c8c673bf45cf5aeb
  • Вс. Дек 22nd, 2024

Светлана Якунина. Заклинаю тебя – вернись!

Фев 25, 2015

ЛИТЕРАТУРНАЯ ГОСТИНАЯ

Посвящается всем тем, кто ждал и кого ждали.
Всем тем, кто дождался и кого дождались.
И тем, кто не дождется и не вернется никогда…

Жди меня и я вернусь, всем смертям назло.
Кто не ждал меня, тот пусть скажет: “Повезло.”
Как я выжил, будем знать только мы с тобой.
Просто, ты умела ждать, как никто другой.

К. Симонов

 I. Ночь выпускников.

Они молча сидели на берегу реки. Она — прислонившись к березе стройной красивой спиной. Он — чуть сбоку от нее, обхватив в кольцо рук колени.  Они смотрели на закат.  На этот розовый с ярко‑оранжевым солнцем закат. Сверчки уже затянули свои песни на разные голоса.  Где-то распевал неугомонный  соловей. Кукушка кому-то отмеряла годы жизни. А в реке, прозрачной, как слеза, тонуло разгоряченное за день солнце, остужая последние свои лучи. Все дышало летом жарким  и щедрым, которое обещало хороший урожай. А еще — прекрасные последние каникулы их школьной жизни.

У них раньше, чем в других сельских школах, прошел выпускной, и они уже готовились ехать в город для поступления в институт. В какой — пока еще не решили, но им было все равно, лишь бы вместе. Ведь он сказал, что они поженятся. Еще бы! Он любил ее с детства, а она рассмотрела его гораздо позже — в седьмом  классе. Но это же ерунда, главное — рассмотрела и полюбила так же сильно, как и он ее.

Он боролся за любовь и добился своего, хотя было трудно. Зато теперь она — его. Теперь-то и он лучше всех. А уж, сколько девчонок бегает за ним! Не удивительно: он стал высоким, широкоплечим, очень сильным парнем, красавцем с пышными русыми волосами. А глаза? Нет не глаза, а два огромных глубоких, голубых озера, всегда тихих и спокойных, но полных неразгаданных тайн.

Ну а она, как и полагается красивой девушке — невысокая и стройная. Ее-то любили всегда и все. С ней было очень  приятно и интересно беседовать. Он любил ее шутки, зажигательный смех, милую улыбку полноватых губ, и всегда лучистые серо-голубые глаза, обрамленные пушистыми черными ресницами. Любил ее роскошные густые волосы золотистого цвета, заплетенные в толстую,  длинную косу.

Вот и сейчас он молча смотрел на нее и думал, что очень скоро она станет совсем-совсем его, и они будут по-настоящему счастливы. Он улыбнулся своим  мыслям и пересел поближе к  ней, так же опершись на березу.

Она повернула к нему лицо и тихо спросила: “О чем ты думаешь?”

— О хорошем, о нас. А ты?

Ее губы тронула мягкая улыбка, и она с нежностью произнесла полушепотом: “Я тоже. А что ты думал о нас?”

— Все. Как мы будем учиться, жить и все время вместе…

Она одобряюще улыбнулась, показав ряд белых, ровных зубов, и легла на траву, раскинув в стороны руки, глядя в розоватое от заката небо. Росы еще не было. Трава была нежно-шелковистой. Девушка сорвала травинку, взяла в рот и, как в детстве, надавливая на стебелек зубами, стала высасывать из нее сок.

— Как здорово, наверное, уже так больше никогда не будет.

— Да, здорово. Особенно сейчас. Я вообще люблю это время. Давай сегодня не пойдем домой, будем здесь всю ночь.

Улыбка не сходила с ее лица. Она закрыла глаза и сорвала обеими руками по пучку шелковистой травы. Затем, плавно подняв руки, посыпала себя ею.

— Я согласна. Только, вдруг, будет прохладно, я даже кофточку с собой не взяла.

— Но ведь я же с тобой. Я согрею тебя.

Он быстро лег рядом с ней на живот и стал смотреть в ее красивые глаза.

— Ты необыкновенный, самый лучший. Мы никогда не расстанемся с тобой. Правда?

Он кивнул головой, взял обеими руками ее руку и нежно поцеловал. Она снова улыбнулась и закрыла глаза.

Розовое небо сделало еще прекрасней ее и без того милое лицо. Он не смог больше сдерживаться и поцеловал ее в приоткрытые губы. Она не стала вырываться, как это бывало раньше, как день назад, а только обняла его за шею и ближе притянула к себе. Это удивило и обрадовало его: она больше не боялась, она доверяла ему. Теперь он ясно и отчетливо понял, что она, действительно любит его, так же сильно, как он любит ее. Смелее повторил он свой “взрослый поцелуй”, крепко обняв и прижав ее, как можно сильнее, к себе.

Солнце уже давно ушло, погасив свои последние уставшие лучи в медной реке. Соловей заливался трелями, словно сумасшедший миджнун. Безостановочно стрекотали кузнечики, присоединяя свою песню к единому хору голосов соплеменников. Ночь спускалась на землю с каждой минутой все ближе и ближе. Зажглись в небе первые звезды, а за ними, все смелее, каждое мгновение появлялись новые. Самая короткая ночь в году вступала в свои права, боясь опоздать, не взяв положенное ей.

Никто не знал, где они, и никто не искал их. Все знали, что они дружат, и что такие, как они, не “набезобразничают”. И только луна, круглая и желтая, как масленичный блин, смотрела на них своими глазами-кратерами и молчала, любовалась чистотой и искренностью чувств двух молодых землян, в душах которых росла вечная, неугасимая никакими силами, глубокая, любовь. Любовь, способная пережить и выдержать массу самых тяжелых испытаний, о которых они даже не догадывались, и выйти из них не только  невредимой, но окрепнувшей, возмужавшей и закаленной. Но об этом никто не знал, даже они сами.

 II. Рассвет.

В четыре часа на востоке стало розоветь небо, предвещая жаркий день. Уже пели ранние птахи, проснулись все цветы и деревья. Проснулся и он. Она тихо спала на его груди. Юноша взглядом ласкал ее густые русые волосы, которые золотыми прядями рассыпались по ее хрупким плечам, спине и прикрывали свежие, в тон рассветного утра, щеки. Он нежно и бережно поцеловал ее в висок. Девушка сделала глубокий вдох и открыла глаза. Счастливая улыбка озарила прекрасное лицо. Она быстро села на колени, наклонилась, так же быстро поцеловала его, затем вскочила на ноги, потянулась и привычным движением собрала волосы. Наблюдать за ней было сплошным удовольствием. Наверное, только Афродита была столь же прекрасной, выходя из морской пены.

— Говорят, если умываться утренней росой, то будешь очень красивой, — проговорила она звонким веселым голосом и, засмеявшись, провела рукой по траве, собрав росу, поднесла ладони к лицу и задержала их на несколько мгновений.

— Ты и так прекрасна, — вполголоса сказал парень, сел и накинул на одно плечо рубашку, на которой они спали.

— А сейчас? — спросила она лукаво, отнимая руки от лица.

— А сейчас еще прекраснее.

Он в одно мгновение оказался возле нее и, обхватив за талию, принялся кружить. Они оба весело и беззаботно смеялись, радуясь жизни, рассвету, друг другу.

— Пойдем купаться, сейчас вода теплая. Я хочу в воду, — говорила озорница сквозь смех  и, вырвавшись, побежала вниз к реке, на ходу сбрасывая одежду.

Он, подпершись руками, стоял и смотрел, как легко она бежала, ласкаемая первыми лучами только что взошедшего солнца.

— Иди сюда скорее! Вода — как парное молоко. Ах! — она уже вбежала в воду и начала плескаться, будоража спокойную поверхность, разбивая ее на миллионы мелких брызг, искрящихся и горящих, как рубины. — Ну же!

Парень не выдержал и побежал к ней.

Они долго плескались и играли, как дети. Навеселившись вдоволь, вышли на берег и, обдуваемые легким ветерком, сушили свои молодые, пышущие силой, бодростью и здоровьем тела.

Солнце уже начинало пригревать.

— Сегодня опять будет жара, — сказала она, застегивая босоножки.

— А мы еще раз придем на речку. Готовиться к поступлению все равно рано еще. Кстати, когда поедем в город  документы в институт подавать?

— А ты решил в какой?

— Нет. Но мне все равно, лишь бы с тобой.

— Знаешь, Антон, я все-таки хочу быть врачом. Как ты на это смотришь?

— Прекрасно. Лечить людей — это здорово! Мы с тобой спасаем жизни. Что может быть лучше?

— Значит решено. Что ж, пора домой, а то еще искать начнут.

Они шли и говорили обо всем и в то же время ни о чем, перемежая разговоры смехом.

Подходя к дому, она сказала:

— Давай запомним эту ночь и этот день на всю жизнь.

— Согласен. Итак, сегодня 22 июня 1941 года мы были вместе всю ночь, и нам было очень хорошо. А теперь вместе: пусть этот день останется в нашей памяти навечно, навсегда.

— Навсегда…- эхом повторила она. — До вечера?

— До вечера, Тоня, — он взглянул на часы. — Ого, уже семь.

Он поцеловал ее в щеку, и они пошли: она к себе в дом, а он к себе.

III. Утро.

Его разбудила через три часа мама со слезами на глазах.

— Сынок, родной, Антошенька, сегодня в четыре часа война началась. Господи, горе-то какое! Боже мой, что же теперь будет?

Он спросонья сразу не понял какая война, где? А когда, наконец, проснулся окончательно и понял, то не мог, да и не хотел верить. Как, как это могло случиться в такую ночь, да еще в то время когда вставало солнце, когда зарождался новый день, когда они вдвоем радовались его пробуждению, пробуждаясь сами! “Нет, мама что-то напутала,” — все еще не верил Антон. Он встал, быстро оделся, вышел на улицу и умылся холодной водой, чтобы хоть немного прийти в себя.

Все односельчане собрались у радио-лопуха в центре села. Голос Левитана скорбно повторил сказанные матерью слова, только намного увереннее и строже.

В голове Антона все замелькало, закружилось, перепутались все слова: и те, что были сказаны Тоней, и те, что он говорил ей, и те, что произносил Левитан, и поздравления учителей, и мамин голос, и смех друзей, и вопли матерей, стоявших сейчас рядом с ним.

Он почувствовал, как на его плечо опустилась маленькая и горячая ладонь.

— Что же будет с нами? Слышишь, что с нами будет? — горячо и настойчиво звучал до боли знакомый голос.

Антон встряхнул головой, пытаясь разогнать нагромождение навалившихся мыслей. Вернувшись в реальность, он увидел стоявшую рядом с ним Тоню. Ее широко открытые, испуганные глаза пронзали его душу страшными вопросами, на которые он не знал ответа. Каких-то четыре часа назад они светились от радости и счастья, а теперь… они были полны слез и боли, скорби и тревоги. Он никогда не видел ее такой. Губы судорожно произносили слова и фразы, подбородок дрожал. Только так же, как и тогда появлялись ямочки на щеках, но не от смеха, а оттого, что она сжимала губы, когда пыталась сглотнуть слезы.

Он молча смотрел на нее, а мысли летели с невообразимой скоростью.

Значит, все правда. А как же пакт, договор, или что там? Невероятно. В такой обычный день. То же солнце, те же люди, все так же, как всегда и — война. Какое далекое, незнакомое слово — война. Антон произнес его вслух, чтобы почувствовать это слово, его смысл.

Но это было только слово. Ему, им всем еще предстояло узнать, что такое ВОЙНА. А пока он знал о войне только из книг, да еще читал в газетах о новых боевых машинах, оружии, о том, что мы сильны, непобедимы. И ему, вдруг, захотелось на войну, показать всем свою силу, мощь всей страны. И страх ушел, боязнь пропала. Война! Значит, они хотят войны? Ну, что ж, они ее получат. Мы им покажем, как с нами шутить!

Вот только — она… Институт… Ну, да ничего. Мы быстренько повоюем, и я вернусь, а она пусть пока поступает. Вот именно так!

Антон повернулся к Тоне и посмотрел в ее несчастные глаза. “Послушай меня и успокойся…” Он быстро поведал ей все свои мысли с непререкаемой уверенностью в голосе. И она внимала ему и успокаивалась.

Конечно, мы победим. И действительно, может, месяц, другой и все станет на свои места. А ему еще нет восемнадцати, значит, его  не призовут в армию и они поступят в институт. И уж, раз война, то будут и раненые, а значит, потребуются врачи. Ах, какие они молодцы, что выбрали именно эту профессию. К тому же до Урала далеко, какова бы ни была война до них она не дойдет.

Мысли снова обрели ясность и уже не таким ужасным казалось далекое и страшное слово война.

И пока это было только слово. И это был только первый самый длинный день в году, и самый короткий из тех 1408 бесконечных дней войны.

 IV. Первые дни.

Через несколько дней в их село прибыли военные люди. Посписочно проверили пригодных к службе, записали и предупредили, чтобы были наготове. Впрочем, добавили, что, вряд ли, они понадобятся.

Старики целыми днями обсуждали силы германцев,  вспоминали свою молодость, свои военные годы и пророчили кто месяц, кто два, кто замахивался на год, войны. Ребятня вилась вокруг них как мошкара, и, выслушав все это, с не меньшим азартом обсуждала исход.

Те, что были поменьше, жутко завидовали более старшим друзьям, ведь у после них было больше вероятности поучаствовать в войне, а они еще “мелюзга”. И каждый из них втайне мечтал, чтобы эта самая далекая война продлилась подольше, чтобы и они смогли в ней поучаствовать.

Женщины же и старушки тайком молились в чуланах, у спрятанных ими икон, о скорейшем завершении всего этого кошмара, чтобы не попали их мужья и сыны, братья и внуки в этот ад кромешный, в эту кровавую мясорубку.

И каждый день, в одно и то же время, все село стекалось, как к древнеславянскому идолу на молитвенный поклон, к деревянному столбу с “лопухом” и слушали громогласный голос Левитана. И день ото дня новости становились все хуже и страшней.

И это было только начало…

V. В ожидании.

Несмотря на страшные события, Тоня и Антон подали документы и поступили-таки в институт. Там их даже похвалили за мудрое решение.

Даже в самые тяжкие времена жизнь для молодых не останавливается, она идет своим чередом. Пролетело лето с прополками, сенокосами, жатвой. Пришла студенческая осень. В институте немного изменили программу. Наряду с теорией сразу же внедрили практику. Жертвы войны уже измерялись не единицами, а сотнями. Нужны были медики опытные, умеющие делать что-то практически, а не теоретически. Тоня и Антон все хватали на лету.

Но неминуемым событием приближалась дата его восемнадцатилетия. Возраст, которого они совсем недавно ждали с нетерпением, и, которого она сейчас боялась больше всего. Мысль, что его смогут забрать, жужжала в голове, как назойливая муха, не давая покоя ни днем, ни ночью. Каждое утро она прибегала в фойе института раньше всех и ждала со страхом войдет он или нет. И, как только входил, мысленно умоляла не говорить тех слов, которые были сравнимы только со словом “война”.

И он ничего не говорил. Он просто боялся говорить ей об этом. О том, что он уже был в военкомате, что просился на фронт и, что его, пока, не берут, а берут только опытных солдат. И тем более ему еще нет восемнадцати. Но пометку сделали в карточке, хотя оговорились, что пусть бы учился пока в институте, профессия-то нужная. Ну, а уж, если понадобится на фронте, то пусть будет уверен — призовут.

В институте давали “бронь” для отличников и Тоня побывала там, напомнила о нем. Ее тут же успокоили, показав список — он там был.

Этот же список его огорчил. В деканате были удивлены: огорчались тем, что не находили себя в списке, а здесь наоборот. Но менять ничего не стали. Таких учеников насчитывалось немного и ими разбрасываться было бы верхом глупости.

Она писала письма в село и успокаивала матерей. Родители гордились тем, что их дети учились на врачей. Было приятно видеть, что и односельчане довольны этим. Как же — свои врачи на селе, это ли не гордость.

Дни текли своим чередом. Тревожные сообщения не прекращались, напротив, их становилось все больше. Жертвы росли, враг углублялся в страну, сметая все на своем пути. Но появились и герои — отважные, смелые люди, преданные Отчизне; люди, шедшие на врага с одними штыками, летящие в самолетах на таран. И эти герои своим примером, как магнитом, притягивали “желторотое войско”. Тысячи добровольцев рвались в бой, в самую пучину —  на фронт. Лицом к лицу встретить врага, непременно победить и стать таким же героем, легендарным, вечным… И не знали они, что большая часть безвестных солдат была этими самыми героями, и никто не знал о них. Да разве можно было сосчитать по всей Матушке-России солдатиков, геройству которых обязаны оставшиеся в живых их однополчане, впрочем, как и  все оставшиеся в живых… Каждый погибший  — Герой. Каждый из тех “желторотых” мальчишек, не считавших себя героями, но желавшие стать таковыми — герои.

Но они не знали тогда об этом. И рвались, неудержимо рвались, сбегая из дома, навстречу своему геройству.

Так и Антон. Каждый день приносил ему страданья — день бездействия. Ах, если бы он был там, со всеми! Ах, сколько в нем сил и злости на фашистов!

…И вот, наконец-то перрон. Он в военной форме — красив, силен. А рядом она — хрупкий, нежный цветок.

Позади рыдания матери, объяснения с Тоней, разговор в деканате. Все позади. Его мечта сбылась, хотя и прошел год. Никто не ожидал такого срока. Но он настал.

Призывали все больше и больше. В деревнях, городах остались лишь старики, ребятишки да люди, от которых зависело производство военного оборудования, техники, снарядов, продовольствия и прочего необходимого для фронта, да еще дезертиры, которые кое-где все же прятались от войны.

И вот несколько составов таких же, как Антон, и постарше, толпятся на перроне, обещая родным, близким и любимым вернуться, как только победят врага. И он, он тоже обещает, вытирая ее горячие слезы. Как изменились ее глаза. Такие ясные, лучистые, как безоблачное небо, теперь похмурели и из них, затянутых серыми тучами, лились и лились слезы-дожди. Теперь уже тихие безмолвные и от того более горькие.

— Ну, хватит тебе, Тоня. Стыдно, право. Я же не куда-нибудь на гулянье еду, а Родину защищать! Комсомолка ты или нет?!

— Да-да… Но вот именно, что не на прогулку. Там люди гибнут…

— Я не погибну, я слишком злой на них. Пока не убью последнего — не умру, не погибну!

— Ах, как я этого хочу! Я прошу, прошу тебя — вернись живым, пожалуйста! Поклянись мне в этом!

— Я обещаю тебе, родная. Быстренько закончим там все и вернусь. Институт же надо закончить, — улыбнулся он, и добавил, — А ты тут тоже … не рискуй собой. Не забудь — тебе маму оставляю.

— Да что мне тут сделается. Себя береги, — голос ее надломился, но она, сглотнув комок, снова заговорила ровно, — Пиши почаще…

“Господи, я и не предполагал, что она такая сильная, моя милая, хрупкая Тоня. Как тяжело оставлять ее.  Будь они прокляты, эти фашисты!”

Тут раздался голос, давший команду “по вагонам”. Глаза ее вспыхнули ужасом. “Вот и все…” Он быстро поцеловал ее и, резко вырвавшись из объятий, кинулся к вагону, крича: “Я вернусь, обязательно вернусь, ты только жди!”

Тоня не выдержала и вся боль, успевшая накопиться за эти дни, выплеснулась в душераздирающем крике:

— Антон!!! Заклинаю тебя — вернись, во что бы то ни стало! Вернись!!!

Ее голос перекрыл  шум, гам, крики толпы и Антону, находившемуся еще не так далеко, стало дурно. В голове его зазвенело, сердце сжалось до боли. И все его сдерживаемые чувства выразились в ответном крике: “Вернусь, Тоня!..” Его оттесняли от дверей впрыгивающие уже на ходу солдаты. Но, благодаря своему росту, Антон еще несколько секунд видел Тоню, которая прижимала ко рту косынку, сдерживая крики. Лицо ее казалось самым несчастным в мире, и он почувствовал что-то горячее и влажное на щеках. Слезы… Но ему не было больше стыдно, как раньше, так как рядом стояли более и гораздо более старшие мужчины, утиравшие горькие и такие редкие мужские, слезы.

А где-то в вагоне веселый солдат пел песни, перемежевывая их частушками, в которые вставлял острые словечки про фашистов, и в ответ ему слышался здоровый мужской смех.

Колеса мерно повторяли слово “вер-нись, вер-нись, вер-нись”…

А впереди фронт ждал свои новые жертвы, как стоголовый Змей-Горыныч, плюясь огнем и свинцом. И они шли к нему —  смелые, чистые, беззаветные.

И только колеса пели: вернись, вернись, вернись…

VI. В тылу.

Тоня еще некоторое время проучилась в институте, а потом ей пришлось взять академический отпуск по семейным обстоятельствам. Заболела мама Антона, да и Тонина тоже сильно сдала. Ведь колоссальная масса работы пришлась на плечи женщин, тружениц тыла. На селе остались только они, старики да ребятня. Правда, вернулись некоторые мужики —  израненные и покалеченные. Надежды страны ложились на эти районы. Работа шла усиленная, а работников мало. Вот и потянулись из городов люди, беженцы-переселенцы. Вернулась и Тоня. Какой теперь институт, какая учеба, когда вон как все повернулось.

