ЛИТЕРАТУРНАЯ ГОСТИНАЯ
ДВА БЕРЕГА
С Балтики резкими порывами на город обрушивался холодный осенний ветер с дождем и мокрым снегом. Город в это раннее утро от такой погоды выглядел серо-грязным и неуютным. Редкие прохожие, зябко поеживаясь от пронзительного ветра, высоко подняв воротники пальто, спешили по своим делам, с надеждой побыстрее добраться до тепла.
Наверное, это было единственное место, куда не проникал злой и колючий ветер. Это был двор с одной аркой, напоминающий каменный колодец, а скорее всего грот, над которым вместо купола нависало серое, осеннее, плачущее небо.
И в этом каменном мешке стайка ребятишек, лет этак пяти-девяти, лениво слонялась из угла в угол, перебрасываясь редкими фразами:
— У меня есть патрон.
— А у меня стекло от бинокля,- и всякое такое, о чем говорят все мальчишки в этом возрасте. И еще у них было все, что обычно бывает в маленьких карманах, если вспомнить, что здесь три с лишним года назад отгремела война.
Неожиданно по двору поплыл резкий, захватывающий и манящий запах свеже-испеченного хлеба.
Стайка детей, похожих на мокрых утят, двинулась навстречу этому волшебному аромату, вылетевшему из форточки полуподвального этажа. Подойдя к окну, они остановились и стали гадать вслух, кто сегодня печет хлеб.
Через несколько минут окно распахнулось, и из него выглянул улыбающийся волшебник, у которого все лицо и колпак на голове были в муке. В руках он держал буханку черного, горячего и пахучего хлеба, которую он протягивал ребятам, весело приговаривая,- «Битте-битте, клеп.» Пекарь был очень похож на гнома, стоявшего в витрине магазина, который находился через дорогу в соседнем доме. В руках гном держал початок кукурузы из папье-маше и весело всем улыбался. Дети часто бегали смотреть на гнома, но сердитый продавец прогонял их, если они подолгу задерживались у витрины магазина, опасаясь, что они ненароком могут ее разбить.
Младшие заволновались, начали подталкивать друг друга к окну. Самый старший с тоской в голосе проговорил:
— Сегодня пленный Ганс хлеб испек, пойдем отсюда.
Младшие загалдели, как напуганные птенцы, но старший грустно, по-взрослому, проговорил:
— Может быть это он моего папку убил и твоего тоже,- и, взяв за руку самого младшего, пошел в другой конец двора. Оставшиеся постояли с минуту, переминаясь с ноги на ногу, и пошли следом, опустив головы.
Гном-волшебник так и остался с протянутой в руке буханкой хлеба, повторяя по инерции:
— Битте, клеп…
Его краснощекое лицо побледнело, в глазах стояли тяжелые мужские свинцовые слезы, сквозь которые он видел, как наяву, своих детей, понуро бредущих в таком же дворе, только на другом берегу, по-осенне неприветливой и холодной Балтики, бредущих, если они остались живы и еще помнят его…
«АМЕРИКАНКА»
— Крестов немало впереди,
А сзади много копий.
Из старинной шотландской баллады.
Почти в самом центре города, окруженная со всех сторон домами, стояла, небезызвестная всем жителям города пивная, которую они почему-то называли «Американка». Открывалась она рано, и к ней уже спозаранку стекались мужчины: молодые, старые, средних лет, по двое, по трое, а кто в одиночестве, как паломники к святому месту. Сюда они приходили от тоски, душевных мук, переживаний, приходили забыться, и в то же время вспомнить, что было совсем еще недавно. Основная масса паломников была одета в застиранное армейское обмундирование вперемежку с гражданской одеждой с чужого плеча, в стоптанных сапогах и разбитых ботинках. И среди этого пестрого и шумного люда было много калек: без рук, ног, глаз. А у кого были глаза, их взгляд был тосклив, печален, угрюм, пуст и полон разочарования.
Рассаживались небольшими компаниями, незнакомые быстро знакомились, в одну кучу в центр стола складывались мятые рубли, трешки, пятерки и очень редко десятки, а также мелочь. Вскорости в зале поднимался дух спиртного, табачный дым застилал потолок, и «Американка» становилась похожа на потревоженный шмелиный рой.
