• Ср. Авг 12th, 2026

Наша Среда online

Российско-армянские отношения, история, культура, ценности, традиции

ПУТЕШЕСТВИЕ К АРАРАТУ

Июл 11, 2026

«Наша Среда online» — Продолжаем публикацию романа-эссе американского писателя Майкла Арлена‑младшего «Путешествие к Арарату». Текст любезно предоставлен переводчиком Арамом Оганяном.

Начало

XIX

Я задумался потом над рассказом Арака. В его сухом, немногословном повествовании было что-то такое, от чего захватывало дух. И не нужно было перечитывать «Архипелаг Гулаг», чтобы убедиться в том, что голодная смерть была всего лишь одним из бедствий, от которых страдала Россия при Сталине. (По подсчетам Солженицына, каждый четвертый ленинградец был заключен в тюрьму либо сослан в трудовой лагерь. Каждый четвертый!) Да, очевидно, смерть в безмолвных снежных пустынях Армении — только одно из тех страшных явлений, с которыми людям приходилось сталкиваться в те годы. Отказ Арака рассказывать об остальном, нежелание показывать весь айсберг целиком в то же время как-то подразумевало его существование — это было проявлением смелости, пугающего хладнокровия и самообладания.

Что-то запало мне в душу после рассказа о стариках. Я все думал: если Арак говорит правду про голод и недоедание (а зачем ему, собственно, говорить неправду?), и если правда то, что писал о тюрьмах и лагерях Солженицын (а зачем ему было писать неправду?), то как же, выходит, неимоверно тяжело жилось людям в России и, конечно, в Советской Армении в кошмарные сталинские тридцатые и сороковые годы! И все же. Теперь только я осознал — вот предо мной Арак и многие его ровесники и люди старшего поколения, которых видишь каждый день на улице, чьи голоса слышишь в кафе, кто едет каждый день с работы в автобусе, — все они ходят с гордо поднятой головой. Именно! Они не только пережили террор и гонения, но они встали на ноги и стоят твердо: строят стадионы, жилые дома из розового камня, устанавливают монументы, производят холодильники, выпускают компьютеры, растят красивых, здоровых детей; их воспоминания о прошлом не окрашены в траурные тона и не проникнуты жалостью к самим себе, как у многих других армян, живущих в разных концах света, когда речь заходит о турках. Ведь складывалось даже ощущение, что и те, кого геноцид не коснулся лично, такие, как Саркис, носят в себе, словно отраву, «впечатления» о геноциде. В народном сознании, наверное, такие события откладываются, запоминаются.

И тогда я решил, что должен высказать как можно яснее то, как я понимаю происшедшее между армянами и турками. Иными словами, я решился посмотреть в глаза фактам, о которых читал, над которыми размышлял и от которых пытался откреститься. Нужно было найти, наконец, во всем этом какой-то смысл, должна же была проявиться в этом во всем какая-то ясность, последовательность. Но в любом случае то, что выпало на долю армян, было хуже, чем уничтожение. Хотя, казалось бы, что может быть хуже?

Ключ к разгадке этой тайны следует искать в девятнадцатом веке. Именно к концу девятнадцатого века на передний план стал выдвигаться так называемый Армянский вопрос, и тогда же турецкие армяне стали, как говорится, терять почву под ногами. Странно, я так часто изучал историю девятнадцатого века в юности, и каждый раз Армения оставалась вне поля моего зрения. Правда, в книгах по истории Армении отводилось немного места. Турки, к примеру, отмахивались с пренебрежением от всяких разговоров на эту тему. Для них армяне — это «один из многочисленных малоазиатских народов», которые по каким-то непонятным причинам злоупотребили доверием турок и доставили им много хлопот. Европейцы, главным образом англичане (которые, как это принято у англичан, отправлялись в дальние странствия, писали, осторожно взвешивая каждое слово, бестолковые путевые заметки и выпускали их в свет), придерживались в основном того же мнения (редкими исключениями были такие выдающиеся ученые, как Арнольд Тойнби), но к этому добавлялось еще утверждение о том, что во всех бедах, которые постигли армян, повинно, вне всякого сомнения, их низменное и, конечно, неанглийское пристрастие к «торговле». Из того, что писали армяне, понять можно было не больше, чем из того, что писали (или не писали) турки. Если турки относились к этой теме с небрежением, то армяне обычно перебарщивали: турки, мол, — прирожденные убийцы, варвары…

История армян в Турции девятнадцатого века тесно связана с особой и личностью тридцать четвертого султана Османской империи Абдул-Гамида II. Абдул-Гамид стал султаном в 1876 году вследствие того, что его старший брат Мурад через три месяца после восшествия на престол «помутился рассудком». Перед ним раскинулась все еще обширная держава с населением в тридцать пять миллионов человек. Страна пребывала в упадке, в ней царили разброд и шатание. В балканских провинциях империи проживало порядка тринадцати миллионов христиан. И еще два миллиона христиан армянского происхождения расселились частью в Константинополе, частью в Европе, немногие — в Сирии, большинство же жили в Анатолии и классическом Армянском нагорье, которое было поделено на шесть армянских «вилайетов» — областей.

Волнения балканских христиан не утихали годами, их вдохновлял пример Великой французской революции и европейского освободительного движения; временами их поддерживали русские цари, которые преследовали собственные великодержавные цели. За пять лет до обретения Грецией независимости, в 1824 году, в городе Миссолонги «за свободу Греции» отдал свою жизнь лорд Байрон. (То, что Байрон провел зиму 1816—17 годов в венецианском монастыре за изучением армянского языка, является не менее примечательным фактом его биографии). «В защиту» балканских христиан русские цари произносили торжественные речи. В массе своей христиане Османской империи были охвачены восстаниями, за исключением армян. Армянская община считалась у турок «верноподданной» — «миллет садика».

В мае 1844 года царь Николай I нанес визит королеве Виктории. В беседе с лордами Абердином и Палмерстоном он заметил следующее: «Турция — умирающий человек. Можно попытаться спасти ее, но она все равно умрет, должна умереть. Опасения у меня вызывает только Франция. Когда столько тонн пороха держат близко к огню, как тут убережешься от залетающих искр?». Так Турция получила прозвание «Больного Человека Европы», несмотря на то, что большая часть ее владений лежала за пределами Европы, к тому же и слово, и понятие «Турция» оставались все еще чужды туркам. Французское слово «Turquie» и английское «Turkey» происходят из средневековой латыни: «Turchia» или «Turquia». А все же сами турки считали себя подданными Османской империи; слово «турок» имело в общем пренебрежительный оттенок и относилось к крестьянству. Когда, наконец, в 1923 году турки официально признали это название, они взяли его из европейских языков и переиначили на свой лад — «Türkiye».

Ко времени, когда Абдул-Гамид вступил во владение троном или, как еще говорят, мечом Османа, «болезнь» еще больше обострилась. Отчасти причиной тому были непрерывные волнения в европейских провинциях империи. Но главные причины — размер внешнего долга и слабость османской финансовой системы. Короче, хозяевами положения были европейский капитал и промышленность. Ни того, ни другого османские правящие круги не создали: погрязшие в косности, они жили в плену увядающих воспоминаний о войнах и грабежах, которые стали их сутью. Продавать им на мировом рынке было почти нечего, а покупать приходилось все. За двадцатипятилетний отрезок времени курс османского пиастра упал по отношению к фунту стерлингов на триста процентов. И когда в 1840 году правительство основало национальный банк, то всего за каких-то несколько лет он впал в беспросветную задолженность, удваивая и учетверяя свои займы и одновременно снижая процентные ставки; так что крупнейшие банки Европы, которые охотно способствовали обострению «болезни», вынуждены были активнее вмешиваться в турецкие дела, чтобы защищать свои вклады.

Абдул-Гамид ничего не мог поделать с европейскими провинциями и их требованиями предоставить им независимость, правда, он мог попытаться подавить эти требования, но с каждым разом это становилось все труднее и приносило ему печальную известность. Так что ему оставалось только сидеть и наблюдать в бессильной злобе, как от его империи откалываются европейские провинции. Не много он мог сделать и для того, чтобы привести в чувство свои финансы, а точнее будет сказать — почти ничего не делал, чтобы снизить официальные расходы, а потому вынужден был мириться с растущей зависимостью османской казны от Европы. Фактически европейские банки какое-то время сами занимались погашением османского долга: открыв в Константинополе специальное отделение, они удерживали часть налоговых поступлений казны в счет уплаты за предоставленные кредиты.

