, не черви, не стрекоза на плече! О, мы люди, Господь, лишь люди, вышивкой на лесной парче! Так прости нас, о, прости, если можешь! Ты пройди нам казнящим морозом по коже, и огнём пройди, и железной плетью — сперва осуди, накажи, а потом обними: мы же дети…

Како тя, Всемiрный Разлом, да остановлю?! Како твою, Вселенский Раскол, змею-трещину наново склею?! Неужто тем, што люблю, лишь люблю, одно лишь — люблю, а другово не умею, не смею?! Дивна моя обречённа любовь для мя самой! Изумлённа моя, осуждённа любовь из груди вылетает! И парит над Расколом, реет, и шелестит ему листьями: возвращайся домой, домой… с разъятой душой съединись, с распятой роднёй обнимись, взахлёб помолись, и я за тя помолюсь, я, бродяжка грешная, не святая…
Раскололся мой Мiръ! На молчащих праведников и орущих поганцев. На бояр надутых да на холопов, што нещадно бьют Господа за провинность ногами. На торговцев и малеванцев. На память и забвенье. На голодуху и наслажденье. На возмездие и преступленье. На сраженье и замиренье. На грохот боя, кто рубится под пауком, кто под звездой, кто под крестом, и на сиротскую, макову, юную кровь под бинтом. На целованье-прощанье на страшном распутье и на воровские парчовы лоскутья. На ярую песнь из глотки и на очи, сомкнутые кротко. На веру, што завтра жить не престанем, и надменное отверженье Причастья и покаяний. На людей, што братьев убивают дико и просто — и на пламена над белизною холодных полей, неизречённые, равнодушные звёзды…
Не сыграть на рояле Раскол! Не выколотить стальным кулаком из органа! Это жизни моей крупный грубый помол, а мой Мельник седой и пьяный, а руками, башкою дрожит мой старик Винодел, хлеб-вино навсегда исчезнет… о, не канет! о, никогда! отыди, расточись, разорвися, беда! лучше стану Причастием-песней! Лучше хлеб и вино Господне громко-тихо я вам спою, перед трещиной той, ползучей змеёю, Дары Святые по небу, подобно полоумному соловью, разбросаю из глотки звездами, превыше покоя и боя! Вы, орудья бессмертной музыки моей, златобрюхий кит, океанский рояль, плот-орган сребряный, по морю слёз плывущий, вы валитесь в разлом, в последнюю боль и жаль, и последний вопль ваш — о земных, погибающих Райских кущах!
Не сыграть! Не обнять мою музыку исполать! После страха нынешня — не быть несчастней!
…пусть я стану последней, бесследной музыки мать, лишь, мой Мiръ, не уходи, о, не гасни…

Только шёл Раскол, надвое Мiръ разымая, и Господь по небу шёл, наша судьба немая, мы не видим Ево, мы хохочем над верой, открываем ногою нечестивые двери, поглощаем волчино заморские яства, жадно теша утробу, зрим могильную яму, пялим, трудники, колом встающую робу, у родново гроба плачем, безутешно рыдаем, а завтрашней стыдобы, грядущаго ужаса не ведаем, не знаем, и вот пробил час, нас охотничьим Царским рогом скрутило, вот Раскол, от рождения нам до могилы, выворачиваются потроха и души наружу, о, страдать доколе, а порядок Вселенский я не нарушу, я лишь пою, пою взахлёб, бесполезно, пою у Мiра на краю, истошно блажу над угольной многозвёздною бездной, во срубе ярко горю, косточки во пламени уж истлели, а мой кондак повторю сожжёнными устами, из последних нищих силёночек, еле-еле, а мое Великое Демество шепчу, имеющий уши да слышит, пою, жгу тонкой кровавой глотки свечу, всё нежней, всё потайней, всё тише, а потом закричу — да на весь Мiръ мой, надвое Богом расколот: я так хочу, Боже, я орган Твой, орлан, рояль, златая печаль, крылатый корабль, серп Твой и молот! Я лишь слабая музыка-баба, в обречённом срубе сожжённа! Я лишь блеск ледостава, оврага приречново травное, млечное лоно, я лишь тёплое небо Пасхальное в сияньи предвечной лазури, небо справа и слева, поверх изуверской безумной бури, поверх бесповоротново, бешеново Раскола, небо сверху и снизу, глядит страшно и голо, всё яснее, все ближе, поверх отчаянья и надежды, поверх боли и дыма, пока не сомкнулись вежды, пока любимые любимей любимых.

Елена Крюкова

Окончание следует…

Поделиться ссылкой:




Комментарии к статье


Top
%d такие блоггеры, как: