• Ср. Июл 22nd, 2026

Наша Среда online

Российско-армянские отношения, история, культура, ценности, традиции

ПУТЕШЕСТВИЕ К АРАРАТУ

Июл 4, 2026

«Наша Среда online» — Продолжаем публикацию романа-эссе американского писателя Майкла Арлена‑младшего «Путешествие к Арарату». Текст любезно предоставлен переводчиком Арамом Оганяном.

Начало

XVI

Разговор с Саркисом.

— Мне бы хотелось побольше узнать об армянах и турках, — говорю я.

— Турки — презренное племя, — отвечает Саркис. — Они нас убивали.

— Да, я знаю об этом, — говорю я. — Но тут должно быть что-то еще.

Еще! — восклицает Саркис. — Да чего ж вам еще? Убийство есть убийство, разве не так? Вы читали книгу колофонов, которую я вам оставлял?

— Да. И был очень тронут ею, — отвечаю я. — На долю армян выпали страшные испытания.

— Вот видите, они и тогда убивали нас, — сказал Саркис. — Они преследовали нас на протяжении сотен лет. Так что же еще вам нужно знать?

— Мне нужно знать почему.

— Потому что турки — звери, — отвечает Саркис. — Разве вы не читали про то, что они делали с нами? С нашими женщинами и детьми? Разве все это не зверство?

— А что же делали армяне?

Саркис посмотрел на меня.

— То есть как, что делали?

— Ну, что они-то делали?

— Армяне ничего не делали, — сказал Саркис. — Их убивали.

«Так, — думал я. — И ты туда же. Все тот же армянский рефрен: нас убивали, мы ни в чем не виноваты. Нас резали, мы ничего не делали». Предполагалось, что это должно вызвать сострадание, я знал. Но как я ни хотел проникнуться этим состраданием, ничего не получалось. Мне было совестно и перед Саркисом, и перед самим собой. И еще мне подумалось: «Не то, не так что-то в этом рефрене».

Так кто же такие были турки? Ответ на вопрос я пытался разыскать в книгах. Например, в книге из серии географических справочников — «Турция»: «Китайские анналы упоминают также о восстании племени «тукиу» из народности хсиунг-ну… которое объединило вокруг себя другие племена и около 600 года расселилось и распространило свою власть на территории от Каспийского моря до Японского». А вот что пишет профессор Давид Бивар в антологии, озаглавленной «Центральная Азия»: «Изгнание династии Жуаньжуаней из монгольских степей стало прямым следствием восстания тюрок, так в первый раз они вошли в историю… Согласно китайским источникам, «основателем тюркской империи был правитель по имени Ту-мен».

Тюрки представляли собой огромный конгломерат кочевых народов, кланов и племен. Одни были сильнее, другие слабее, одни ушли вперед в своем развитии, другие отставали. В массе своей это были пастухи-кочевники, которых носило по океану азиатских степей, совсем как североамериканских индейцев в стародавние времена. Они словно жители моря, обитатели бескрайних земель, кочевали, пасли скот на подножном корму, промышляли охотой, враждовали меж собой и время от времени накатывали волнами (то ли из соперничества, то ли от голода) на далекий берег, в случае с тюрками это было главным образом западное направление. Самыми многочисленными кочевыми народами были огузы, уйгуры, киргизы, печенеги, кипчаки и хазары. Эти имена, даже в слегка англизированной форме, навевали что-то индейское. В западной Азии арабы покорили огузов и обратили их в ислам. В начале одиннадцатого века, приблизительно в то же время, когда Василий II начал расформировывать местные гарнизоны на Армянском нагорье, огузы свергли своих арабских правителей. И тогда племена сельджуков, которые среди огузов были самыми воинственными и наиболее развитыми, двинулись дальше на запад, через бывшие арабские владения в Иране, а затем на север, через Армению и Кавказ, и на юг к Персидскому заливу. Из книги, озаглавленной «Турция»: «Хотя поначалу и не очень многочисленные и скорее бродячие скотоводы, чем воины, сельджуки довольно легко подчинили себе оседлые народы… Тем временем они перенимали культуру арабов и персов в сочетании с мастерством и умением греков, что видно по их постройкам. Литературы они не оставили; но их преемники, османы, многому научились у них в области управленческой».

— Туркофилы вечно твердят о «величии турецкой цивилизации», — говорил Саркис. — Начнем с того, что никакой «турецкой цивилизации» никогда не существовало.

— А как же Османская империя? — спросил я.

— Ну, положим, османы среди турок составляли меньшинство, — ответил Саркис. — А в массе своей это были туркмены — варвары и бандиты. Но османы были умнее большинства. Знаете, как им удалось вознестись так высоко? Они уговорили туркменов, чтобы те за них воевали. Их называли «раззия» — «грабительский набег». Недалекие туркмены дрались, а османы двигали вперед империю.

— Значит, османы были цивилизованы?

— Для турок — да, — сказал Саркис.