Те ограниченные ресурсы власти, что еще оставались, Абдул-Гамид берег и старался не распылять. Он был из монархов, которые любят преподносить сюрпризы. Так, вскоре после того, как он стал султаном, европейские державы вместе с Россией созвали конференцию, причем не где-нибудь, а в Константинополе, для решения наболевших вопросов, связанных с напряженным положением в европейских провинциях, а также для обсуждения всеобщей реформы в Турции. К участию в дискуссиях на высоком уровне турки допущены не были. Абдул-Гамид тихо сидел у себя во дворце, играл на пианино Оффенбаха и поглядывал на вымпелы, поднятые на яхте лорда Солсбери. Как-то утром, в один из первых дней конференции, когда делегаты конференции сидели за столом и составляли повестку дня, пушки крепости Топкапы вдруг начали салютовать. Сто один залп. Когда пальба прекратилась, делегатам сообщили, что султан провозгласил конституцию и, следовательно, в их присутствии более нет необходимости. После срыва конференции Абдул-Гамид предал конституцию забвению, где она и пребывала до того, а министра, который составил для султана ее проект, отправил в изгнание… и затем велел убить.

Абдул-Гамид был во многом человек необычный. Тридцать четвертый султан дома Османа, Халиф Ислама, Тень Бога на Земле, он был среднего роста, стройный, с бледным, строгой красоты лицом, темными зоркими глазами и обычно спокойным, отрешенным взглядом. Он боялся темноты. Также, опасаясь покушения, редко когда оставался дважды ночевать в одной и той же комнате. По этой же причине во время своих еженедельных поездок в мечеть Гамидие, появляясь на людях, Абдул-Гамид сидел в карете с маленьким ребенком на коленях. Он считал, что ни один нормальный убийца не поднимет руку на ребенка. Его страх перед покушением был настолько велик, что он запретил употреблять в печати само это слово со всеми его синонимами. «Так, в 1903 году турецкие газеты объясняли внезапную одновременную смерть короля и королевы Сербии несварением желудка, — пишет Бернард Люис. — Точно так же императрица Елизавета Австрийская умерла от пневмонии, президент Карно скончался от апоплексического удара, а президент Мак-Кинли — от сибирской язвы». У Абдул-Гамида имелась богатейшая коллекция пистолетов и прочего малоразмерного оружия, которое он постоянно выписывал из Европы, а один пистолет всегда носил при себе. Он был метким, но невыдержанным стрелком, от его руки пали несколько внезапно появившихся перед ним садовников и лакей. Еще султан любил животных и содержал на территории Йилдызского дворца собственный зверинец. Он приказал также построить в Йилдызе две личные кофейни, по образу и подобию обыкновенных константинопольских; в них всегда были официанты, султан (всегда единственный посетитель) заглядывал туда время от времени, заказывал чашечку кофе и бывал как бы удивлен тем, что кофе подавали так быстро.

Если к европейцам Абдул-Гамид испытывал бессильную злобу за то, что они взяли у него в залог империю и вечно совались в его дела, то по отношению к армянам он испытывал еще более сложные чувства, что поначалу не очень бросалось в глаза. Вот одна из самых незаметных связующих нитей: с самого рождения Абдул-Гамида преследовали слухи о том, что его мать была армянкой. Ничего невероятного в этом нет, если принять во внимание то, что османы предпочитали брать в свои гаремы женщин нетурецкого происхождения (их называли «шикса»). По слухам, она была не то еврейкой, не то армянкой. Сохранилась ее фамилия — Пиримуйджан. На еврейскую, во всяком случае, не похоже. О рождении Абдул-Гамида было официально объявлено лишь после того, как все записи в гареме были еще раз проверены и перепроверены. И вот после небывалой трехдневной задержки было сообщено о появлении на свет нового престолонаследника. Но таинственность события так и не развеялась. Сама Пиримуйджан вскоре после этого умерла от чахотки. Говорят, Абдул-Гамид отзывался о ней всегда очень почтительно. Но на протяжении всей своей жизни в душе он сохранял глубинную, потаенную настороженность по отношению к армянам.

Что же представляли из себя армяне — «верноподданная община» — в те годы? В своих романах и исторических очерках европейские авторы нередко выставляют армянского купца или торговца бельмом на глазу у мужественного работяги-турка. Так, недавно англичанка Джоан Хаслип в биографии Абдул-Гамида «Султан» отмечала следующее: «Из-за распространенной среди турок антипатии к какой бы то ни было коммерции большая часть торговли империи была сосредоточена в руках греков, евреев или армян… Интерес Абдул-Гамида ко всевозможным финансовым операциям настолько противоречил обычаям благовоспитанного турка, что возродил слухи об армянском происхождении его матери». Мисс Хаслип открыто не осуждает армян (греков или евреев) за то, что они занимались торговлей, но ее намек, думается, достаточно прозрачен: турки — этакий веселый, жизнерадостный народ, в чем-то, может, они ведут себя не очень умно, но все равно отличные ребята, прекрасно воспитаны и наездники, наверное, неплохие. А у армян торгашество в крови, они явно чужаки, иностранцы.

В действительности истинное положение вещей было и лучше, и хуже. В серьезном и солидном научном труде об армянских общинах в Османской империи, написанном тем же профессором Санджяном, который перевел колофоны, есть очень показательный пример: «В османской административной системе высокие чины Блистательной Порты, а также губернаторы провинций не получали жалования от правительства; источниками доходов для них служили установленные законом налоги и поборы с населения, которое находилось под их юрисдикцией. Каждый чиновник зависел от банкира, обычно армянина, который давал ему деньги взаймы под проценты, чтобы тот мог заплатить за свою деятельность и внести требуемый правительством залог, гарантирующий своевременную и правильную выплату налоговых поступлений имперской казне». Вот, оказывается, какие дела творились. Во-первых, османская правящая верхушка, расширяя свой бюрократический аппарат на современный манер, сохраняла при этом традиционные, пережиточные методы управления, считая ниже своего достоинства платить чиновникам жалование и предоставляя им взамен возможность снимать пенки с налогов и кормиться взятками на местах. Помимо всего прочего, османское государство требовало со своих чиновников плату за должности, которые они занимали; но и это еще не все, они должны были также обеспечивать выплату налогов казне дополнительными суммами денег на протяжении всего года. Итак, поскольку воинственные турки (которых вот уже двести лет преследовали военные неудачи) не позаботились ни о создании банковского капитала, ни даже о своих банкирах, то в результате оказались, что по милости правительства отношения развивающейся системы гражданского строительства с армянскими купцами и банкирами были фактически отношениями должников и кредиторов. Как же безрассудно было со стороны турок то, что они поставили дело так из рук вон плохо! Как же безрассудно было со стороны армян то, что они подобное допустили!

Вот, значит, как развивалась армянская элита в Константинополе. Турки нуждались в армянах, которым хорошо была знакома новая сфера капиталов и коммерции. И потом армяне, вооруженные грамотностью, полученной в церковных школах, нередко владели несколькими языками. Они нужны были в качестве толмачей и переводчиков, как связующее звено с Западом. Турки попали чуть ли не в зависимость от армян. Но это была редчайшая и опаснейшая зависимость. Ведь кредиторы-армяне составляли меньшинство и были христианами, а должников-турок было большинство и исповедовали они ислам.

Обоюдное неведение, беспечность этих турок и армян кажется просто поразительной, хотя и по-человечески естественной. Все же в Константинополе проживала лишь незначительная часть всех армян. Основная же масса жила там же, где и всегда, — в селах и городах Анатолии и Армянского нагорья, по соседству с турками, которые жили рядом, на их земле вот уже более четырех сотен лет.

В Нью-Йорке писатель Питер Сурян дал мне дочитать небольшую книжицу «Путешествие в Армению», вышла она в Лондоне в 1860 году, ее автор — достопочтенный Роберт Керзон. В ней я нашел описание постройки «сельского дома» в Турецкой Армении:

«Когда бывает нужно построить дом, размечают участок земли, равный примерно английскому акру. Затем на части этой площади делают углубление в пять футов. Устанавливаются восемь или девять древесных стволов в два ряда, а на них сверху укрепляют толстые ветви в качестве балок, поддерживающих потолок. В центре дома расположен хлев. В более зажиточных домах — два хлева, а на крыше собирается снег. Топят кизяком, который называется «тезек», огонь едва теплится, тлеет. В доме есть тахта, покрытая самыми красивыми коврами, и большие деревянные крючки для пистолетов, ружей, бурок и всего прочего. Печная труба имеет высоту два фута над землей, сверху кладется камень, чтобы в нее не падали дети и ягнята, потому что жилища эти строятся на пологих склонах без перил, преграждающих людям доступ на крышу».

В конце книги Керзон рассказывает историю про Артина, «ода-баши»:

«В августе прошлого года торговец-турок по имени Мехмед привез свои товары на постоялый двор, где и заночевал. Рядом спали два солдата. Утром товары исчезли. Мехмед обвинил в краже солдат, но они все отрицали и были отпущены.

Так случилось, что одна женщина видела, как они закапывали украденное, когда же велено было товары откопать, оказалось, что чего-то недостает. Солдаты сказали, что вторую половину украл «ода-баши» — хозяин постоялого двора. Ода-баши был по национальности армянином, звали его Артин. Когда он стал отрицать свою причастность к краже, было приказано вырвать у него признание силой. Взяли металлическую чашу для питья, разогрели на огне и надели ему на голову. Потом обвязали веревкой две свиные бабки и стиснули ему голову в висках, так что у него глаза начали вылезать из орбит. Ему выбили передние зубы. Загоняли щепки под ногти.

К сожалению, по турецким законам для осуждения обвиняемого достаточно двух свидетельств. Свидетельские показания женщин, иностранцев или христиан в расчет не принимаются. Я узнал о судьбе несчастного и отправился с этим делом к паше. Он сказал мне, что все это неправда, и я поверил ему, потому что в других случаях он оказывался человеком честным и откровенным. Мой слуга, однако, заглянул в тюремное окно и увидел там Артина в плачевном положении. Я сказал паше: «Этого человека пытали, потому что он армянин». Паша и на этот раз опроверг сказанное мною, но на следующее утро Артина освободил. Артину около тридцати пяти лет от роду, на его теле ужасающие раны.

Прошло несколько дней, я сидел за своим столом и писал, как вдруг с улицы донеслись жуткий шум, шарканье, послышалась возня, словно кто-то душил кур и петухов. К моему дому приближалась совершенно неописуемая, неимоверная процессия, состоящая из женщин, ползущих на четвереньках, и в руках у каждой был петух! Одна из женщин обняла меня за ноги и стала их целовать. Страшно встревоженный и обеспокоенный, я отбивался, как мог, и попросил своего слугу избавить меня от их неприглядного общества.

Позже он сообщил мне, что это были родственницы Артина, ода-баши, и хотя они очень переживали из-за того, что я не принял их подношенье — домашнюю птицу, — они все равно передавали мне через слугу свою признательность и благодарность за то, что я спас их родственника. Что и говорить, нравы меняются повсюду, и Турция, как и Соединенные Штаты, перестала быть отныне страной, где царило беззаконие, где каждый свободный гражданин мог высечь своего негра или где султан мог отрубить за день четырнадцать голов!»

Рассказ англичанина сначала привел меня в ярость. Это что же, он был «встревожен и обеспокоен» тем, что эти несчастные женщины пытались целовать ему ноги? И потом, что касается права свободного гражданина сечь своих негров, он что же, хочет сказать, что армяне в девятнадцатом веке были неграми Турции? И, может, он прав? От такой мысли ком подкатывал к горлу. Возмущенный, я прочитал отрывок про ода-баши жене. Она сказала:

— А что такое вообще «негры»? Это же люди, которых правящее большинство ни во что не ставит.

— Но армянам так плохо жилось: они строили дома-землянки, топили навозом! — сказал я.

— Наверняка их соседи турки жили так же плохо, если не хуже. Вон, у Артина хоть образование было. Он умел писать и читать. Он был приказчиком.

И все равно в этой истории было что-то правдивое и грустное… грустнее даже, чем описание пыток ода-баши. Пытки казались мне симптомами куда более тяжелого недуга. В первый раз в жизни я проникся глубоким пониманием угнетенного положения, подавленного состояния, в котором пребывали армяне. «Подавленное состояние», подумал я. Нет, хуже. Депрессия. Разве не мог народ, живущий очень долгое время в беззащитном или почти беззащитном положении, в унижении, испытывать те же страдания, что испытывает отдельный индивидуум при клинической депрессии? И разве не могут возникнуть признаки апатии, вялости, безразличия у целого народа, не могут потускнеть, остекленеть глаза, не может исчезнуть смысл жизни, не может появиться нежелание вставать утром с постели и идти на поиски работы получше?..

Жена просматривала книгу Хаслипа про Абдул-Гамида.

— Вот, послушай, — сказала она. — «И Абдул-Гамид, и непосредственные предшественники его проявляли по отношению к армянам справедливость и терпимость». — Она захлопнула книгу. — Очевидно, у каждого человека свои представления о справедливости и терпимости, — сказала она.

Близился к концу девятнадцатый век. Дела у Абдул-Гамида шли все хуже и хуже, и так получилось, что армяне ничего не делали для того, чтобы облегчить его положение. Ибо поветрия реформ и европейского либерализма коснулись даже «верноподданного миллета». Первые признаки перемены в настроениях стали проявляться во время русско-турецкой войны 1877-78 годов, которая окончилась для турок катастрофой, русские старались изо всех сил загнать Больного Человека в могилу: они вторглись не только в Балканские провинции, но и — со стороны Черного моря — в Турецкую Армению. Абдул-Гамид, в ярости и бессилии, вынужден был просить «англичанку», как он называл королеву Викторию, чтобы она остановила продвижение русских. И после того, как корабли Ее Величества демонстративно появились в Дарданеллах, русские остановились и стали с большой неохотой отводить свои войска с обоих фронтов, правда, им было позволено сохранить за собой три армянские провинции — Карс, Ардаган и Батум. Абдул-Гамид был в бешенстве, узнав, что кое-кто из армян, оказывается, радовался приходу русских. И когда вскоре после этого Англия, обеспокоенная проблемой сдерживания русских в Восточной Турции, куда они постоянно рвались «на защиту христиан», заинтересовалась так называемым Армянским вопросом, дремлющая паранойя Абдул-Гамида по отношению к армянам еще больше обострилась.

Либеральная Англия при Гладстоне была полна решимости воспользоваться Армянским вопросом. Консервативная Англия при Дизраэли сочла за благо успокоить султана и не подвергать опасности Суэц. В обоих случаях англичане оказались замешаны в этом деле. А в чем, собственно, заключался Армянский вопрос? По европейским меркам он был довольно скромен: равенство и свобода в рамках Османской империи. К сожалению, европейские либералы, от которых Османская империя была далеко, не отдавали себе отчета в том, что в самой основе империи лежало неравенство. На первом месте должны были стоять сыны ислама. Следовательно, кто-то должен был оставаться на втором.

Реформистские течения той начальной поры отличались мягкостью, почти наивностью. Они были связаны политическими и литературными узами с Руссо и Монтескье.

Жизнь, собственность и честь — ваш пламень

горит в наших сердцах…

Ваши законы указуют султану на его пределы.

Это строки из турецкой политической оды пятидесятых годов прошлого века, которая считалась опасно радикальной. Указывать султану на его пределы? Какие такие еще пределы? Первые турецкие и армянские реформисты, видимо, были тесно связаны между собой, потому что многие турецкие и армянские юноши учились вместе в Париже и Лондоне; европейский либерализм вызывал мечтательные вздохи и у тех, и у других. Первая турецкая группа, основанная в 1865 году, называла себя «Йени османлилар» (Новые османы) или «Jeunes Turcs» (младотурки). Несколькими годами позже армяне организовали две партии; одна называлась «Гнчак» (Колокол), другая — «Дашнакцутюн» (Союз). Несмотря на то, что эти партии были основаны армянами из России, а не из Турции, их очень беспокоило тяжелое положение армян в Османской империи. Турецкая интеллигенция в те годы добивалась принятия конституции, более представительного правительства и большего контроля над казной. Дашнаки, которые действовали успешнее гнчакистов (и были далеки от марксизма), требовали свободы совести, облегчения бремени налогов, а также права служить в вооруженных силах. Ни турки, ни армяне даже и не помышляли о свержении султанской власти. А армяне в большинстве своем, в отличие от балканских христиан, не выступали за выход из Османской империи. В массе своей армянские реформисты, как и младотурки, были сторонниками конституционного социализма разных оттенков — они хотели действовать в рамках данной системы.

Можно было, наверное, предположить, какова будет реакция Абдул-Гамида на все эти новые поветрия. Реформистские группы и политические партии любого толка были объявлены противозаконными и де-факто «революционными». Интеллигенцию, как турецкую, так и армянскую, арестовывали, иногда ссылали, иногда убивали. Особую тревогу у султана вызывали «армянские революционеры» — несколько сот активистов, в основном студенты. Он запретил преподавание армянского языка в школах, ввел запрет на армянскую речь в обществе и приказал всей прессе империи прекратить любые упоминания об армянах или о чем-либо, касающемся армян. А также организовал нерегулярные формирования из курдов — отсталых, жестоких мусульман, которые годами кочевали по Восточной Турции и враждовали с оседлыми армянскими общинами, нападали на них время от времени и грабили. И вот эти недавно одетые в форму курдские кавалерийские отряды получили название «гамидие» и были расквартированы поблизости от главных армянских городов, а населявшим их армянам Абдул-Гамид приказал отдать все имеющееся у них оружие. А тем временем личный состав султанской разведывательной службы был увеличен до двадцати тысяч агентов, которые прилежно поставляли своему хозяину информацию: наконец, несколько комнат во дворце оказались забиты донесениями. Тень Бога на Земле самолично прочитывал их сразу же по поступлении, а вскоре ему предстояло прочитать кое-что еще.

XX

Абдулгамидовская резня армян началась летом 1894 года с того, что турецкий патруль задержал в горах армянской области Сасун двух гнчакистов. Из Константинополя немедленно пришел приказ турецким войскам совместно с отрядом «гамидие» войти в Сасун для того, чтобы выяснить, не скрываются ли там еще какие-нибудь «революционеры». Сасунская область оказалась естественной цитаделью — это села, вознесенные высоко в скалистые горы, населенные дерзкими, независимыми людьми. За год до этого они отказались платить налоги, сославшись на то, что курды их уже обобрали, и потребовали, чтобы Блистательная Порта приструнила курдских племенных вождей. Абдул-Гамид в ответ на это послал туда войска, которые столкнулись с неожиданно резким сопротивлением со стороны армян; дело кончилось гибелью девятисот человек из местного населения.

И на этот раз сасунцы дали отпор наступающим турецким войскам, и успешно. Воинство султана и конница его имени провели две беспокойные недели на каменистых склонах в предгорьях Сасуна, а некоторые из них пали от руки армян. Абдул-Гамид, который в те дни старался как можно реже выходить из дворца Йилдыз, читал донесения своих шпиков, следил за сообщениями, которые приносил ему новый телеграф, и, очевидно, решил, что настал тот момент, которого он так ждал и так боялся: армяне Османской империи восстали. Тот же телеграф, который принес известие о восстании, разнес послание всем беям восточных провинций с приказом подавить армянский бунт, пока он еще не разросся.

И вот в городах и селах Турецкой Армении, вдалеке от Константинополя, подальше от ока европейских послов, развернулась задуманная с размахом кампания по уничтожению армян. В некоторых случаях для резни находился «официальный предлог». Как, например, в Битлисе, где поводом к резне послужила ссора армянина с турком, которые не договорились о цене за пару быков, и в результате турецкая полиция арестовала и подвергла экзекуции сто пятьдесят армянских «революционеров», а затем толпа озверевших турок растерзала еще около двух тысяч армян. Обычно же выискивали армянина, который имел оружие, достаточно было и просто заподозрить его в хранении оружия, после чего сгоняли человек сто живущих с ним по соседству людей и расстреливали, как в Мараше, или рубили головы, как в Диарбекире. Кое-где предпочитали повешенье: так, например, в Муше этим способом казнили двенадцать учителей местной школы, а их трупы оставили висеть. Время шло, а никаких признаков вмешательства со стороны послов «сердобольной» Европы не наблюдалось (правда, у них не было в распоряжении собственной телеграфной связи с восточными провинциями), а приказания султана оставались без изменений; поисками «официальных предлогов» почти не занимались. То есть власти перестали интересоваться проблемой подавления мятежа или поимки опасных революционеров. В целом события стали принимать такой оборот, как это случилось в городе Урфа.

Однажды туда, в густонаселенный армянский квартал, прискакали вояки из местного полка «гамидие», расквартированного в четырех-пяти милях от города. Они ограбили несколько армянских магазинов, если же их хозяева возмущались, то солдаты поджигали магазины. В одном месте двое армян попытались защитить от солдат армянских девушек, отбиваясь кулаками и взявшись за руки (поскольку оружия у них не было). Их схватили и обезглавили кавалерийскими саблями. Когда же запротестовали и другие армяне, конница «гамидие» ретировалась — она исполнила всё, что от нее требовалось. Через час (по мнению некоторых, даже меньше чем через час) к армянским кварталам подошла толпа турок. И эта самая толпа, к которой вскоре присоединились другие турки, простые, обыкновенные турецкие граждане, жители живописной Урфы, на протяжении двух с половиной дней самочинно рыскала по улицам, населенным армянами. У большинства турок в руках были толстые, крепкие дубинки, которые, похоже, как считают некоторые, были изготовлены заранее, а многие были вооружены «ятаганами» — это разновидность мачете, применяемая в виноградарстве. Армянских мужчин убивали на месте. Если кто-то из молодых людей пытался предпринять что-либо для своей защиты, того хватали и убивали самым жестоким образом.

Вечером второго дня множество армян, в основном женщины и дети (которые подвергались таким же преследованиям), укрылись в своей церкви — средних размеров сооружении — на пересечении двух улиц. Турки заколотили широкими досками все двери, чтобы никто не мог из нее убежать, и подожгли. Пожар длился всю ночь и утро, а после оказалось, что погибло около двух тысяч человек, по мнению некоторых, число погибших приближалось к тысяче семистам, но потом оно было «округлено», как это бывает, когда речь заходит о больших скоплениях народа. Так или иначе, не спасся никто. Всего же за три дня в Урфе было убито около десяти тысяч армян, это, конечно, в какой-то степени «округленная» цифра, но специалисты, изучающие переписи и налогообложение в Османской империи, в целом подтверждают ее.

Сначала кавалерия «гамидие» провоцировала армян на выступление, а кульминация наступала, когда появлялась толпа разъярённых турок, — таков образец, которому следовали или которого по какому-то необычайному совпадению придерживались в большинстве городов с многочисленным армянским населением: в Ване, Битлисе, Эрзруме, Диарбекире, Мараше, Трапезунде, как и в Урфе. Когда отряды «гамидие» после внезапного грабежа и насилия покидали сцену, толпы турок уже не заставляли себя долго ждать. Да и жертвы выбирались не наугад; во многих случаях на заметку брались вполне определённые люди, в особенности священники и учителя, заранее, причём нередко повешенье было ещё не самой жестокой разновидностью казни.

И так за два года в Османской империи было вырезано около трёхсот тысяч армян… И при этом хранилось поразительное молчание. Эти «события» окружены были молчанием непростого свойства. То было не вязкое молчание прошлых исторических эпох, в котором тонули и убийца, и его жертва; причиной этого молчания была и отдалённость во времени, и невежество тех, кто должен был слушать, внимать, — сколько страшных деяний было совершено на земле, и никто не видел, никто не слышал. Вспомните историю древнего мира, какие кровопролития творились тогда: племена и армии, запертые в долинах, не обозначенных ни на каких картах, уничтожались до последнего человека, и никакие книги, никакие вестники, гонцы или герольды не сообщали даже о самом «факте» этих событий. Вспомните и армянские колофоны, эти полные отчаяния послания; для истории они были тем же, что и бутылки с записками, брошенные в море потерпевшими кораблекрушение, эти письма, по сути погребённые в подземельях, ни до кого не дошли, разве только до Господа бога (который никогда на них не отвечал), да ещё до учёных, которые получили их много веков спустя: «Как молотят на гумне зерно, так и они топтали копытами своих коней наших детей, и вместо зерна текли реки крови, а вместо соломы были груды костей».

Когда писались эти слова, какое опустошение, безмолвие, молчание царило вокруг! Но заметьте: к 1894 году молчания в мире поубавилось. Появилась новая порода людей — современные путешественники, к их услугам были железная дорога и пароход, они разгуливали по всему свету, то сюда пристанут, то ещё куда-нибудь, то на одно полюбуются, то на другое. Так, осенью 1895 года группа немецких и швейцарских школьных учителей путешествовала по восточной Турции. Они вошли в одно село, в нём не было ни единой живой души. «Страшная эпидемия чумы», — объяснил проводник. Учителя видели забрызганные кровью стены домов; на сельской площади шакалы и стервятники всё ещё пожирали тела мертвецов, не преданные земле. В развитых промышленных странах зародилась почтовая связь, и вследствие этого явился миру «корреспондент», а попросту говоря, обыкновенный человек, жаждущий пообщаться посредством этого новшества. Ну, возьмём, к примеру, школьного учителя из Швейцарии, путешествующего по восточной Турции. А ещё был телеграф — «длинный провод» — тогда ещё младенец. От новорождённого, как водится, родители не отходили ни на шаг, правда, это были не настоящие родители, то есть не изобретатели, а приёмные родители, если так можно выразиться о правительствах, в чьем владении находился телеграф. Давайте посмотрим, какую роль сыграло новое изобретение в уничтожении армян османскими турками. Во многих случаях именно по телеграфу передавалась «информация» об армянских бунтах и «революционных кружках». Именно по телеграфу передавалась «информация» о подавлении «революционных выступлений». И, наконец, по телеграфу султан быстро и оперативно распространил по всему свету опровержения своих злодеяний. Потому что в новую эпоху средств связи молчание хоть и не полностью, но было нарушено, и какие-то сведения о преступлениях, совершаемых в восточной Турции, всё-таки доходили до внешнего мира. Путешественники писали письма, которые потом публиковались в европейской прессе. Скромные консульские служащие великих держав в таких городах, как Эрзрум и Трапезунд, передавали сообщения, всё виденное и слышанное о резне; по крайней мере, в посольствах в Константинополе эти известия получали. За сотни миль, в Европе, представители либерального движения (которые были первыми, кто заговорил об Армянском вопросе) теперь с негодованием осуждали бесчинства турок. В 1896 году в Англии восьмидесятишестилетний экс-премьер Гладстон, забыв свою отставку, произнес в Ливерпуле полуторачасовую речь в защиту притесняемых армян (то было последнее в его жизни выступление) и назвал султана Абдул-Гамида «жесточайшим убийцей». Во Франции Жорж Клемансо заклеймил Абдул-Гамида. объявив его «le Monstre de Yildiz»… и «le Sultan Rouge»[1]. Даже королева Виктория написала письмо:

«Ее Величество настоятельно просит Султана разобраться и выяснить…» Но султана все это нисколько не беспокоило. В редком интервью, данном представителю лондонской «Таймс», он заявил, что сообщения об избиениях армян являются «грубыми измышлениями». На осторожные запросы английского и французского послов султанские министры отвечали вежливо (а иногда и не очень вежливо), что проблема армян есть «внутреннее дело» и что причина всех бед— армянские провокации. А сколько подобных возражений, официальных предлогов и опровержений услышит мир в двадцатом веке, еще более кровавом: «преувеличение», «провокация», «внутреннее дело»!.. У меня такое ощущение, что с появлением современных средств связи врать на официальном уровне стало даже в чем-то проще, легче, То есть был создан и усовершенствован аппарат для задавания вопросов с проводами и передающими устройствами, который, как кажется, обладал способностью сообщать ответы. Но отдельные лица либо правительства все же могли осуществлять контроль и над аппаратом, и над ответами. И более того. Ведь если раньше в мире было изобилие лжи, которую мало кто слышал, то теперь вранье доходило до слуха всех и каждого, причем, переданное посредством аппарата, оно даже как-то облагораживалось, это вранье. У пользователей новой аппаратуры появилось даже что-то вроде уважительного отношения ко лжи, которую им приходилось выслушивать.

А тем временем по всей восточной Турции — той самой Турции, о политическом здоровье которой так беспокоились европейские государственные деятели, — турки продолжали убивать и преследовать армян. Вот выдержки из письма другого швейцарского учителя, путешествовавшего по Анатолии, опубликованные в одной цюрихской газете:

«В селе Б. я не обнаружил ни малейших признаков жизни. Все дома были пусты, двери лавочек — распахнуты, словно в ожидании покупателей, которые никогда уже не придут. Казалось, в этой части не осталось ничего живого. Некоторое время спустя, по дороге в К. из-за скал вышли шесть женщин, у них был такой жалкий, изнуренный вид, что трудно было сказать, кто они такие.

Оказалось, они армянки, уцелевшие после того, как турки вырезали их село. Мы дали им хлеба, они набросились на него, как волчицы или дворовые псы. Это было жуткое зрелище. Они сказали, что их мужчины были убиты, а часть бежала на север, в Россию, одна из них молила бога, чтобы это было так. Она просила как-нибудь передать мужчинам, чтобы те вернулись: «Передайте нашу весть кому-нибудь», — умоляли они. Мы пообещали, что сделаем все, что в наших силах, дали им еще хлеба, и несчастные убежали обратно за скалы»,

Передайте нашу весть кому-нибудь. Современная молитва. Приблизительно в то же  время, когда школьный учитель писал в Цюрих, французский посол в Константинополе, г-н Поль Камбон передавал в Париж следующее: «[Турецкие] власти признают повсеместные столкновения бунтующих армян с правительственными войсками в восточных провинциях, не вызывает сомнения, что эксцессы допускались с обеих сторон. Но я убежден, что в скором времени жизнь [турецкой] нации вернется в спокойное русло и что серьезное вмешательство в эти дела не в наших интересах».

Гамидовская резня прекратилась следующим образом: в среду 26 августа 1896 года в половине второго дня группа из двух десятков молодых армянских боевиков, вооруженных примитивными револьверами и динамитом, захватила центральное отделение Османского банка в Галате, что в христианском квартале Константинополя, на том берегу Золотого Рога, напротив турецкого квартала Стамбул. Целью захвата столь видного учреждения, как заявили армяне, было привлечь внимание европейских держав, с тем, чтобы они заставили Абдул-Гамида произвести «конституционные реформы». Но султан, очевидно, был извещен заранее об их намерениях, и как только армяне вошли в банк, сразу прибыл отряд турецких войск и запер их в здания, отрезав от внешнего мира. Не прошло и часу после захвата банка, как толпы турок, вооруженных все теми же дубинками, виденными в провинциях, ринулись в Галату. Турки нападали на армян везде, где только встречали. В ряде случаев они охотились за конкретными людьми, как правило, за лучшими представителями той или иной профессии, а когда находили их, вытаскивали на улицу и немедленно расправлялись с ними. В основном же турки рыскали по улицам, врывались в дома, громили магазины и забивали жителей насмерть дубинками. Разрушения и убийства продолжались три дня. Месье Тиссо, атташе французского посольства в своем письме в газету «Матен» рассказывал, что подошвы его ботинок становились липкими от крови, после того, как он ходил пешком на работу. Молодой секретарь английского посольства, Генри Грейвз, писал в своем дневнике — он был впоследствии опубликован — что видел «толпу из нескольких десятков турок, и среди них двух личных адъютантов султана, которые топтали тела мертвых и умирающих армян — членов одной семьи». Сообщалось о выпотрошенных животах, головах, размозженных камнями, об изнасилованных детях. Американский священнослужитель доктор Джордж Хепворт побывал в Константинополе через год. Вот что он писал в «Нью-Йорк Геральд» об той кровавой бойне:

«Узнать число убитых невозможно, но совершенно очевидно, что их было очень много. Мои информанты, среди которых далеко не все армяне, рассказывали, что трупы лежали на улицах десятками, а кое-где и сотнями. То были хладные, окоченевшие тела ни в чем не повинных людей… Я спрашивал, каким же образом совершались убийства? «В основном дубинками, — отвечал мне один из моих друзей, — редко когда раздавался какой-нибудь шум или крик, только глухой стук дубинок. Безоружные армяне падали как подкошенные». Мне часто вспоминается этот страшный образ: «глухой стук дубинок».

Где-то через час после захвата банка, в котором армяне оказались, по сути, пленниками, их присутствие явилось «официальным предлогом», чтобы, как объявило правительство, начались «массовые протесты», и тогда они стали бросать на улицу динамит, чтобы привлечь внимание европейцев и получить их поддержку. Взрывом одной из динамитных шашек был поврежден карниз на здании банка — падающие камни поранили, как сообщалось, руку одному турецкому солдату. Наверное, обеспокоенный тем, что банку может быть нанесен ущерб, директор банка, англичанин Сэр Эдгар Винсент запросил у султана охранную грамоту для молодых боевиков. Наконец, около полуночи им было разрешено покинуть банк, их доставили под конвоем на яхту Сэра Эдгара, где им предоставили убежище.

Толпы турок неистовствовали в армянских кварталах еще два дня; как впоследствии подсчитали французские и английские консульские атташе, число убитых достигало пяти-восьми тысяч. Утром 29 августа султану была вручена открытая телеграмма на французском, подписанная главами ведущих европейских держав. В послании было сказано, что «нижеподписавшиеся высокие персоны советуют» незамедлительно «положить конец резне». Также подчеркивалось, что «в противном случае подвергнется опасности османский трон и династия». Именно таким языком нужно было говорить с Абдул-Гамидом. В тот же день в Йылдызском дворце был издан приказ, заверенный шейх-уль-исламом, в котором говорилось, что султан «запретил убивать».

XXI

Наконец, как мне показалось, я начал постигать одну важную особенность армян, которая хотя бы отчасти объясняла, почему боль геноцида вызывает у них такую истошную, отчаянную реакцию. Потому что с тех пор, как я занялся «изучением» армян, меня всегда приводило в изумление то, что многих людей и по сию пору все еще сводит с ума память по страшным временам, которые настали для народа при Абдул-Гамиде и позднее, в 1915 году, при младотурках. Я понимал, мне должно быть стыдно за то, что я думаю и пишу так черство и бездушно, — да, мне, живущему в Уюте американцу семидесятых годов, должно быть стыдно за то, что я не могу понять, почему мой народ (да и любой другой народ) все еще болезненно реагирует на то, что были уничтожены тысячи, сотни тысяч его соотечественников. А я все равно не понимал.

Мне никогда прежде не приходило в голову, что происшедшее с армянами было хуже того, что произошло со многими другими народами, нациями и вероисповеданиями за всю долгую историю бесчеловечного обращения человека с человеком. А что может быть хуже смерти, хуже насильственной смерти? И не все ли равно обреченному на смерть, как его умертвят: повесят, обезглавят, забьют дубняками, задушат газом, уморят голодом или подвергнут какой-нибудь другой казни, ведь люди придумали столько всяких способов причинения друг другу боли, что и не счесть. И все же зверства прошлого находили в сердцах армян не такой отклик, как у других народов. Словно какой-то особый яд попал им в кровь несколько поколений назад и затаился; с этим ядом в крови можно было прожить до поры до времени, но от него вдруг, внезапно начинало сводить судорогами руки и ноги, и перекашивало рот где-то на полуслове, и получалась безобразная гримаса.

И все-таки, что за невидимый «вирус» заставил прослезиться того старика, с которым я беседовал несколько месяцев назад в Нью-Йорке на Тридцать третьей улице, а многих моих знакомых армян доводил чуть ли не до скрежета зубовного? И отчего такой сильный, волевой писатель, как Уильям Сароян, стал провозвестником неземной доброты и кротости? Почему мой отец всю жизнь писал о чем угодно, только не о своих армянских корнях и знать не хотел никаких оплакиваний, сожалений? А Саркис, он ведь тоже сильный, рассудительный человек, но и он обрушивается на «этих турок» с резкими, обвинительными речами. Кое-кто из известных мне авторов, говоря о некоторых сторонах армянского характера, таких, как несдержанность, излишняя эмоциональность, желание понравиться, расположить к себе, объясняют их тем, что армяне на протяжении своей долгой истории были подчиненным, покоренным народом. Но в длительной и захватывающей истории армянского народа сразу обращаешь внимание на тот факт, что хотя Армения и была почти всегда подвластна более мощным силам, сами армяне сохранили независимость и не сломились духовно. Поначалу это были неотесанные горцы, не слишком цивилизованные, наверное, и ограниченные, жизнь в горах не очень способствует развитию кругозора и цивилизованности, зато это были люди открытые, практичные и закаленные. И если гнет нескольких веков турецкой неволи принудил армян обособиться, погрузиться в себя и направил их развитие по наиболее выгодному для них пути, то есть по сути коммерции, торговли, толмачества, заставил их сделаться «полезными и нужными», то в наше время на улицах Еревана каждый может сам увидеть юношей-армян с той же прямотой, открытостью, временами даже дерзостью во взгляде. Этим людям предоставлена теперь возможность (в той или иной степени) заниматься, чем они хотят. Нет, тут все очень не просто; нельзя «объяснить» армян только тем, что им пришлось много выстрадать, или тем, что они всегда много страдали.

Очевидно, сразу же напрашивается сравнение с евреями, количество жертв которых во время гитлеровского геноцида в Германии численно даже превосходит потери армян. Но и здесь чувствуется некая разница. Да, я знаком со многими евреями и слышал о многих, которые все еще оглядываются на страшные времена концлагерей и газовых камер с ужасом и болью, для них это открытая, незаживающая, кровоточащая рана, которая постоянно дает о себе знать. Но, во-первых, трагедия евреев Германии — факт недавнего прошлого. А во-вторых, мне кажется, все-таки в массе своей евреи смотрят в свое прошлое без этого мучительного, болезненного ощущения открытой раны. Конечно, можно вызвать обострение; достаточно одной небрежно брошенной фразы, достаточно только слегка задеть, и тогда даже самый американизированный еврей ответит на это вспышкой гнева, вспомнив о Шести Миллионах. Мне приходилось иногда наблюдать на удивление собственнические настроения, как в среде евреев, так и армян, по отношению к трагедии своего народа, и не только собственнические, но даже соревновательские, словно двое чужаков, двое пришлых людей, легко ранимых и беззащитных, пытаются рассказывать о пережитых ими кошмарах в компании, которой до них и дела нет.

— Да, эти армяне… — спросил у меня однажды с наигранным неведением и небрежностью один мой знакомый, интеллигентный еврей, — у них, кажется, вышла какая-то неприятная история с турками?

А в другой раз я слышал, как один армянин говорил тоном, не терпящим возражений:

— Послушать евреев, так можно подумать, что только они пережили геноцид.

Да, конечно, это самый настоящий фарс, мрачный и абсурдный и вместе с тем глубоко человечный. Но в целом складывалось впечатление, что евреи переносят свою трагедию легче, чем армяне: они растворили, уняли свою боль, заключили ее в оболочку повседневной жизни и почти освободились от нее, избавились.

А как же другие народы, подвергшиеся искоренению и геноциду: ибосы в Нигерии, индонезийские коммунисты, индусы в Бангладеш, инки в Южной Америке, североамериканские индейцы, украинские крестьяне в СССР, черные невольники на Гаити и Гваделупе, протестанты и католики, мусульмане, каппадокийцы, которых Тигран Армянский пригнал по пустыне в свою новую столицу, и многие другие, чьи имена и трагедии история либо не сохранила вовсе, либо сохранила зримо, в исторических трудах, потому что перечень их, несомненно, огромен и ведется с незапамятных времен, ведь и эти народы подвергались мучениям, причем страшным, лютым мучениям. Чем же особым отличаются страдания армян от страданий других народов? Может, и нет большой разницы? Может, у некоторых народов предрасположенность к чрезвычайной ранимости и уязвимости, способность вызывать жалость у самих себя заложена изначально, в большей степени, чем у других? Но нет, едва ли. Я подумал об одной особенности, которую все чаще и чаще стал замечать в армянах: это отсутствие явной, режущей глаза «вспышки гнева», по крайней мере, по отношению к туркам. Отсутствие гнева, негодования, которым они были бы проникнуты до убежденности. А может, это было не столько отсутствие злости, сколько поворот вспять, обращенность внутрь — злость, запрятанная глубоко. Под спудом.

Я часто вспоминал в те дни отца, потому что его пример заставлял задуматься о многом: ведь он родился в 1896 году, когда прекратилась гамидовская резня армян, он никогда не касался этой темы в моем присутствии. Я понимал: он хотел по возможности избавить меня от этого. Нешуточное это дело — попытаться избавить от своей боли собственного сына. Это напоминало мне историю про человека, решившего провезти через границу лису: он боялся, что его поймают на контрабанде, и так сильно прижал к себе лисицу под одеждой, что та вцепилась ему в живот.

Трудно представить себе отцовскую боль. Боль человека, которого ненавидят, смертельно ненавидят. Потому что геноцид есть не что иное, как всеобщая, всепоглощающая ненависть, столь беспредельная, что она не щадит никого, ни мужчину, ни женщину, ни ребенка, всех без исключения представителей той или иной национальности, расы. Если преступления, совершаемые «от избытка чувств», конкретны — ты украл мою жену, — то здесь, по крайней мере, названа собственно жертва — «ты». При геноциде жертвы не только уничтожаются, но еще и лишаются своей сути — обезличиваются, обесчеловечиваются, что является самым крайним проявлением пренебрежения к особенностям личности, из которых складывается индивидуум. Остаются лишь самые общие черты, так называемые расовые, национальные признаки.