Сообщения прессы, радио стали более оптимистичными, вроде бы наступал перелом в нашу сторону. Нам досталось сполна, но и немец был изрядно потрепан. Ленинград оставался в блокаде, но вот‑вот и ее прорвут. Какие геройские там люди. Да и не только там. А она? Несколько раз у Тони зарождалась мысль тоже “рвануть” на фронт. Она же медик — пригодится. А может, Антона встретит. Но всякий раз останавливали две матери. И слово, данное Антону: беречь мать и себя. Мать — да. А себя… Зачем? Особенно сейчас.

В душе нарастал черный вихрь, именуемый предчувствием беды. Антон регулярно писал письма ей и матери. Он не потерял оптимизма, призывал снова и снова беречь себя им обеим. Подбадривал, чтобы выращивали хороший урожай, которого хватило бы и им, и солдатам на фронте, и блокадникам. Он почти ничего не писал о своей службе, так, пару фраз в общих чертах. Воюем, мол, стараемся, бьем фашистов и скоро победим эту гадину.

И вот — тишина. За полтора месяца ни строчки.

Егоровна втихомолку плакала, прячась от Тони. Знала, что та будет ее ругать.

— Не смейте даже мыслей дурных допускать. Вспомните, что он как‑то с месяц ничего не писал. Оказалось, в лесах были, выжидали, партизанили.

— Да я ничего, Тонюшка, ничего. Соскучилась я по нему сильно, по кровинушке моей, и, вроде, плакать не хочу, а они сами…

— Ну, довольно, довольно, а то вон снова давление поднимется.

— Не буду больше, милая, не буду. Дай Бог тебе здоровьечка за заботу такую, вытащила из могилы… Я ведь тогда подумала — все, не дождусь Антона, помру. А ты вытащила, умница.

— Ну, зачем Вы так, это моя профессия, как-никак… будущая, если получится.

— Да уж получится, получится. Хотя по мне ты, что ни есть самый настоящий врач. Как приехала, скольких на ноги поставила.

— Разве ж это лечение, Любовь Егоровна. Вот если бы мы с Антоном сейчас учились, сколько еще узнали бы и по-настоящему вылечили. А это так, поддержка. — Тоня взяла Любовь Егоровну за кисть и посчитала пульс. — Так и есть. Ай-яй-яй! Вот сделаю сейчас Вам укол, сразу от своих похвал откажетесь.

Но Егоровна не унималась. Девушка ей действительно была по душе, впрочем, как и всем односельчанам. Конечно, заметили они, что изменилась Тонечка. Не смеялась она так задорно, как бывало. Редко теперь могли слышать они ее смех: как получит письмо, так несколько дней сияет, а потом снова сникает. И так все время. Но все понимали ее чувства и не лезли в душу. Знали и видели, с детства Антон за ней увивался, так их и поженили людской молвой, а вон оно как вышло. И многие все думали да гадали, как да что из всего этого выйдет: придет ли он, дождется ли она.

А война все не унималась. Многие в семье понесли утрату, а кто и не одну. Почтальонка стала вроде ангела-вестника — то радости, то смерти. Но все чаще вторым. И уж бросить хотела (“Не могу я больше в дом горе носить!”), но никто не шел на ее место. И говорили:

— Да не думай ты, Нюрушка, что в обиде на тебя кто. Нет этого. И разве ты в том виновата.

Но каждый раз ей становилось все труднее отдавать эти белые листочки и видеть надежду, что не “погиб”, а “без вести пропал”.

Еще прошло два месяца прежде, чем такой листочек принесла Нюра Егоровне. И заранее, еще не отдав, начала:

— Егоровна, ты не волнуйся дюже, это ж не похоронка. А сколько вернулось их, без вести пропавших. Может, ранили где, а из госпиталя домой… Так всегда… Возьми, уж… А я сейчас Тоню-то пришлю.

Уронила платок Егоровна, села, как пришлось, на пенек у заборчика и дрожащей рукой взяла листок. Но букв не увидела, расплылись они. Вот оно — предчувствие материнского сердца. Почуяла давно — не так что-то с Антоном. Может, и не погиб, но ранен тяжело, или покалечили, как Митьку, что через два дома — без руки и ноги. Так тот хоть женат, дети. Не бросили они его. А Антошка-то, кому он-то такой, кроме матери. Тоня. А что, Тоня. Она ж красавица. Все ребята за ней. Зачем ей такого, как Митька? Хотя, почему-то не верилось, что сможет она так. Вроде, любит его сильно. И тут иная мысль: “Да что я, с ума сошла что ли? Мне прислали полупохоронку, а я сижу и думаю о чем. Да жив ли он? Ведь не нашли же. А вдруг?..”

— Любовь Егоровна, что? — запыхавшимся голосом спросила Тоня.

— Без вести, Тонюшка,  Антон-то наш, — и дрожащей рукой протянула проклятый листок.

Тоня быстро пробежала по нему глазами. У переносицы образовалась складка от нахмуренных бровей. Щеки побледнели и губы сжались в линию. Потом она глубоко вздохнула и, каким-то неживым, но уверенным голосом произнесла:

— Не похоронка ведь. Жив он. Сколько случаев таких. Даже похоронки ошибочные бывают. А тут “без вести”. Я сейчас воды Вам принесу, вот — таблетку выпейте. Вам волноваться вредно.

И она пошла в хату робкими, неуверенными шагами. В пору самой пить те же таблетки, так все вертелось и кружилось перед глазами, а то вспыхивали разноцветные звезды.

“Нет, нет, нет! Он жив! Ранен — возможно, но жив! Он обещал! Он меня никогда не обманывал!”

…И потянулись темные дни. Дни ожидания, надежд и веры. Такие бесконечно долгие дни. Летом и осенью было проще: работы много, а зима… зимой она  решила помогать всем, кому это было нужно. И читала, читала, читала. Ее мама стала беспокоиться: Тоня похудела, побледнела, стала неразговорчива. Она понимала ее — у самой муж молодым умер, сказались военные раны. Но она осталась с ребенком, с ней, с Тоней. А Тоня-то, даже не была замужем за Антоном. Может, и что было у них, кто же их теперь знает, но детей-то нет. А она хороша, любой возьмет с радостью. Антон тоже хорош. Пара они были видная. Ну, если с ним чего, что ж теперь, и самой умереть, иль монашкой стать. Похоже, мать его и то не так горюет. Хотя, что это она так, Егоровна не тот человек, о ком можно так-то. Да и подруги они с ней сколь лет. А что за дочку обидно и больно, в том не Егоровны вина. Любовь! Тут уж не попишешь. Сама-то замуж так и не пошла. А ухажеры были, да какие! Другая б с радостью, но не она. Как забыть его, родного, милого и любимого; глаза его, речи, силу и улыбку. Эх, Митенька, и тебя война сгребла. Слезы навернулись у Анны Ивановны. “Ну, что ж, пусть ждет. Может, и придет ее Антон. Сама по Мите горевала — исхудала, почернела, думали, помру. А потом ничего. Полегчало. Молиться за него стала и посветлело на душе. Тихая грусть осталась, светлая память о нем.”

VII. Ждать и верить.

Война явно двигалась к концу. Наши войска шли в наступление. Вот наши Украина, Белоруссия, Прибалтика, а там и Польша, Болгария… И пошло!

Много односельчан вернулось домой: раненые, покалеченные, но живые! Неизвестно сколько еще придут и придут ли. Но в каждом доме, семье надеялись на их возвращение. Надеялась и Тоня.

Узнав, что Тоня  “почти врач”, бывшие солдаты стали обращаться к ней за мелкой помощью. Она помогала, чем могла, и старалась вызвать на разговоры о войне. И вскользь спрашивала, не пересекались ли они с Антоном на фронтовых дорожках, в госпиталях. Нет, ничего не удавалось ей от них узнать.

Мужики смотрели на нее с большим уважением: вот это подруга жизни, вот это верность! Некоторые молодые решались попробовать счастья, но, увы. Мягко, но в то же время непреклонно, пресекала она любые ухаживания. И, почему-то, им становилось стыдно за свои мысли. И уважение к Тоне только росло.

И вот, однажды, произошел удивительный, даже мистический, но значительный для девушки случай, который внес в ее жизнь бóльшую уверенность.

Заболела бабка Христинья. По-разному отзывались о ней в селе. Одни поговаривали, что она ведьма, другие — что умалишенная, третьи же — жалели, приговаривая многозначительно, что несчастная она. То, что говорили первые, подкреплялось делами самой бабки: к ней шли люди за травами, за заговорами, в основном, из соседних деревень, но приезжали и из дальних, даже из города. Разговоры вторых не требовали особых аргументов: она ни с кем близко не общалась, допоздна молилась при зажженной лампадке, ходила всегда в черном (что служило подтверждением и домыслам первых), говорила всегда странные вещи (“заговаривалась”), а на ребячьи проказы и дразнилки реагировала только улыбкой — ну разве это нормально? Что же касается третьих, то тут была полнейшая тайна, о которой, хоть некоторые и знали, но почему-то не говорили. Конечно, в селе были женщины, общавшиеся с Христиньей, только тайком, чтобы не вызвать к себе повышенного внимания и отрицательной реакции со стороны односельчан. Хотя бы раз в жизни, за помощью к ней обращались, практически, все и все молчали. Ну, а, в общем, общения с ней все же избегали, сторонились. Тоня и ее ровесники, будучи еще детьми, и запуганные родителями, тоже старались держаться подальше от старухи. Тоне всегда было жаль бабку, и она никогда не принимала участия в нападках на нее. Напротив, совестила сверстников. Самой же ей, ох, как хотелось узнать всю правду о Христинье. Но всеобщее мнение действовало сильнее любопытства.

Да, в деревнях и селах зерно истины быстро обрастает слухами, превращаясь в плод неправды.

А тут, на тебе: Христинья послала за Тоней, помощи просит. Где-то в животе слегка похолодело, но Тоня стряхнула с себя детский суеверный страх. В самом-то деле, что за глупость! Человек же она все-таки, хоть и странный. И, взяв свой обычный чемоданчик с необходимым, пошла к бабке.

Много раз проходила она мимо этого маленького домика с замиранием сердца, а теперь она идет в него. Тоня отворила скрипучую дверь сенец и тихо вошла. Постучала в избяную дверь. Тихо. “Уж не умерла ли?” Постучала погромче и услышала старушкин голос:

— Входи, милая, входи.

Тоня вошла. Ей казалось, что в доме должно быть темно и холодно. Она ошиблась. Хата была светлая, высокая и чистая. В углу, как у большинства старушек, висели иконы, но их было гораздо больше, и они были занавешены красивой самотканой кружевной шторой. Правда, по стенам висело множество пучков разных трав, придававших воздуху приятный аромат. На кровати, стоявшей в углу комнаты, лежала хозяйка дома. Она пристально смотрела на Тоню.

— Здравствуйте, бабуля.

— Здравствуй, милая, проходи, садись, — проговорила бабушка немного глуховатым, но очень спокойным и приятным голосом, и, видя замешательство Тони, добавила, — Не бойся, садись поближе. Вот табуретка.

— Да я не боюсь. Обувь сниму только, — засуетилась еще более смутившаяся девушка.

— Не надо, детка, так проходи.

Но Тоня уже разулась, прошла и села на стул рядом с больной.

— Что случилось, бабушка, на что жалуетесь, где болит?

Христинья тихонечко рассмеялась.

— Жалуюсь… Жаловаться я могу только на годы, да что силы покидают. А болит у меня вот тут, — и она показала ладонью куда-то на грудь.

— Сердце? Сейчас я Ваш пульс посчитаю, послушаю сердце. Кашля нет?

Бабуля улыбнулась:

— От кашля и сердца я и сама знаю, чем лечиться и других полечить смогу. Душа болит… Ну, да ладно, пусть по-твоему — сердце. К горлу подкатывается, выскочить хочет. А рано… — она немного задумалась, сощурив глаза, а потом снова прояснился ее взгляд. — Ну, чем лечить будешь?

— Да, пульс Ваш не в порядке. Что предпочтете: укол или таблетки?

— Таблетки давай.

Тоня достала лекарство. “Да, у старушки сильные перебои в работе сердца, ритм нарушен,” — подумала она и подала таблетку.

— Тут вот у Вас вода в кружке, ею запьете или другую принести?

— Обожди, деточка. Помоги-ка мне.

Христинья сделала попытку привстать. Тоня помогла ей сесть на кровати.

— А теперь подай мне вон от того пучка веточку, — она указала рукой на пучок, как оказалось мяты. Потом на другой, третий, которые Тоня не узнала, и, наконец, на баночку из бересты. В ней был боярышник.

— Помоги мне все это истолочь, сил нет. А твою пилюлю я приберегу пока.

— Зачем же, я Вам еще дам, пейте.

— Спасибо, милая, но не отказывай старухе, помоги.

Тоня приняла старинную глиняную ступку с пестиком и стала растирать состав.

— Старая я стала. Никто не приходит, а поговорить охота. Но не с кем. А ты мне всегда нравилась, Тонюшка, хоть и побаивалась меня, как и все, — она снова тихонько засмеялась.

Тоня замерла на мгновение, стыдно, вдруг стало за свои чувства — старушка вовсе и не страшная, наоборот.

— Да, нет, не боялась я Вас, с чего вдруг, — и продолжила старательнее растирать смесь.

— Ну, ладно-ладно, не смущайся. Это все слухи, да домыслы виноваты. Знаю я, что обо мне говорят. Но ни те, ни другие не правы.

Тоня снова замерла и пристально посмотрела в когда-то ярко-серые, а теперь только дымчатые глаза Христины. В них была доброта. “А она интересная женщина.”

— Я вот, детка, как ты сейчас, ждала своего милого. Тоже с войны. Пообещал он мне вернуться, а я —  дождаться его. Сколько лет ждала. Война уж кончилась, а я ждала. Много за мной увивалось парней. Нет, ни кто не нужен мне. Потом сказали мне, что погиб он. Не поверила. Во сне его живым вижу. Люди за спиной показывать в след стали, что с ума сошла баба. А я ждала. И до того мне обидно стало однажды, что нет его, а годы уходят. Усомнилась в любви его: если жив, что не спешит, не торопится ко мне, разлюбил, значит, а может, и женился где (были такие случаи). Ох, и обидно ж мне сделалось. Плакала, даже ругалась на него. Не помню, как уснула и вижу сон: вот он милый мой стоит у калитки, а во двор не входит. Зову  его, а он головой машет: нет, мол, не пойду. Кричу ему, а он мне говорит: “Долго я к тебе шел, все стерпел, подарки нес, а ты усомнилась. Теперь, уж, век рядом буду, а во двор не войду.”

Очнулась я, слезы градом. Заныло мое сердце. Рядом он где-то, а где? — заблестели слезами глаза старушки от тех воспоминаний, задрожали губы морщинистые. — А на утро привезли его в село… на подводе. Немного не дошел он. Оказалось, врачи сказали, сердце у него разорвалось… От измены моей, от неверия….

— Бабушка, бабушка, ну, что Вы. Прошу Вас, успокойтесь, не надо плакать, — уговаривала потрясенная этим рассказом Тоня, едва успевая вытирать свои слез.

“Так, значит, вот что произошло с когда-то красавицей Христиньей, — думала она и, сев рядом на кровать, обняла старушку, как родную. — А все болтали какую-то чепуху. Ну, что же дальше, почему она так изменилась.”

Старуха вытерла свои слезы, поправила неизменный черный платок и, подтянув его концы, продолжила:

— Похоронила я его и поклялась у гроба, что больше не изменю ему никогда. И буду всю жизнь просить прощения у Бога за маловерие свое. Добыла Библию, Новый завет и стала читать. Много мудрого в этих книгах нашла, им и посвятила всю свою жизнь, да людям добрым. Вспомнила о прабабке своей, как она травами солдат лечила и бедных людей. Да и богатые ею не гнушались. Молитвы старинные нашла и стала помогать всем. Вину искупать. Молва обо мне пошла. Но мне от этого не больно. Заслужила, знать, я то от людей. Пусть их, говорят, что хочется. Главное, простил он меня, голубь мой. Сам во сне так и сказал. Ждет меня, но не торопит, …как я его. Каждому в этой жизни свое дадено. Прими и не гневись. Бог — Он есть мудрость. Он любит нас и нас же любить учит. И, кому подвластна эта наука, тот есть счастливейший человек на земле, — старуха взяла Тоню за подбородок и посмотрела в ее ясные и влажные от слез глаза, — Жди, Тонюшка, жди, милая, не сомневайся, жив твой Антон, помнит тебя и идет  к тебе. Ты сильная, дочка, все вынесешь, освоишь эту науку. Никого не слушай и никому не верь. Люди разные. Много хороших, есть и плохие; зависть в них хуже яда змеиного. За то им отдельно воздастся. А ты не думай о них, не слушай. Верь и жди! Послушайся старую бабку. Может, и помру я скоро, а слова мои пусть вечно в тебе живут. И спасешь ты своего любимого, как я не смогла. Знаю я, будешь ты счастлива, дочка. Вы…

Все в Тоне трепетало, в ушах звон стоял, перед глазами туман.

— Не верующая я, бабушка, комсомолка. А партия говорит, что Бога нет; опиум это для народа — религия.

Бабуля усмехнулась:

— Все не верят, пока не прижало, а как прижмет, так к Богу. Ты, дочка, сама поймешь все. А я тебя не в Бога верить зову (к нему сами приходят, без вербовки), а в любовь твою. В нее-то веришь?

— Да! И в его тоже. Он обещал вернуться. Я заклинала его об этом…

— Тем более, тем более… “По вере вашей, да будет вам…” — пробурчала странную фразу старушка и тут же добавила, — А теперь, милая, помоги мне вот с этим, — и Христинья показала на ногу. Она была кое-как забинтована тряпкой. — Это из-за нее я тебя звала. Совсем, паразиты, не держат. Шла, да оступилась, а там штырь, что ли торчал, вот и напоролась. Забинтовала еле‑как. А другой раз не получилось, в глазах темнеет, как нагнусь.

Такой резкий поворот в беседе немного ошарашил Тоню, но и вернул к реальности. Рана действительно была глубокой, рваной. Старушка дала мазь собственного приготовления и попросила заложить ей в рану и снова замотать. Девушка исполнила просьбу, на сей раз без споров, но бинт взяла свой. Бабушка поблагодарила ее и попросила зайти еще раз сделать перевязку. Тоня уверила старуху, что если бы  та даже не попросила, то она обязательно пришла бы и так, как же иначе. Христинья еще раз сердечно поблагодарила Тоню и извинилась за сильные эмоции.

— Тоня-детка, ты одна на целом свете знаешь теперь все обо мне. Никому я ничего не говорила, а тебе сказала. Ты мне меня напомнила, молодость мою. О нашем разговоре лучше не говори ничего, не поймут они. На тебя и так теперь будут искоса посматривать из-за прихода ко мне. Ничего, не бери в голову. Спасибо тебе еще раз и благослови тебя Бог. Ступай, милая.

— До свидания, бабушка. Послезавтра приду, выздоравливайте.

Тоня обулась, взяла чемоданчик и вышла из дома. В голове так и  скакали фразы из старушкиного рассказа. Надо у матери узнать, было ли это на самом деле, то есть, умер ли Христинин жених от инфаркта на дороге.

В тот же вечер она и узнала, что это было правдой. Что плакала Христинья долго и, как надела черный платок, так его больше и не снимала. Странная стала, “умом тронулась”. Хотела, вроде в монашки, да, видать, не взяли. Тут уж она совсем “подурнела”. Так говорят. Мать еще совсем молодая была в то время, смутно помнит. Но так говорят все.

Тоня ходила к Христинье через день. Рана заживала на глазах, с поразительной быстротой, что было удивительным в таком возрасте. И она рискнула попросить рецепт снадобья у старушки. Та лукаво улыбнулась и пошутила насчет того, что Тоня тоже решила ведьмой стать. Но рецепт дала и пообещала еще много ей рассказать о травах и составах из них, но под большим секретом, ради самой же Тони. Девушка и сама понимала, что эти сведения надо до поры до времени скрывать. А потом, когда она вернется в институт, то сама все проверит с точки зрения науки и, уж тогда, поведает рецепты Христины всем.

К тому же старуха была права: на Тоню действительно стали искоса посматривать. Все так же заискивающе приветливо здороваясь, разговаривали, а стоило отойти на несколько метров, как тут же начинали шушукаться. А однажды, кто-то из ребятишек крикнул ей вслед “ведьма”. Тоня только усмехнулась на манер старушки. Какой мудрой оказалась она. Эх, скорей бы вернулся Антон!

VIII.  Без тебя…

Страшный белый листок, как сама смерть, оборвал все надежды Егоровны — “похоронка”. С диким воем, она рухнула на землю; вопя, причитая, рвала на себе волосы. От этой новости Тоня просто лишилась сознания, успев крикнуть “Не верю!..”

Егоровну пришлось положить в больницу — местный медпункт.

Все село не осталось равнодушным к этому событию. Сочувствовали Егоровне, жалели Тоню. И ждали, что будет дальше.