И как уже повелось по ежедневному расписанию наступала торжественная минута! Однорукий буфетчик дядя Костя водружал на пустую бочку из-под пива обтянутый красной кожей, трофейный патефон. Бережно, прижимая его культей к своему телу, ставил и заводил единственную заигранную пластинку, с которой надрывно доносился хриплый и до боли знакомый голос:
…А путь дорожка фронтовая,
не страшна нам бомбежка любая,
а помирать нам рановато…
В заведении еду не подавали, только пиво и водку в розлив, а пиво здесь лилось рекой… Бывшие фронтовики пили и быстро хмелели, говорили о днях минувших, о фронтах, на которых пришлось воевать, что видели в Европе, вспоминали погибших друзей-товарищей. У многих в глазах стояли слезы, то водка плакать заставляла этих мужественных людей о поломанной и искалеченной жизни. И в этом пивном угаре позвякивали медали, тускло светились ордена, ничего не значащие и ничего не дававшие им.
Нестройно, пьяными голосами, подпевали патефону, а когда его сменял слепой аккордеонист, который виртуозно играл любой репертуар, то и ему. Но коронкой слепого была песенка:
-Друзья, купите папиросы,
подходи пехота и матросы,
подходите, пожалейте, сироту,
меня согрейте, посмотрите,
ноги мои босы…
И с надрывом слепой продолжал петь: «Друзья, смотрите, я не вижу…»
Смотреть на это было жутко, как из его пустых, черных глазниц, медленно, как бы стыдясь, выкатывались, именно выкатывались, крупные слезы, похожие на жемчужины.
К вечеру наступал апогей. Пили за Родину, и за Него, стоя, с каким-то благоговением, почитанием и трепетом. Но у всех в глазах стоял немой вопрос: За что?.., Кто возместит потерянное и утраченное?.. Но ответа не было, нет его и по сей день.
Шли годы, калек физических, душевных и моральных становилось все меньше и меньше, время лечило всех, если не лечило, то залечивало до смерти. Нет уже в живых слепого аккордеониста, да и, наверное, остальных.
И вот опять, спустя десятилетия, война, только далекая, неизвестная, непонятная и странная, длиною в десять долгих лет. Этот крик души тысяч матерей, жен и невест: А Ф Г А Н И С Т А Н!..
Вновь история повторилась, появились молодые калеки всех рангов — душевные, моральные и физические. Они тоже общаются между собой в созданных ими клубах, обществах, да и просто так. Одеваются по-современному в крассовки, джинсы, не брезгуют и камуфляжем. Говорят почти о том же, но тосты у них другие, и музыка не та. Вот только глаза те же, и в глазах все тот же укор:
За Что?.. ..Кто?..
КАРАБАХ!..
ЧЕЧНЯ!..
Калеки…За что?.., …Кто?..
P.S. И с надрывом, слепой по сей день продолжает: «Друзья, смотрите, я не вижу…»
БОГ НЕ ОСТАВИТ
Жара…жара… и от нее никуда не деться, воздух не колышится, все вокруг замерло, остановилось. Кругом гробовая тишина: ни звука кузнечика, ни шипенья змей, ничто не нарушало зловещей тишины, а солнце еще не в зените, и до вечерней прохлады далеко, как до Луны.
Серая лента пыльной дороги. Пыль мелкая, липкая, как пудра, горячая, в пору лаваш* печь. По обе стороны дороги высохшие поля с потрескавшейся на неровные квадраты землей. На небе ни тучки, ни облачка, земля и все живое просит воды, воды, а ее все нет. В раскаленном воздухе пахнет пожарищем, опухшие трупы людей и животных валяются на обочинах и на дороге, ведущей в никуда. Дыханье спирает отвратный, чуть сладковатый, трупный запах.
Среди всего этого ада и хаоса бредут двое, как призрачные тени, бредут, взявшись за руки, не глядя по сторонам. Высокая стройная женщина с суровым и властным лицом, а рядом мальчик, лет пяти-шести, с забавными кудряшками на голове и чумазый. Он устал идти, хочется есть, пить, но он молчит, только громко кряхтит и вздыхает, чтобы на него обратили внимание. Мать, искоса поглядывая на сына, делает вид, что не замечает его попыток завязать разговор, так как знает, что на его вопросы у нее нет ответов.