Я всё думал: что рассказывал моему отцу его отец про геноцид, про Абдул-Гамида, про турок? Что-то, наверное, рассказывал. Может, даже больше, чем ему — нескладному англо-армянскому юноше — хотелось бы услышать и знать.

— Ваш дед, — сказал мне однажды один пожилой армянин, — принимал очень деятельное участие во всех армянских мероприятиях.

Иногда даже не верилось, что у моего отца когда-то давно был отец, которого я не видел.

Мой отец родился в Болгарии, где выросло несколько поколений нашего рода. До этого Куюмджяны проживали в Константинополе, а еще раньше — в древнем городе Ани, расположенном на Армянском нагорье. В болгарском городе Рущук у Куюмджянов был собственный магазин — универмаг Куюмджянов. Мне рассказала про него совсем недавно престарелая, в летах бабушка школьной подруги моей дочери, она помнила этот магазин еще с детских лет.

— Очень хороший был магазин, — уверяла меня она, — чего только в нем не было!

Универмаг Куюмджянов… Человек в синей бархатной шапке… Ко мне стали возвращаться какие-то смутные детские воспоминания. Вот стоит на лужайке перед нашим домом отец и говорит мне, что я должен научиться боксировать, чтобы уметь постоять за себя. Кажется, он употреблял слово «самозащита». Мне было тогда восемь лет, о «самозащите» я и не помышлял, мне вполне хватало тех основных навыков, которые были необходимы в потасовках с соседскими мальчишками. Отец стоял руки по швам, на нем была белая рубашка и белые брюки. Наверное, он перед этим играл в теннис. Помнится даже, он на какое-то мгновение принял боксерскую стойку и показал, как работают на спарринге. Но особого энтузиазма я по этому поводу не испытывал.

— Ты должен уметь постоять за себя, — произнес он на редкость суровым тоном.

Казалось, он сильно озабочен чем-то. Чем? Не знаю. Может, боксом? Мы никогда больше не возвращались к этому разговору.

Как там писала мисс Хаслип в своей книге «Султан»?

«Мужество и решимость, с которыми армяне отбили нападение «гамидие», перевернули все традиционно бытующие представления о них».

Отец был невысокого роста, но жилистый. В его манерах сочетались хрупкость и сила. Помню, он как-то сказал:

— Все армяне — коротышки.

(В Японии нет ни одного настройщика пианино. Все шведы — пьяницы). Иногда мне бывало жаль его до слез. Эта его фигура в белой рубашке и белых брюках, руки по швам. Эта же фигура, но уже в гробу… Соответствующий костюм, галстук, повязанный как полагается, всё застыло неподвижно. Бесстрастное спокойствие — последнее, что осталось. Мне кажется, то, чего он добивался от меня, было трудно выполнимо. Но то, чего он требовал от самого себя, на поверку оказалось и вовсе невозможным.

XXII

Однажды вечером мы побывали у Саркиса дома, поужинали, поговорили об «иностранной литературе». Позвольте сперва описать его дом, ведь прежде мы к нему не заходили. Саркис говорил мне несколько раз по разным случаям, что его жена «болеет гриппом», хоть я и не собирался напрашиваться к нему в гости. Главное, что сразу бросалось в глаза, это стены, сложенные из грубо тесаного камня, и небольшие размеры дома (иными словами, прочность и компактность). Дом стоял в живописной местности, приблизительно в двух милях от Еревана, по ту сторону оливково-зеленых холмов. К дому вела грунтовая дорога (сельская местность, похоже, начиналась прямо за окраинами города), вдоль которой росли высокие деревья и запыленный кустарник. Дорогу можно было бы по всем статьям считать проселочной, если бы не пара-тройка новых жилых домов из розового камня, что виднелись за деревьями в полумиле. А так все в округе дышало спокойствием, нас окружали небольшие сады, где-то лениво лаяли собаки.

— Как видите, мы находимся в пригороде! — воскликнул Саркис.

Роль хозяина явно доставляла ему удовольствие. Он показал нам свой сад — клочок почти голой земли, если не считать нескольких зеленых росточков и лиловых цветов, которые пробивались на свет божий из светло-коричневой почвы.

— Каждый раз я себе говорю: надо ухаживать за садом по выходным, — сказал Саркис, — да вот все руки не доходят.

Дом был выстроен из серого камня, немного походил на крестьянский и снаружи не очень-то смотрелся. Крыша, обитая жестью, ветхая деревянная веранда, у стены несколько старых-престарых стульев.

— Вы не представляете, сколько денег я угрохал на этот дом, — сказал Саркис, — да я и не скажу. Но вышло очень мило, не правда ли? Разве сравнится обыкновенная квартира с таким домом!

На первом этаже было три комнатки, похожие на коробки, и, наверное, столько же на втором. Повсюду царили безупречный порядок и чистота, подлокотники потертого дивана были украшены ажурными покрывалами, на полированных журнальных столиках выставлено множество подретушированных семейных фотографий в овальных рамках. Все это производило довольно-таки викторианское впечатление. Вошла жена Саркиса, подвижная, живая темноволосая женщина, немного моложе своего супруга. Языком она владела неуверенно, но руки пожимала нам радушно и во всем остальном не испытывала никакого стеснения. И грипп, по всей видимости, протекал у нее не в самой тяжелой форме.

Мы сидели за блестящим, темного дерева, столом в маленькой гостиной, ели шашлык с зеленым луком, армянское печенье, только что приготовленное, пили дымящийся черный кофе; сияющий Саркис достал из шкафчика бутылку коньяку, по всему видно было, что ее открывали нечасто, поставил перед нами, а потом стал с важным, серьезным видом разливать в рюмки. В углу стоял большой, вернее, громоздкий телевизор в деревянном корпусе, довольно старомодный, а у стены — сервант из того же полированного дерева, что и стол, в нем тарелки и стеклянная посуда розоватых оттенков.

— Чешский хрусталь, — сказал Саркис. — Жена от него в восторге, хотя я не понимаю, чем он лучше нашего, советского.

Его супруга сказала ему что-то по-армянски, он рассмеялся.

— Она говорит, советский хрусталь никуда не годится, — перевел он, — надо же, и такое говорится в моем доме!

Он опять рассмеялся и налил еще коньяку.

Мы произнесли много тостов: за Арарат, за Армению, за Америку, за дружбу между нашими двумя народами.

— Жаль, сына моего нет, — сказал Саркис. — Он в университете учится, дома редко бывает. Но на то они и сыновья. Он шутит все время: «Я должен много и упорно работать, чтобы мне не пришлось потом преподавать английский в школе». Но он у меня славный парень.

Я попытался представить себе его сына. Саркис встал с места и показал нам фотографию, на ней Саркис и стройный, тонкий юноша, они стоят на солнце у низенькой ограды, должно быть, на проселке. Мальчик, а он и в свои девятнадцать-двадцать лет выглядел мальчиком, у него было милое, грустное выражение на лице, был почти на голову выше отца, который стоял, обняв его за талию, словно поддерживая его. Почитай отца своего! Мы выпили за сына.

После ужина зашли двое друзей, или, как настаивал Саркис, его «коллег»:

Аршил, моложавый человек в очках, с бледным лицом, он тоже был школьным учителем английского, и Геворк, пожилой кряжистый мужчина с крепкими, мощными руками, член местного Союза писателей.

— Переводы доставать, конечно, непросто, — сказал Геворк, закуривая коричневую, зловещего вида сигарету, — но и сегодняшняя американская литература как будто не на подъеме.

— Кто из американских писателей интересует вас больше всего? — спросил я у коллег.

— Я читал и Сэлинджера, и Скотта Фицджеральда, — сказал Аршил. — В этом году прочитал «Гэтсби».

— А я считаю, они оба наивны как дети, — сказал Геворк.

— Да. Конечно, у Фицджеральда очень наивные представления о капитализме, но ведь нельзя же не согласиться и с тем, что короткие новеллы получались у него замечательно, — сказал Саркис.

— Великий писатель должен быть способен на нечто большее, чем короткие новеллы, — изрек Геворк.

Аршил сказал, что читал также Уолта Уитмена, Джона Стейнбека и Эдгара По. Саркис с Аршилом поговорили об Уолте Уитмене и Стивене Крейне. Странное испытываешь ощущение от перемывания косточек писателей, которых уже нет на свете.

Геворк заметил, что Эдгару По он предпочитает Достоевского.

— Эдгар По — миниатюрист, — сказал он.