Уже сколько времени говорили, что война вот-вот закончится. Наступил слякотный апрель 1945 года, дающий надежду на завершение войны. А “похоронки” все шли и шли, убивая надежду на возвращение родных и любимых.

Вечером, не зная, куда и к кому податься со своим горем, Тоня, не понимая, как и куда брела, и дошла к Христинье.

Бабушка сидела за столом и перебирала содержимое коробочек. Она была, как всегда, спокойна. Взглянула на вошедшую, еле слышно, Тоню и сказала:

— А, это ты, милая, я тебя уже давно жду.

— Бабушка, “похоронку” прислали, но…- она не договорила.

— Знаю, знаю, деточка. Садись рядом, — и она подняла свои ясные глаза на девушку. В них по‑прежнему была забота и спокойствие.

— Я видела сегодня сокола своего во сне. Нарядный он, — говорила, словно не слышала страшной новости Христинья. — К встрече готовится… Я у него про Антона твоего спросила. Ответил он, что нет его там. Здесь он. Живой. Не скоро, может, а придет. А я вот готовлюсь потихонечку. Помру я скоро. Сразу после победы нашей долгожданной. Звал он меня к себе, голубь мой. Пора уже. Но победу встречу. Вот она, рядом уже. А Антона твоего там нет…

Тоня не знала, что делать, как реагировать на старушечьи слова. В то, что Антон погиб, она не верила и не собиралась верить. Не могло такого быть, она бы почувствовала. “Может, старушка и впрямь сума сошла. Что она говорит? Все смешала: победу, Антона, смерть, голубя. И улыбается при этом…”

А старуха продолжала:

— Тоня, ты уж проследи, Христа ради, чтоб в этой одёже меня положили, да службу заказали. Очень тебя прошу. Одной тебе могу доверить, ты мне все равно, как дочь, привыкла я к тебе.

А сама все так же улыбается.

— Да с чего Вы взяли, что умрете? И…что победа скоро? И вообще…

Старушка только шире улыбнулась своим беззубым ртом, постучала себя по груди и повторила:

— Знаю я, знаю. Увидишь все, увидишь, поймешь тогда, что права я. А мои слова помни: жди, живой. Да я и сама посмотрю скоро и скажу тебе. А теперь, ступай, ступай, милая. Мне все надо приготовить, ничего не забыть. А ты ступай с Богом.

И Тоня ушла.

И впрямь, странная старуха. Такое несла. Но, главное, повторяла, что Антон жив. Этому Тоня верила. Только не могла понять: как, почему на него прислали похоронку. В ней ничего не объясняли, где он погиб, как, при каких обстоятельствах. Спутали с кем-нибудь, ошиблись, несомненно. А Любовь Егоровна, неужели она не видит очевидного. Поверила этой бумажке. Нет,  решительно, это не правда! Он жив, он же обещал! И Тоня решила, что теперь она будет каждый день вечером ходить к городской дороге встречать и ждать его там.

И стала ходить.

По селу поползли слухи, что умом тронулась Антонина. И помогла ей в этом старая ведьма. Но пока только тихонечко переговаривались. Не хотели обижать девушку и мать ее. Хорошие они, работящие, добрые. И вот такое несчастье.

Егоровне полегчало, если так можно сказать, через две недели. Выписали домой и она надела черный платок. Тоня, увидев ее, опешила.

— Вы что… Вы что, поверили этой бумажке? А как же Ваше материнское сердце?! Душа?..

— Тоня, милая, это уже не “без вести”, а похоронка, — еле договорила она дрожащим голосом и, закрыв лицо платком, молча пошла.

— Да как же Вы встретите Антона в таком виде?! — закричала вслед Тоня.

— Если б он только мог вернуться, я бы нашла, в чем его встретить. А как я пойду по селу в красном платке, когда у меня в кармане похоронка  на единственного моего сыночка?!.. — и Егоровна быстро засеменила, не скрывая рыданий.

Антонина обхватила голову руками и убежала в поле за лесополосу, туда, где пролегала городская дорога. Она стояла среди деревьев, жадно хватая ртом воздух и, не в силах больше сдерживаться, закричала:

— Неужели, я одна, Боже! Даже мать!.. Антон!!! Где же ты?! Теперь я одна буду ждать тебя… — ее голос сошел на шепот, — О, Боже, помоги! Никто, никто, даже его мать не верит, что он жив. Теперь все село будет считать, что я сошла с ума, как Христинья. Помоги мне, Боже мой! — и она заплакала.

“Да чего я дошла, стала молиться Богу, будучи комсомолкой. Права старушка — как прижмет, поверишь.”

Тоня уже успокоилась и тихо сидела на траве, прислонившись спиной к белоснежной березе. Как тогда, 22 июня, далекого сорок первого года.

 IX. Победа.

Село гудело, как разворошенный улей: кто пел, кто плакал, кто смеялся. Лилась со всех сторон музыка. Тот же “лопух”, что объявлял о самой кровавой и страшной войне в истории человечества, невероятно радостным и торжественным голосом все того же неизменного и любимого Левитана сообщил о полной и безоговорочной капитуляции фашистской Германии.

Победа! Победа! Победа!..

9 мая 1945 года!

Сумели! Смогли!

Все, кому не было похоронок, ждали, что не нынче-завтра придут их родные. Плакали те, чьи никогда не вернутся, но все же радовались, что это конец.

Как легко стало у всех на душе. Какой огромный камень упал с натруженных, изможденных, но не сломленных плеч. Какими небывало сладостными стали слова “мир”, “победа”. Теперь снова можно строить планы на будущее, смело мечтать и воплощать мечты.

Тоня радовалась не меньше других. Для нее это был поистине святой день. День, которого она ждала, больше всех дней жизни. Вернется Антон и все встанет на место: вернутся к учебе, поженятся. Как же все это прекрасно.

Егоровна тоже радовалась вместе со всеми — победа пришла, значит, не напрасной была смерть сына, значит, и ее это праздник — но иногда уходила и в укромном местечке проливала слезы. Особенно, когда видела радостной Тоню. Бедная девочка, она все повторяла: “Ну вот, теперь-то он совсем скоро придет, вот увидите! Права ведь оказалась старая Христинья: вот она — победа, а значит и Антон в пути домой.”

“Ах, бедняга. Горе свело ее с ума. Поди, ж ты, кто бы подумал, что так сильно любит она моего сыночка. Эх, деточка!..” — думала Егоровна, утирая горючие слезы.

Мать Тони тоже плакала по этому же поводу. Вроде бы и нормально вела себя дочь, разговаривала, работала. А только стоит что-нибудь про парней, да про вечерние прогулки намекнуть, так тут же чернее тучи становится, грубит  и повторяет, что Антона ждет. Что делать теперь. Врачей каких искать что ли, или к бабкам вести. Хотя к бабкам не стоит — сходила уже к одной. Точно эта Христинья ведьма, не зря люди говорят. Да и Тоня сболтнула, что Христинья ей говорила, будто война скоро закончится, а как победу встретит, так потом и помрет. И точно. В ночь на 11 мая и скончалась. Даже вещи успела приготовить смертные. Немного людей хоронили ее и Тоня средь них. Вот уж точно что-то меж ними было, ей-ей! Монашку из соседнего села ездила звать, чтоб земле придала и все по-людски сделала. Просила, мол, она об этом. Это Тонечка ее, дочка, которую мать родная просила не упросила, хоть на одну службу с ней сходить тайно, а тут… Вот горе-то какое. Да что же теперь делать с ней, кровиночкой ее дорогой, как сделать прежней. Да и сделаешь ли теперь? Ведь все село будет смеяться над ней. Не выйти ей тогда замуж. Кто просмешную возьмет, хоть и хороша она. А там, кто его знает… У Бога всего много. Может, и образуется все еще. Молодая ведь — 22 будет, разве ж это годы…

 X. Всем смертям назло…

Но не в 22, и не в 23 не вышла она замуж.

И был 1948 и 1949 годы, а она ждала.

Сначала ждала, когда закончится война с японцами (“Там он, точно, поэтому не возвращается, Любовь Егоровна”). Даже Егоровна поверила ей. Но вернулись несколько односельчан и с той войны. А его все не было. “Значит, ранили его, выздоровеет — придет.” И ходила по вечерам на ту городскую дорогу. Подолгу стояла и смотрела вдаль.

Так она встретила всех вернувшихся с войны односельчан.

Многие из мужчин тихо восхищались ею. Потом, привыкнув, некоторые начинали склоняться на сторону бабьих сплетен. И все же большинство возвращалось к прежнему чувству восхищения, предварительно долго обсуждая и споря, чем же все это закончится. Ведь одни говорили, что погорюет, погорюет, как многие (глядя на нее, многие бабы в селе заново начинали ждать своих мужей, девчонки —  женихов, но потом бросали эту затею и, кто выходил замуж, а кто просто рожал детей, чтобы не одной жить и в старости доходить было кому) и замуж выйдет. Ухажеров то прибавлялось, то убавлялось: лестно было бы иметь женою такую красавицу, умницу, труженицу и самое главное такую верную спутницу, но в то же время остужало то, что не полюбит она так мужа, как любит Антона. А были мужики, которые твердо верили, что не выйдет она замуж ни за кого. Не такая Тоня, как все. Будет всю жизнь одна, а не выйдет. И тут же в селе образовалось нечто вроде молчаливого спора. Появился у них живой интерес. В то, что Антон жив, конечно, никто не верил. Но, что будет с Тоней — вот это вопрос. И уж как ревновала та, верующая в женскую верность, в Тонину верность половина мужиков, когда кто-нибудь в очередной раз решался “подбить клинья” к их богине. И как же радовались они, видя, как несчастный получал отставку.

Но ревновали и бабы, слушая споры мужиков. “И что им далась эта Тонька. Тронутая она, а они‑то вознесли ее. Чуть не герой она у них. Дура, вот и все!” — говорили они меж собой во зле, пытаясь оправдать себя… Но только в своих глазах, так как каждая из них про другую думала совсем иначе.

А Тоне было все равно. И если слезы подкатывались, порой, среди ночи, то она их гнала горячей молитвой своего сердца, обращенной к Антону. Да еще, как на пластинке, всплывали слова старушки Христиньи: “И спасешь ты любимого своего, как я не смогла… Жди…” И она ждала.

Сколько раз Егоровна сама ей говорила: “Тоня, детка, радостно мне видеть твою любовь к сыночку моему. Но и горько, что губишь ты свои молодые годы. Выходи замуж. Ни я, ни Антон на тебя в обиде не будем. Ты свое выждала. Сколько уж еще. Замужние бабы не ждали по столько… Он мой сын. По нему я буду скорбеть и молиться. Люби его, береги в памяти, но не губи себя. Меня не губи… Виноватой я перед тобой и людьми себя чую. Будто я и сын мой помеха в жизни твоей. Не могу Анне, матери твоей, в глаза смотреть. Мой погиб, а ты сама себя убиваешь…”

Многое хотела сказать Тоня. Все в ней кипело, но сжалась в комок и промолчала. Улыбнулась только и молча же ушла, оставив в недоумении и Егоровну, и тех, кто подслушивал их разговор.