Османово племя — так оно называлось когда-то. Арабы произносили это имя как «Отман». Византийцы переиначили его в «Оттоман». Турки-османы. Мало кто еще в истории достиг таких успехов, как они. В тринадцатом веке племя Османа получило от господствующих тогда сельджуков небольшие владения на западе Малой Азии. Через сто лет под властью османов оказалась большая часть Малой Азии. Вскоре они захватили Балканы. В 1153 году султан Мухаммед II взял Константинополь. Его внук, султан Селим I, разгромил персов на востоке и отобрал у мамелюков Сирию с Египтом, мало-помалу распространив свою власть и над священными городами Меккой и Мединой. Преемник Селима, султан Сулейман I («Великолепный») двинулся в глубь Европы, захватил Белград, разбил венгров и дошел до ворот Вены. К исходу шестнадцатого века Османская империя достигла вершины своего могущества. Османский флот бороздил моря от Персидского залива до ливийского города Триполи и Алжира. Османские беи управляли территорией, которая простиралась от Армянского нагорья через всю Малую Азию, Египет, Ливию, Грецию и Балканы. Империя эта была даже обширнее, чем Византийская.

Как было не прийти в изумление от такой империи: она была огромна, могущественна и полна несуразицы – сплошные парадоксы.

Я сделал о турках кое-какие выписки.

Османская империя была изначально монархическим, воинственным и консервативно-религиозным режимом. Светская и духовная власть была сосредоточена в руках одного-единственного лица — султана, которого почитали за «Тень Бога на земле». Непосредственно под его началом находился великий визирь, власть которого распространялась на все государство — «Блистательную Порту» — за исключением султанского дворца. Религиозными делами ведал шейх-уль-ислам, со времен могущественного Сулеймана он стоял во главе Улемы (Собрания Просвещенных), но и его власть не распространялась на султанский дворец, хотя в некотором отношении он стоял выше султана, потому что только он мог дать окончательное согласие на низложение султана или объявление «священной войны».

Янычары. Слово происходит от турецкого «йени чери», что означает «новое войско». С окончанием войн в христианской Европе и с прекращением притока рабов была введена практика «девширме» (детской дани). Из христианских семей, главным образом балканских, забирали маленьких мальчиков и отдавали на воспитание в мусульманские семьи, жившие в областях, обращенных в ислам, а затем отправляли их в Константинополь. Наиболее физически развитых принимали в янычарский корпус. Их усиленно обучали военному делу. Жили они в своих казармах, отдельно от регулярных войск. Это была армейская элита, независимость которой доходила до опасных пределов. Первые янычары давали обет безбрачия и соблюдали посты. Они часто и усердно молились, устраивали между собой «смертельные поединки». В эпоху расцвета Османской империи они были самыми грозными, жестокими и наиболее боеспособными войсками в мире. К концу шестнадцатого века они стали приходить в упадок и приносили скорее больше хлопот, чем пользы. Безбрачие было отменено; в янычары стали принимать свободнорожденных мусульман, многие из которых были сыновьями янычар; численность их возросла чрезмерно, до ста тридцати тысяч. В соответствии со своими варварскими аскетическими обычаями, воинские звания себе они позаимствовали из низменной кухонной табели о рангах. Так, старшие начальники именовались у них Раздатчиками Супа. Остальных командиров называли Поварами, Главными Поварятами, Водоносами и так далее. Одно событие в Османской политической жизни обычно вспоминают с содроганием: янычары опрокинули свои гигантские суповые котлы, установленные во дворе казарм, тем самым как бы выражая свое недовольство недавними действиями правительства. Дело кончилось тем, что по приказу султана, которому все это уже осточертело, толпы янычар были расстреляны из пушек. Случилось это в 1826 году. В книгах по турецкой истории это событие получило название «Благоприятного Происшествия».

Гарем. Слово заимствовано из арабского «haram», что значит «недозволенный». Например, окрестности Мекки и Медины назывались «haram», что впоследствии стало означать «святой», «священный», «защищенный» и, наконец, «запретный». Гарем придумали не османы, он существовал еще у древних персов и ассирийцев. Но, как и многое из того, что они переняли у других народов, гарем получил официальный статус и был расширен. Номинально главой османского гарема считалась мать султана — «валиде султан». В подчинении у этой августейшей особы находились матери отпрысков султана. А им подчинялись всевозможные фаворитки, новые жены, рабыни, а также, с ростом масштабов давнего учреждения, принцы, которых обучали здесь некоторым основам ислама и дворцового этикета. Фактически же гаремом верховодил главный евнух, после шестнадцатого века неизменно чернокожий. Звался он «кизляр-ага» и был крупной фигурой в гареме, а точнее, в серале, т. е. в дворцовом комплексе, в который входили четырнадцать мечетей, военная школа, десять кухонь, две пекарни, две больницы, площадки для игр, арсенал и гарем. Будущего евнуха родители обычно еще ребенком продавали в рабство где-нибудь в Африке. Затем, по дороге в Константинополь, на какой-нибудь стоянке в пустыне, на берегу Нила, его кастрировали — ножом или острым камнем. Потом пострадавшего закапывали на несколько дней в песок, чтобы залечились раны. Человек, перенесший такую травму, рассудка все же не лишался, к тому же даже полная кастрация не всегда устраняла половое влечение, если она была произведена после наступления половой зрелости. Икизляр-ага получал в столице политическую и военную власть. У него в распоряжении имелась своя небольшая армия, три сотни лошадей, а также собственная тюрьма с камерой пыток. Он обеспечивал себе постоянный доход, пользуясь правом «инспектировать» казну имперских мечетей. Он был единственным доверенным посредником между султаном и великим визирем. Ему одному принадлежало право доступа к недосягаемому султану в любое время дня и ночи.