— Конечно, Эдгар По не так серьезен и глубок, как Достоевский, — согласился Аршил.

И тут я допустил промах — спросил о Солженицыне — может, оттого, что после коньяка по телу разлилось тепло и я позволил себе расслабиться, и наверняка из неприязни к Геворку; мне показалось, он как раз из того сорта людей, которые способны подставить ему ножку. И тогда я задал вопрос в литераторской, как я считал, безобидной манере:

— Можно ли, по-вашему, сравнивать такого современного писателя, как Солженицын, который затрагивает обширные современные темы, с классиками — Толстым и Достоевским?

Как водится в таких случаях, наступило молчание.

— С Толстым никого не сравнить, — сказал Саркис.

Потом заговорил Геворк. Он смотрел не на меня, а в пол.

— Солженицын — особый случай, — сказал он. — Он национальный писатель, талантливый писатель. Но он своими же собственными амбициями повредил своему таланту. — Он поднял глаза и оглядел нас всех. — И потом писателю, выступающему с нападками на свою страну, не приходится рассчитывать на почет и уважение с ее стороны.

Опять молчание. Мне показалось, что я поставил Саркиса в очень неловкое положение, и мне стало не по себе от того, что я затронул эту тему, а может, от того, что я сделал это так бездарно и плоско. Аршил поднялся и налил всем еще коньяку. Он производил впечатление человека доброго, с множеством потаенных мыслей и чувств, и с виду был не таким боевым и напористым, каким обычно бывает школьный учитель английского языка. Аршил сказал:

— Как по-вашему, хиппи в Америке все еще представляют серьезную проблему?

— Сейчас их не так уж много, — ответила моя жена.

— Всем нужно работать и заниматься производительным трудом, — сказал Саркис. — Разве не так?

— В Армении хиппи нет, — сказал Аршил.

Разговор стал принимать совсем уж официальный, светский характер… почти «неармянский», как мне показалось. И вообще, думал я, кто сказал, что армяне должны быть непременно большие оригиналы, колоритные и эксцентричные? Напротив, вот уже сколько лет они ведут себя поразительно, почти до исступления правильно. Вдалеке, из маленьких саркисовых окон, виднелись огни высотного дома. По-моему, только наирийские цари и могли понастроить таких вот основательных, капитальных жилых зданий из розового камня.

Мы поговорили еще немного о романах и романистах. Сколь просты и непритязательны вкусы других людей — никакой погони за модой или за горячими, актуальными темами! Это напоминало мне, что когда голодные едят, им не до специй. Помню, Аршил рассказывал, как два года назад в Москве он купил две книги «романиста Г. Робинса» и считает их «сильными, но бездушными».

Геворк встал, робко попросил прощения и сказал, что ему нужно идти домой. Пожал всем руки.

— Надеюсь попасть когда-нибудь в Америку, — сказал он мне.

— А куда бы вам хотелось попасть больше всего? — спросила моя жена.

— Я слышал о библиотеке Вайднера в Гарварде, — ответил он. — Вот туда бы мне хотелось, а еще на Ниагару.

После его ухода мы сидели в гостиной. Саркис сказал мне вежливо и не без такта:

— Не нужно было его спрашивать про Солженицына.

— Да, я знаю, — сказал я. — И очень сожалею.

— Ладно, ничего, — сказал Саркис.

— Я не думал, что все так сложно, — сказал я.

— Понимаю, — сказал Саркис.

— Четыре месяца назад милиция арестовала его сына, — сказал Аршил.

Я взглянул на Саркиса, который сидел, уставившись на ковер. Его жена стояла у двери на кухню и протирала стакан.

— Да, это правда, — сказал Саркис. — И такое бывает. — Он поднял на нас глаза. — Ведь случается же, что молодые люди делают глупости, — сказал он. — Молодежь сумасбродна!

На какое-то мгновение мне показалось, что у него на глаза наворачиваются слезы. Затем он сказал:

— Идемте, я покажу вам свою библиотеку.

Мы проследовали за ним по узенькой лестнице в маленькую комнату, смежную с такой же маленькой спальней. Стены были уставлены книжными полками, которые ломились от книг. Книги были в основном английские и американские, некоторые на французском и довольно много — на армянском. Книги были в большинстве своем старые, во всяком случае, здорово зачитанные томики в мягких обложках, каких тут только не было книг — от «Прощай, оружие» до поваренной книги «Сансет Барбекью».

— Видите, хватаю все, что попадется, — сказал Саркис.

— Замечательная библиотека, — сказала моя жена.

Аршил держал в руках объемистый гроссбух, весь исписанный датами и именами.

— Он всем нам дает читать свои книги, — сказал Аршил и вдруг обнял Саркиса.

Я все еще думал о Геворке и его сыне… Но меня занимал не столько этот безымянный, безликий юноша, этот «сумасбродный молодой человек» (интересно, и у него на фото такое же грустное, милое лицо?), и не столько даже его отец, который избегал разговоров о Солженицыне, сколько всевозможные теневые стороны жизни этих людей: Саркиса, Аршила, Вартана, конечно, и многих других.

Я спросил у Саркиса, когда мы спустились вниз:

— Почему армяне, которым везде и всегда выпадали тяжелые испытания, все-таки больше всего ненавидят турок?

Саркис посмотрел на меня спокойным, ровным взглядом, его самообладание вернулось к нему, и сказал:

— Потому что от их рук пало так много наших. И ваших.

На какое-то мгновение мне показалось, что я сейчас ударю его, налечу на него с кулаками. В его словах была какая-то ограниченность. Потом мне стало ужасно стыдно из-за того, что мне могла прийти в голову такая мысль. Весь вечер потом мне хотелось заключить его в свои объятия.

Жена Саркиса вынесла нам небольшой сверток с печеньем, чтобы мы взяли его с собой в гостиницу. Она стояла в низком дверном проеме своего маленького дома, ее рука была в руке Саркиса. Она еще раз пожала нам руки. До свидания. До свидания.

Саркис с Аршилом проводили нас по грунтовой дороге до автобусной остановки. Был ясный, благоухающий вечер, над холмами взошел полумесяц. Где-то далеко лаяла собака, самой ее не было видно. Над головой возвышались громадные деревья, их силуэты чернели на фоне темно-синего неба. Рядом со мной шел Аршил. Впереди шагал Саркис и рассказывал моей жене какую-то забавную историйку про то, как он строил свой дом, как подводил под крышу. Его голос раздавался в теплом вечернем воздухе то яснее, то глуше.

Аршил сказал мне тихо:

— А знаете, что, по-моему, самое страшное во всей этой истории с турками? То, что турки и армяне были братьями.

— А я думал, турки терпеть не могли армян, — сказал я.

— Разве не бывает так, что иногда братья поднимают друг на друга руку? — сказал Аршил.

В полутьме (от лунного света? или от уличного фонаря?) мне показалось, что он улыбается, но потом я решил, что это просто у него такие черты лица.

— Моя бабушка часто рассказывала мне о тех временах, — продолжал он.

— Знаете, в году 1915 или 1916, после гибели моего деда, она бежала сюда из Вана, причем зимой. Она была крепкой пожилой женщиной.

— Что случилось с вашим дедом? — спросил я.

— Он был врачом, — сказал Аршил. — Он воевал в одной из групп сопротивления, которая нападала на турецкие конвои. Турки потом их все-таки схватили и привели на площадь, где их должны были повесить. Но сперва их избили, зверски избили, можно не сомневаться. Я все еще помню, каким голосом бабушка рассказывала об этом: «Но самым жестоким из истязателей был Джебал, наш сосед, пациент Арама, человек, чью жену он спас от тифа».

— О чем вы беседуете? — поинтересовался Саркис, когда мы выходили с проселка на магистраль.

— Об истории, — сказал Аршил.

— О, сегодня слишком приятный вечер, чтобы говорить об истории, — сказал Саркис.

Мы стояли под уличным фонарем и дожидались автобуса.

— Чудный вечер, правда? — сказал Саркис. — Думаю, даже наш учитель английского доволен.

И обнял Аршила.

— Разве нам плохо живется? — сказал он.

Вскоре из темноты появился автобус. Саркис стоял у открытых дверей, пока мы садились в автобус.

— Мы — друзья! — воскликнул он.

— Мы — друзья, — сказал я.

Позади, в островке желтого света, остались Саркис и Аршил, они стояли в обнимку и махали нам.


[1] «Йилдызское Чудовище», «Кровавый Султан» (фр.).

Продолжение