Было несколько подобных разговоров и с матерью. Последний закончился предупреждением Тони, что если это повторится хотя бы еще раз, то она уйдет жить в местную больницу. Больше разговоров не было.

И Тоня продолжала ходить на дорогу, сидеть, когда тепло, у березы, а зимой, ранней весной и поздней осенью, просто прохаживаться по лесополосе.

Порой, она сама начинала сомневаться в здравии своего рассудка, когда понимала, что говорит с деревьями, птицами, белками и цветами о своей беде или мелкой радости. Вспоминает Хрестинью с ее мудрыми словами. И тот сон, который она увидела после смерти старушки. Как сейчас видит молодую красивую женщину, счастливую, веселую и рядом с ней красавец-мужчина, такой же счастливый. И женщина говорит: “Не узнаешь меня?”

Тоня смотрит на нее и, кажется, начинает узнавать серые яркие глаза, добрую улыбку и тихий нежный голос. Женщина засмеялась и, обратившись к мужчине, проговорила:

— Я же тебе говорила — не узнает, — а затем Тоне, — Это же я — Христинья.

Но Тоня уже поняла.

— Говорила же — приду к тебе обязательно. Сама все узнаю и приду скажу. Нету, Тонечка, твоего Антона здесь. Жив он. Жди!

Тоня хотела спросить, как же так, ведь умерла она, а говорит, словно живая, да к тому же старая была Хрестинья, а сейчас молодая.

Хрестинья засмеялась и ответила, хотя Тоня и слова не проронила:

— Здесь, милая, все молодые и красивые. Ну, все, нам пора.

И Тоня проснулась. Она долго думала об этом сне, но говорить никому ничего не стала. А потом в сундучке, который ей завещала Христинья, на самом дне нашла старенькое фото. Женщина красивая, молодая и мужчина красавец — те самые, которых Тоня видела во сне. От испуга она даже уронила фото. Ведь до этого она никогда раньше не видела Христинью с молодым мужем на фотографии, ни, тем более, живьем. Как же она могла увидеть их во сне такими, да еще  так поразительно схожими? Наваждение какое-то. Показала фото матери, та подтвердила, что это Христинья с Андреем. “Хоть и молоденькая я совсем была тогда, но помню их. Красивая они были пара (и хотела добавить, что “совсем как вы с Антоном”, но вовремя прикусила язык).” А на вопрос матери зачем ей это, Тоня ответила: “Просто так.”

Но сон так и не вышел из ее памяти. Он тоже стал причиной вопроса “а, впрямь, не сошла ли я с ума”.

Так она в очередной раз сидела и думала то вслух, то про себя. И в очередной раз появился на дороге силуэт человека, мужчины. И снова забилось сердце. И чем ближе подходил человек, тем сильнее  и сильнее оно билось. Хоть и было прохладно, на дворе уже стоял золотой октябрь, но ей стало душно. Тоня расстегнула воротник легкого осеннего пальто и пошла навстречу человеку.

Ноги сами ускоряли движение, а сердце выпрыгивало из груди. Походка мужчины была до боли знакома. Губы сами задрожали, а глаза защипали то ли от холодного встречного ветра, то ли от пристального, напряженного вглядывания, то ли от подступавших слез. Во рту пересохло, хотелось сглотнуть слюну, но мешал большой болезненный ком в горле.

Тоня заметила, что мужчина замедлил ход, приостановился на мгновение, а, затем, очень быстро зашагал навстречу ей. И она заспешила еще больше. Вот уже можно различить  его лицо, но она не может, как ни пытается вытирать глаза.

— Тоня?!

Его глаза!.. Вот он, рядом совсем, в десятке шагов, стремительно бежит… А она уже не может сделать ни одного шага, в голове только одна мысль “не упасть бы…” и крик в горле пробивает болезненный ком:

— Ан-то-о-н!.. — её ли это голос, его ли это руки на лету успевают схватить её обессилившее тело, не дав  упасть в осеннюю грязь.

Темно… Очередной сон… Но чьи это губы коснулись её лба, щек, губ… Теплое дыхание и голос, тот самый, только чуть огрубевший, шепчет “Тоня, Тоня…” Сон или нет… Открыть глаза?

Она тихонечко, очень осторожно открывает глаза. Его лицо, глаза, губы. Сон? А этого шрама над бровью не было… Нет, не сон!

— Ты!!! Это ты!? Антон, ты!..

— Я, Тоня, я это, милая.

— Вернулся… дождалась… — она обхватила его лицо обеими ладонями и целовала, целовала, целовала… Слезы лились по щекам обоих сначала тихо, а потом перешли в рыдания с причитаниями:

— Как долго я тебя ждала…

— Сколько я шел к тебе…

-..Любимый, как долго…

-..Как я соскучился, родная…

-..Никому не отдам тебя…

-..Любимая, милая, дождалась. Не думал уж увидеться…

-..Ты обещал, я тебя заклинала…

— Помню, слышал… Вернулся, сдержал слово. Только благодаря тебе…

Он донес ее до пенька, посадил, а сам сел на свой рюкзак рядом. Они долго смотрели друг на друга, говоря без слов, не выпуская из рук ладони другого. Их ждал долгий разговор, но это будет позже.

XI. Вернулся…

Что началось в селе!

Все видели, как Тоня пошла на “свое место”. Но её не было дольше обычного. “Наблюдатели” — старики и мужики, которые без ног, или с одной, а так же несколько самых любопытных ребятишек, да пара, тройка старух-сплетниц — заволновались. И, вдруг, она появляется на пригорке под руку с мужиком. Батюшки! Да кто ж это? Бабки подтрунивали над мужиками: “Антон с того света, ха-ха-ха…” Мужики прицыкнули на них и начали гадать кто у них — Тони и Анны — в других селах, городе живет. Рыжая Надюха, внучка большой сплетницы Груньки выкинула возмутительную версию:

— Небось, Тонечка ваша жениха нового нашла, городского, небось, из институту.

— Цыть, малявка! А ну, геть отсюдова! — разгневался дед Макар и добавил, — Вся в бабку, шкода сопливая!

Ребятня же, выслушав все доводы, быстро рассочилась по деревне, выполняя роль местного радио с последними новостями. Что тут началось!

Бабы бросали кто замоченные корыта, кто подошедшее тесто, кто выварки для скота, кто тяпки, кто веники и высыпали к калиткам, к заборам, к колодцам. Все старались делать вид, что заняты чем-то другим, но их головы, словно невидимым гигантским магнитом притянуло только в одну сторону.

Не раз они видели, как Тоня приводила в село кого-нибудь из мужиков и в ком-то снова вспыхнула искра надежды: “Не мой ли?..” Но гасла, как только удавалось разглядеть, что идут они под руку, но совсем не так, как раньше провожала она покалеченных.

“Не может быть, — шептали они, — чтоб Антон. На него же и “без вести” и “похоронка” приходила, да и год уже сорок девятый. Давным-давно попришли все кто жив. А кто ж это тогда? Родня какая, что ли?” И все застывали, забывая ударять по наспех развешенному на заборе половику, забывали крутить ручку колодца и мести возле калитки.

К бабам подтягивались и их мужики, не сдержавшие любопытства, будто бы для того, чтобы пожурить жен за сплетничество, но взор их устремлялся на ту же пару.

— Теть Ань, — кричал пацан Тониной матери, — ваша Тонька какого-то мужика под руку ведет. — И побежал дальше.

“Батюшки, мужика?” Где-то возле сердца кольнуло. “Неужто… Да ну, нет. Не бывает…” И побежала на дорогу. Нет дальше, к Егоровне надо, а, может, не надо?..

Но Егоровна уже закрывала калитку, теребя свой черный платок. Такая же точно мысль, так же как и Анну, пронзила Егоровну, но она ее заглушила. А сердце не поддавалось.

— Аня, … помоги мне, чтой-то ноги не идут…

Анна Ивановна взяла под руку подругу, и они пошли навстречу приближающейся паре. Как в этот момент они завидовали живущим на краю села, ведь те уже узнали, кто шел с Тоней.

Тоня мягко улыбалась, не сводя глаз с лица Антона. А он кивал головой и тихо здоровался со всеми, кто приветствовал его.

Совсем старенькие бабули и дедули, из-за подсевшего зрения, не сразу узнавали его. Иные спрашивали у своих детей или внуков кто это, а иные у самого Антона:

— Эт ты, что ль, Антошк?

Он кивал головой и говорил:

— Да, я, дед Матвей, здравствуй.

— Здоров и ты! Чтой-то долговато ты домой шел, солдат. Заждались тебя уж.

И Антон молча, как будто стесняясь, улыбался в ответ и смотрел в ясные, счастливые, как тогда, на выпускном вечере, такие же серо-голубые Тонины глаза, ища в них поддержку.

А старик добавлял:

— Ну, ничего, ничего, хорошо, что хоть поздно, а вернулся. Матери-то радость какая.

И между собой им вслед:

— Молодец девка, дождалась-таки! — и, поглядывая на баб, кривляясь, как дети, добавляли, — “Дура, дура…”, сами вы дуры!

Тоня и Антон заметили впереди спешащих к ним женщин. Девушка сразу поняла кто это. Немного придержав Антона, она сказала:

— Смотри, это наши мамы. Иди скорее, обними мать…- И она слегка подтолкнула оторопевшего парня.

Он сначала робко сделал несколько шагов, а затем, наращивая темп, побежал.

Постояв несколько секунд, Тоня тоже кинулась вслед за ним.

Егоровна, тяжело опираясь на руку подруги, спешила изо всех сил. Она уже поняла, что это он, по тому, как оборачивались в её сторону люди и говорили между собой. Потом увидела, как приостановились они, и Тоня указала в её сторону, как, отделившись, он бежал к ним…

— Ой, Аннушка, не могу я больше…

— Люба, милая, держись, похоже, он….

— Да он это, сыночек… мой. Ой, Господи, душа моя… не могу… Ноги не держат, Аня… Сы-но-о-к! — сквозь рыдания завопила Любовь Егоровна, все больше повисая на руках Анны.

— Ма-ма-а!

И он, во второй раз за день, снова едва успел подхватить на руки женщину, но на сей раз седую, сильно похудевшую и постаревшую — свою мать.

Навзрыд плакала Анна и все свидетели происшедшего события: и бабы, и мужики, и подростки, а также друзья и одноклассники Тони и Антона, которые вернулись раньше его, конечно не в полном составе, значительно уменьшив довоенную шумную компанию.