У нее перед глазами стоит жуткая картина: горит деревня, горит церковь, горит ее дом, где она была полновластной хозяйкой, женой священника этой деревни. И мечущаяся по двору, пылающая, как живой факел, свекровь, облитая керосином: вокруг саранча, в красных фесках, двуногая саранча, смеющаяся и гогочущая, со всех сторон крики и душераздирающие вопли и плач…
Ах, Аствац, Аствац!.**
Мальчик не вытерпел и нарушил тишину:
— Майрик***, майрик, куда мы идем, где все наши, я устал, хочу есть и пить?
Глаза матери наполнились слезами, но она сдержалась и твердым голосом проговорила:
— Потерпи, сынок, потерпи, Ашот-джан****, Бог не оставит нас.
И так брели они, не чувствуя ног, в поисках прибежища, близких и куска хлеба, с надеждой на Всевышнего. Солнце перевалило за половину, тени стали длиннее, когда вдруг мальчик резко остановился и сказал:
— Хлеб, смотри, вон лежит хлеб.
Мать обеспокоенно взглянула сыну в глаза — уж не заболел ли? А он упрямо повторял:
— Смотри, вон на камне лежит.
И правда, на камне лежал большой ломоть хлеба — твердый, высохший и пыльный, неизвестно кем оставленный на виду, но одно ясно: оставленный доброй рукой христианина.
И спустя много лет я, сын того мальчика, молюсь за добрую руку, в которую Бог вложил тот, давший и мне жизнь, кусок хлеба.
* Лаваш — вид хлеба
** Аствац — Бог
*** Майрик — матушка
**** Джан — дорогой, родной
ГУРГЕН
С тыльной стороны двора послышалось осторожное цоканье копыт и легкое ржанье коня. В окне раздвинулась цветастая занавеска, и тут же ее половинки плотно сомкнулись. Во двор выскочила босоногая девчонка в таком же цветастом платье и кинулась к всаднику, приговаривая:
— Братик вернулся, братик вернулся!..
На огромном разномастном коне в седле сидел чернявый офицер с уставшим лицом и грустными глазами. Его длиннополая забрызганная и перепачканная шинель была туго перетянута портупеей. Золотые погоны тускло поблескивали в лучах заходящего солнца.
Всадник нагнулся и как пушинку подхватил девочку, поцеловал, усадил к себе на колени, спросил:
-Мать, дома?
— Она еще утром куда-то ушла, обещала скоро быть,- ответила сестренка.
Гурген опустил девочку на землю и скороговоркой сказал:
— Ждите ночью, приготовьте еду и одежду, и никому не слова, что я был.
Девочка заплакала и стала причитать: — Гурген, братик, не уходи, не уходи…
Офицер заторопился. И было от чего. Еще утром красные прорвали оборону. Их армия наступала стремительно и быстро, жестко и беспощадно круша все и вся на своем пути.
Наступила ночь, но Гурген не пришел. Не пришел и на следующую…
— Ах, Гурген, Гурген.., — шептала мать день и ночь.