Ах, как же были счастливы те, кто выиграл спор, и те, кто сомневались тоже.

Дождалась! Вернулся! Но сколько  лет прошло! Что же было с ним? Где он был? Снова вопросы, снова версии.

Бабы, утирая слезы, стали предполагать разное и даже что у него уже семья есть, а он к матери приехал повидаться. Было такое в соседнем селе. Долго не ехал — стыдно было.

Но в дело вмешались старики и разогнали баб:

— Чертовы куклы! Ну, не языки, а жала! Любую радость норовят обратить в гадость! Что за люди такие?!

XII. Мать.

После нескольких уколов “ожила” Любовь Егоровна. Смотрела, не могла наглядеться на сыночка своего, то тихо улыбалась, то также тихо плакала и просила у него прощения.

— Как же так вышло, сынок, что на тебя, аж, две “похоронки” пришли? Что ж они там вытворяют, а? Разве ж можно так над людьми?

Он только и ответил:

— Бывает, мам, бывает…

— Ну, а ты что не написал ни разу, хоть словечко бы. Уж про себя я молчу — я мать. А Тоня, Тонечка, как она ждала тебя… Извелась вся. Уж, Бог знает что, про нее стали говорить. Да и я, прости, Господи, и ты, сынок, грешным делом мысль дурную допускала…

— Ладно, мам, не надо. Ведь пришел же. А писать не мог. Если б мог, разве не написал. Ты же меня знаешь, мама.

“Знаю ли? — метнулась в голове мысль, — Тоня, похоже, больше знает, раз чуяла своим сердцем, что жив. А я — мать — поверила листкам. Разве ж я мать?! Господи!..” — И снова слезы полились по ее щекам.

— Мама, мамочка, не надо. Тоня запретила тебе плакать.

Егоровна обещала и сдерживала слезы при сыне, но, когда он уходил, она снова рыдала в подушку, ругая себя последними словами. Но все же счастью ее не было предела.

XIII. Разговор.

Они уже говорили большую часть ночи. Домой не пошли, а сидели в бане. Антон долго парился, как будто хотел смыть с себя восьмилетнюю грязь войны, дорог и чего-то еще. Словно он проходил очищение от прошлого.

Он оделся уже и сидел, погрузившись в мысли, когда в дверь постучала Тоня. Он сразу понял, что это она. Только ей он хотел рассказать все. Ему не хотелось ни с кем говорить, ничего объяснять. Даже маме. Вернее, особенно маме. Она не выдержит правды. А Тоня? Выдержит ли? И, взглянув ей в глаза, понял — она выдержит все. Это уже совсем не та юная Тоня семнадцати лет, это уже Антонина Дмитриевна, которой скоро, как и ему, двадцать шесть.

Восемь вычеркнутых лет жизни. Её ровесницы, успевшие выйти замуж в сорок втором, сорок третьем, уже готовят детей в школу. А она все ждала его. Сколько выстрадала это красавица, сколько вынесла досужих разговоров, косых взглядов. Он один может все это понять. И только она сможет понять его.

Антон посадил Тоню рядом с собой, взял ее хрупкую ладонь в свои руки и начал свой длинный разговор. Он рассказал  о том, как ехал в том поезде на фронт, как воевал. Как видел смерть, и сам вдохнул ее омерзительный запах…

— Пока нас обучали всему, было легко и интересно. Мы рвались в бой. Даже на линии фронта нам все еще казалась игрой эта жуткая война. Но первый бой изменил все…

Я сдружился с парнем моих лет. Хороший парень. Андреем звать. Мы с ним даже спали рядом. Он любил стихи и читал их наизусть. Было приятно слушать его. Он носил с собой фото невесты. Красивая девушка и говорил, что добрая, умная, любит его. Мечтал, вернувшись, жениться.

Я рассказал ему о тебе. И мы сделались, как братья.

Он погиб в первом же бою, как и десятки других парней  из нашего отряда.

Лицо Антона исказила боль, и щека под левым глазом нервно задергалась, и, немного осипнув, он добавил:

— На моих глазах. Мы рядом  стояли в окопе. Фашисты наступали. Много было чего, в общем… И тут, один гад бросил гранату… Андрея… на куски. Я даже не понял сразу, что произошло. Все в крови. Его рука рядом со мной и … пальцы шевелятся…

Антон замолчал. В этих сбивчивых, корявых фразах сквозила подлинная мужская боль. Прошло столько лет, а он неизменно ярко видел эту картину. Не только эту, но и сотни других, о которых он поведает ей теперь и не поведает никогда.

Тоня видела, как по его щекам катились слезы, и она вытирала их одной рукой, а второй — свои. Он позволял. Впервые она видела, как он плачет. А Антон уже давно не считал в который это раз.

— Понимаешь, Тоня, он всего несколько секунд назад смотрел на меня, улыбнулся и подмигнул, а потом раз… Всё! Нет его… Куски мяса, человеческого мяса…

Именно в этот момент я понял: война — это не романтика, как мы её представляли, будучи зелеными пацанами, не оловянные солдатики, не пиф-паф, это — ужас, смерть, кровь, горе и страшная, нестерпимая боль. Боль плоти и души. И я не знаю, какая из них сильнее. Даже сейчас я не могу этого сказать.

В мединституте мы препарировали трупы. Это было неприятно, но не омерзительно: человек умер, надо выяснить почему. Тяжело резать живого человека, делая ему операцию, осознавая, что он жив, но “спит”, а ты режешь его тело. Но режешь — во имя спасения жизни. А там приходилось резать и колоть — убивать живого человека, который смотрит тебе в глаза и не хочет умирать, так же как и ты сам. Но его вынудили, заставили. И я вынужден делать это: он — враг, он пришел на мою землю, чтобы убить Андрея, меня, тебя, нас. Но он — человек!.. Будь проклята эта война!

Порой мне казалось, что я схожу с ума. Я даже стал видеть во сне, что убиваю. И каждый раз, слыша хруст плоти, я понимал, что это ломается во мне душа.

Не поверишь, но я там стал верующим. Сколько раз моя пуля пролетала мимо — случайно…

Знаешь, Тоня, я молил Бога, чтобы он спас меня — ради тебя. Только ради тебя, ведь я обещал вернуться. Мне столько раз хотелось приставить пистолет к виску и нажать курок, чтобы не видеть больше этого ада. Но я не сделал этого, потому что знал — ты будешь ждать меня. И жил.

Не сделал я этого и в тот день…

Тоня ничего не говорила, потому что не могла. Она только гладила ладонью руку Антона, да вытирала льющиеся по щекам слезы. Какая буря чувств бушевала в её измученной душе: любовь к Антону и ненависть к войне, невыносимая жалость и иссушающая скорбь, но в то же время радость — радость за то, что он здесь, что он жив, и все же снова — боль. И вопросы: что же означает его последняя фраза, неужели могло произойти что-то еще более страшное, и о скольких еще испытаниях он поведает ей? Сколько их еще было у него? Тоня крепче сжала руку любимого и приготовилась услышать новую страшную исповедь.

После большой паузы и нервного глубокого вздоха Антон собрался с силами, при этом как-то напрягся, и продолжил свой рассказ.

— Шли ожесточенные бои. Мы гнали фашистов, а они остервенело огрызались. В один из таких боев меня контузило. Не сильно. Я потерял сознание, но вскоре пришел в себя. Я никак не мог одолеть слабость и боль.  Однако я смог понять, что мое оружие кто-то забрал. Правда, мой пистолет был при мне. Я кое-как поднял голову, осмотрелся и понял, что наши отступили и вокруг меня немцы. В голове мелькнуло: “Плен.” Но был приказ: в плен не сдаваться, это равно предательству. Я достал пистолет и приставил его к виску. Осталось лишь легкое движение пальца — и все. Но я вспомнил тебя, твои глаза, там на перроне, твой крик и свое обещание, маму, березы, речку, выпускной, твой смех. И тут… Как стало страшно потерять все это в один миг. Наверное, это и есть трусость…

Тоня оборвала его и яростно замотала головой:

— Нет, нет, это не трусость! Это желание жить, желание любить…

Антон продолжил, крепко обняв Тоню:

— Это ты так думаешь, потому что любишь меня, хочешь быть рядом и можешь найти любое оправдание. А я — солдат. Так вот, лежал я и думал: а вдруг не заметят меня и я смогу выбраться и дойти до своих. Они всегда были поблизости, далеко не отступали. Война должна была скоро кончиться, ведь был уже сорок четвертый год. И, пока, я так думал, у меня ногой вышибли из рук пистолет. Два фашиста взяли меня в плен. Я упустил момент. Так я оказался в концлагере, а вам прислали извещение, что я пропал без вести.

Тоня только шмыгала носом и вытирала слезы. Она не могла произнести ни слова: тот же горький ком перекрыл горло. Она лишь крепче обняла его и, уткнувшись в плечо, со всхлипами плакала. Потом все же выговорила:

— Там тебя били, мучили, пытали, да?..

— Да нет, в общем. Мы работали. С утра до ночи. До полного изнеможения. Практически без еды: сухари, вода и все. А били, когда мы падали от усталости. Но это, в общем-то, не так уж страшно.

— Не страшно?!

— Вот именно. Было гораздо хуже потом.

— Как потом? Тебя перевели в другой лагерь?

— Хм, — усмехнулся Антон, — в общем-то, почти что так.

— Не понимаю…

— В лагере начался переполох. Победа была не за горами. Похоже, это был уже апрель. Как я узнал позже, наши стояли рядом с городом и собирались освобождать пленных концлагеря. Немцы понимали это и решили нас то ли переместить, то ли уничтожить. Началась страшная суматоха. Я давно собирался сбежать оттуда. Кто-то меня поддерживал, кто-то отговаривал. Но я решил, что сделаю это рано или поздно. И тут такой случай. В лагере у меня появилось много друзей, причем разных национальностей. Двум из них я шепнул, что ухожу, если они со мной, то пора. Они не рискнули, их силы были на пределе. А я пошел. С одной стороны усиленно охраняли солдаты с автоматами и собаками, а с другой охраны почти не было. Там находилось минное поле. Вот туда-то я и ринулся.

— На минное поле?! — у Тони расширились от ужаса глаза.

— Да, это был единственный выход, — он почувствовал, как в его плечо впились тонкие пальцы девушки. — Я хорошо знал к тому времени, как немцы ставят свои мины. Если идти аккуратно, не спеша, то пройдешь спокойно весь участок. Но главное, прыгнув, не попасть на мину или провода. Но тогда мне было уже все равно, лишь бы уйти.

Я метнулся в сторону поля. Меня засек прожектор. Фашисты начали стрелять. Но ночь им мешала, да и они мешали сами себе. Я прыгнул и остался жив. Немцы орали, собаки лаяли, а друзья на разных голосах поддерживали. Я нащупал большой ком земли и кинул его в сторону, подальше от себя, в надежде, что взорвется мина и, тогда, немцы решат, будто я погиб, успокоятся и не будут меня искать.

Практически, так все и вышло. Только взрыв раздался не один, а несколько. Причем с интервалами. Меня это удивило, но я не стал долго гадать, почему так случилось. Решил что, может, осколки взорвавшейся мины попали на другие и те в свою очередь взорвались тоже. По правде, думать у меня и не получалось. События так быстро произошли, что я уж и не верил в их реальность. Это рассказывать долго, а на самом деле все случилось в считанные секунды. Я не мог поверить, что на свободе, что теперь искупил свою вину, сбежав, таким образом, из немецкого плена.

Пролежав всю ночь, я слышал, как спешно немцы собирались, грузили пленных и уезжали. Какую-то часть пленных они все же расстреляли. А про меня они больше и не вспоминали. Как только стало светлеть, я пошел. Осторожно переступая через проволоку, я двигался к ближайшему лесочку, в надежде, что найду своих.

Так вышло и на этот раз. Я встретил своих. Но меня арестовали.

— Как? За что? Ведь ты бежал из плена!

— Вот именно. Мне сказали, что так просто из плена не убегают, особенно по минному полю. Значит, я их шпион, следовательно, предатель. Я пытался доказать, что это не так. А у меня спросили, почему я попал в плен, при каких обстоятельствах. Я объяснил. Тогда последовал еще один вопрос о том, знаю ли я, что солдат не должен сдаваться в плен, тем более что у меня была возможность застрелиться, а я ее упустил. И это правда… Но, Боже мой, мне так хотелось хотя бы еще раз увидеть тебя и крепко обнять! Да, наверное, я слабак, наверное, не солдат, если так рассуждаю, но я человек! Живой человек, который хочет жить и любить! Разве я не имею на это права? Имею, но только в мирное время, а там я — солдат. И должен был поступать по законам военного времени. А я не смог. Но думал, что своими ранами, каторжным трудом, побегом, самой жизнью, наконец, я заслужу прощения у Родины за эту жажду жизни. В общем, мне пообещали во всем разобраться. Вот и разбирались до сих пор.

— Подожди. Ничего не понимаю!.. Ну, почему ты должен был застрелиться, зачем, кому от этого легче стало бы? Ведь ты бежал, ты узнал, как немцы минируют поле, знал, сколько их, когда они покинули лагерь. Это же ценная информация. Ведь ты же герой! И что значит “до сих пор разбирались”? Как это понимать? Где же ты тогда все это время был? В тюрьме, что ли? И, наконец, кто и почему нам прислал “похоронку” на тебя, когда знали, что  ты жив, Антон?

— Тише, тише, успокойся, все по порядку. С “похоронкой” все просто. Когда наши все-таки освободили пленных, то начали сверять по спискам. Дошли до меня. Кто-то из друзей сказал им, что я решился на побег, но несколько мин взорвалось, и я погиб. Когда разминировали поле, то там, действительно, нашли фрагменты трупа. Ну, и решили, что это был я. Тогда же внесли меня в списки погибших и прислали “похоронку”. Да, многого мне стоил этот список…

— Постой-постой, так разбирались именно из-за этого списка, что ли?

— Сейчас объясню. После ареста меня привезли в тюрьму. Там долго пытались… выяснить, не шпион ли я. Я уже начинал сомневаться наша ли это тюрьма. Методы у них не хуже фашистских.

Тоня смотрела на Антона, на его блуждающую иронично-горькую улыбку и никак не могла понять, что он такое говорит. Осторожно она спросила:

— Тебя пытали … наши?!

— Именно. Пока я, наконец, не подписал все бумаги.

— Какие бумаги?

— Да я и сам не знаю. Я уже ничего не соображал, готов был сделать все, что скажут, лишь бы… В общем, потом меня отправили в лагерь. Таких, как я там довольно много. Один даже в ту самую ночь со мной сбежал, но разошлись мы с ним в разные стороны. А вот чьи останки нашли — это был третий. Кроме бывших узников там сидят и “политические”. Но не стоит тебе все это знать. Хотя бы пока. Короче, один из них (профессор какой-то, историк, что ли) подсказал нам, как написать прошение о пересмотре дела. Тем более что мы из одного концлагеря. Мы и написали в начале сорок седьмого на имя Сталина.

Прошло два года с лишним, когда нас снова стали вызывать на допросы. По очереди. Но это были совершенно другие допросы. Как мы выяснили потом, вопросы ставили так, что наши ответы сличались. А  знаешь, Тоня, ведь мне приписали, что я убил самого себя, то есть я — шпион, убил Антона, и хотел под его именем жить и работать на врагов нашей страны. Я же значился в списках погибших, почти что герой был. Да, только, арестантом и предателем стал.

Вот недавно только все и выяснили. Меня и парня того освободили. Но сколько невиновных там еще сидит вместе с убийцами, ворами и настоящими врагами народа — предателями. Когда их очередь настанет? Если бы ты только знала, как мне было обидно, когда мне в лицо бросили, что я — предатель!

— Я могу, теперь я могу это представить, Антон, милый! Но разве ты не мог из той тюрьмы, или лагеря прислать весточку? Ведь ты же был на Родине, дома…

Он снова улыбнулся той же улыбкой.

— Нет, милая, не мог. Я же был предатель. Без права переписки… Ты даже не догадываешься, насколько я счастливый человек. Там люди сидят по двадцать лет и больше абсолютно ни за что.

— Как это? Ни за что не сажают.

— Сажают, еще как. Вот такая, как наша Грунька, обидится на меня за что-нибудь и пойдет, доложит куда надо. Придут и заберут — “бдительность прежде всего”, а пока разберутся… Да и разберутся ли…

— Антон, — уже шепотом произнесла Тоня, — а ведь это же очень страшно!

— Да, Тонечка, очень страшно. Вот поэтому-то я и везучий: четыре года — это тьфу, мелочь.

Он немного отстранился и пристально посмотрел в ее глаза.

— Знаешь, что меня спасало, что придавало сил и тягу к жизни? Твоя любовь, — он взял ее лицо в ладони, нежно поцеловал и прижал к себе девушку бережно, но крепко. — Каждый день, ложась спать в окопе ли, блиндаже, в лесу под открытым небом, в концлагере, в тюрьме и нашем лагере, я думал о тебе. Я вспоминал твое лицо, то веселое, то задумчивое, то озабоченное, то измученное… из-за меня. То лицо, которое я увидел, уезжая от тебя. Самое несчастное на свете. Твой крик, разорвавший мне душу… И тот вечер, 22 июня 1941 года, самый прекрасный… для нас с тобой. Мы так беззаботно и безотчетно радостно встречали новый день, не зная, что в это время уже гибли люди. Но мы были счастливы. Война… Она изуродовала нашу жизнь!

Тоня, я понял, что не смогу быть хирургом, как хотел раньше. Не могу видеть кровь! Не могу резать плоть! Прошло столько лет, а я вижу все как на яву. Я стал кричать по ночам, рвусь в бой, бегу из плена. И лишь изредка вижу мир, тебя, речку, рассвет… Как странно, на войне во сне я видел мирные картины, а теперь все наоборот…

Сможешь ли ты любить меня такого, после всего услышанного?

— Антон, Антошенька, глупый ты мой мальчишка! Как можешь ты произносить такое? Я люблю тебя, люблю, люблю! Мне никто и ничто не нужно на этом свете без тебя. Я уже начинала сходить с ума и сошла бы, если б ты не пришел. Ты вот говоришь, что в Бога стал верить. Я тоже, я тоже… Я и сама не знала, во что верю. Во все, лишь бы ты пришел, родной мой. Я расскажу тебе потом одну историю, удивительную, даже мистическую. Ты поверишь мне, я знаю, и поймешь.

— Тоня, — вдруг встрепенулся он, — а ты слышала стихотворение “Жди меня”?

— Да, дорогой мой. Я выучила его наизусть и читала, как молитву. Очень мудрый человек сочинил его. Словно, специально для нас и про нас.

— Да. Мне хотелось тогда, чтобы и ты его слышала. Оно мне было тоже вроде молитвы. Не только мне. Все солдаты любили его. И каждый хотел, чтобы его ждали и дождались. Ты дождалась, смогла… Бедная моя, как же тебе было тяжело.

— Ну, что ты. Это тебе было тяжело. Сколько ты пережил, родной мой, сколько стерпел… Ну, ничего, теперь все пойдет по-другому. Ты отдохнешь. Мы снова вернемся к учебе…

— Боюсь, что назад меня не примут. Я же бывший политзаключенный, забыла.

— Что ты такое говоришь? Тебя же освободили и оправдали. Ты — герой! Нет-нет, все будет хорошо, я обещаю! И пусть ты не будешь хирургом, есть много других специальностей в медицине. Мы будем вместе…

— Тоня, — он оторвался от ее объятий, — Тонечка, ты выйдешь за меня замуж?

На дрожащих губах девушки заиграла улыбка. Ей захотелось пошутить, пококетничать, но, видя его до болезненности серьезные глаза, она ответила:

— С радостью! Да, да, да, сто раз — да!

Они порывисто обнялись.

— Спасибо…

Они долго сидели, вот так, обнявшись. Его тело слегка подрагивало. Он плакал. Но уже иначе. Тяжелейший груз был снят и остатки его поделены на двоих. Радость и счастье стояли рядом, и они постараются теперь никогда не отпускать их. А эти слезы, подобны весеннему дождю — они живительны. Они смыли грязь с его души, очистили ее, как только что он очистил свое тело в жаркой бане. Он затихал, под успокаивающий шепот любимых губ, под чарующий голос любимого существа.

Тоня поняла, что он заснул на ее плече, когда дыхание его стало ровным и спокойным. Она тихонечко, как ребенка, опустила его голову к себе на колени и стала гладить по шелковистым волосам. Ей показалось, что изменился их цвет. Нет, не показалось: на висках пробивалась седина. “В двадцать шесть лет стать седым… Боже мой! Сколько же ты вынес боли и страданий, родной мой?! От того юного мальчишки‑романтика почти не осталось следа. Как быстро ты стал взрослым, мудрым. Я никому больше тебя не отдам! Никому, никогда!!!”

Она гладила его по волосам и мечтала. Мечтала о счастливой и яркой, долгой и активной жизни.

А он спал. Впервые за восемь лет он спал спокойно, видя цветные и мирные сны.

Все проходит. И боль пройдет. Любовь умеет залечивать раны.

Но пусть не исчезает память, чтобы никогда не забыть и никогда не повторить больше ужасов войны!!!

2001 г.

 СВЕТЛАНА ЯКУНИНА