Но судьба улыбнулась матери. Жив остался ее сын. Прошло время. Жизнь стала понемногу налаживаться. Гурген стал со временем работать директором крупного завода в большом городе. В те годы образованные люди нужны были всюду. Жениться, правда, не успел, но оно, видно, было и к лучшему. Наступил 37-ой. И нашелся Иуда-завистник, так называемый родственник, который вспомнил и ужалил, написав куда надо: …бывший офицер, бывший дашнак…
— Ах, Гурген, Гурген..,- вновь шептала старуха-мать. Но судьба на сей раз равнодушно прошла мимо…
В начале 45-го, ранним утром, с поезда сошел чернявый капитан, очень похожий на Гургена. Только офицер был моложе, ниже ростом, и с более нежными чертами лица. Но глаза, глаза те же и такие же грустные. Он твердым и четким шагом, ни у кого не спрашивая дороги, направился в город. Видимо, этот маршрут он знал наизусть. Все эти годы он мысленно сотни раз проходил по нему. Подойдя к дому из красного туфа, на секунду остановился, вошел в подъезд. Поднявшись на третий этаж, толкнул дверь, она оказалась не запертой и со скрипом отворилась. В прихожей на продавленном и облезлом диване по разным углам сидели мужчина и женщина, лениво перебрасываясь отдельными фразами. Увидев офицера, мужчина вскрикнул и оцепенел, затем кинулся в комнату, захлопнув за собой дверь. Ему почудилось, что призрак загубленной им души пришел за ним. Женщина не шелохнулась, сложив руки на груди и поджав губы. Она знала, за кем и зачем пришел капитан. Тем временем похожий на Гургена молча расстегнул кобуру, не торопясь достал пистолет, привычным движением передернул затвор, дослав патрон в патронник, и вошел в комнату, аккуратно прикрыв за собой дверь. И после этого женщина не шелохнулась и не издала ни звука, просто ждала — она знала, что в дом пришла смерть…
Войдя в комнату, капитан увидел стоявшего у стены бледного, трясущегося, с перекошенным лицом завистника. Недалеко от него на полу играл в незатейливые игрушки маленький мальчик лет четырех-пяти. Ребенок с любопытством и интересом поднял головку, посмотрел на незнакомца, и по детски непосредственно спросил:
— Дядя, а ты кто?
Капитан растерялся, как-то весь обмяк, глаза его подобрели, он улыбнулся ребенку, быстрым движением убрал пистолет в кобуру, круто повернулся на каблуках, и также молча вышел из квартиры, резко хлопнув дверью.
Он шел этим ранним и холодным утром, не разбирая дороги, шатаясь, как пьяный, никого и ничего не замечая, ему было жарко, тошно и невыносимо тоскливо. Редкие прохожие с удивлением смотрели вслед странному военному, который шел и громко повторял, как заклинание: — Ах, Гурген,Гурген, прости, Гурген, прости, брат… Я не смог отомстить за тебя.
ХАКИ
Зеленое, черт возьми, все вокруг зеленое, но не светло, а грязно-зеленое — это цвет хаки…
Мужчины, женщины, дети — все облачены в этот цвет. Люди в форме с погонами и без них. С погонами, вечно куда-то спешащие, осунувшиеся с озабоченными лицами и красными глазами. В одежде полувоенного покроя и без погон, жирные, с лоснящимися мордами и с хитрецой в глазах. Дети, женщины, старики в перешитой или сшитой из военного материала одежде — и все это называется хаки. Автомашины, проезжающие по улицам города, в основном трофейные или полученные по Ленд-лизу, и те окрашены в защитный цвет хаки. Даже в солнечный ясный и светлый день все это выглядит грустно и убого.
Есть и те, что в одежде полувоенного покроя, могли бы одеться по другому, но они пристраиваются к общей массе, дабы не выделяться, в душе посмеиваясь и гордясь своей сообразительностью и находчивостью.
Все это последствия, отрыжки войны, выигранной большой кровью и потом.
Страна напоминает один большой военный лагерь на привале.
Даже в школе, которая называется средней мужской, как в армии, с утра идет развод на занятия, все построены в затылок с первого по десятый класс, поклассно, то бишь повзводно. Учителя — взводные, докладывают физруку об отсутствующих и так далее, а последний директору. Школьный оркестр играет Гимн Советского Союза, потом под марш ученики заходят в здание школы.
И что странно — происходящее никого не удивляет и не наталкивает на мысль, что война же окончилась. Пора кончать жить по-походному, оставить военное военным, переодеть детей в розовое, голубое, цветастое, да просто во все цвета радуги, и не строить их в затылок. Взрослым, носящим полувоенную одежду поменять ее на гражданскую, а вместе с ней и отношение к людям, окружающим их.
С той поры многое изменилось к лучшему, в школах не строят в затылок, нет одежды полувоенного покроя из хаки, но остались те, кто ее носил и носит в душе. А пока они будут существовать, глаза их будет рябить от современного хаки-камуфляжа…