Как странно, что это взбалмошное и своеобразное учреждение так часто ассоциируется у меня с понятием мужественности и силы, в то время как при нем состоял продажный и нервический ага, сотни праздно и бесцельно шатающихся женщин и молодых принцев, которых почти насильно ограждали от всякого сколько-нибудь серьезного образования в какой-либо форме. Были в их жизни, однако, и светлые моменты. «Неоднократно утверждалось, — пишет в своей замечательной книге «Гарем» Н. М. Пензер, — что, когда любимая наложница входила в опочивальню султана, а это дозволялось ей только после того, как Его Величество ляжет в постель, то она подходила к кровати со стороны, противоположной изголовью, приподнимала полог и подносила его ко лбу и губам. Затем она смиренно ползла к изголовью до тех пор, пока не оказывалась вровень с султаном». Все же для обоих, и для мужчины в постели, и для женщины, ползущей к нему, это была душная, постылая тюрьма.

Миллеты. В разделении общества по религиозному, а не национальному признаку, турки следовали примеру арабов. После захвата Константинополя все немусульманское население стало официально именоваться «райя» — «стадо» и было поделено на «миллеты», или «общины». Так, все православные греки в Османской империи подчинялись греческому патриарху. Все, кто принадлежал армянской церкви, находились под началом армянского патриарха. Вообще патриарший сан был достаточно высок, но, как и посол иностранного государства, патриарх оставался за пределами официальной политической жизни Турции. Хотя при этом армянский патриарх по рангу был равен наиболее высокопоставленным турецким пашам. В распоряжении у него имелась небольшая собственная полиция и личная тюрьма (но все-таки, наверное, без камеры пыток). Помимо ведения духовных дел, он занимался также вопросами просвещения и гражданского правления, собирал налоги в свою казну и «ежегодную дань» султану.

Политика laissez-aller[1],  проводившаяся в Османской империи, может показаться вообще-то любопытной штукой. С одной стороны был самодержавный султан и жесткие, закоснелые законы ислама, а с другой — армянский патриарх со своей полицией и налогами. Как это понимать? Вот что пишет Бернард Люис в книге «3арождение современной Турции»: «В Османской империи с терпимостью относились к другим религиям, согласно традициям и законам ислама. И христианские, и еврейские подданные жили в целом спокойно и мирно, но в строгом ограждении от мусульман… Однако получить свободный доступ в мусульманское общество христианин не мог… Если человека, обращенного в ислам, принимали с готовностью, и он мог раствориться в среде мусульман, то необращенному путь туда был заказан». Так что понимать это нужно было однозначно: армяне были гражданами второго сорта.

Я попытался поговорить на эту тему с Саркисом — не для того, чтобы выразить свое неудовольствие сложившейся ситуацией, хотя у меня было такое желание, а для того, чтобы прояснить для себя некоторые моменты с положением и ролью армян в Османской империи.

— Знаете, — сказал я, — из книг, что я читал, видно, что армянам среди турок жилось несладко.

— Ну еще бы, — возмутился Саркис.

(Мы сидели на скамейке, почти в самом центре площади Ленина.)

— Ведь турки завоевали армян. Турки в те времена всех завоевывали.

Он посмотрел на свои туфли.

— Варвары!

— Я хотел сказать — уже потом, когда завоевания кончились.

Саркис поднял на меня глаза.

Завоевание не кончалось никогда. Турки хозяйничали во всей Малой Азии, в Армении, на Балканах. У них везде были свои губернаторы, нерегулярные войска…

— Я вот что хотел сказать. — Не знаю, зачем мне понадобилось продолжать разговор, когда я видел, что Саркиса он раздражает. Но мне казалось, что мы можем прийти к общему мнению. — Из того, что я читал, по крайней мере, я понял, что у армян свобода была лишь символическая.

— А вы как думали?

— Не знаю, — проговорил я. — Но мне кажется, армяне были поставлены в зависимое положение. Они приняли эту зависимость, свыклись с ней.

— Неправда, — вскричал Саркис и вдруг весь покраснел. — Неправда! Плохо вы читали! Армяне были лучше турок. Турки ничего не умели! Они только и знали, что воевать, а потом и этим перестали заниматься. Армяне были цивилизованы. В этой так называемой Османской империи только армяне разбирались в управлении, и торговлей занимались армяне, и архитектурой, и сельским хозяйством, и…

Саркис умолк.

Никогда прежде я не видел его в таком гневе и возбуждении. Он посмотрел на меня. Взгляд был жесткий.

— Вы приехали в Армению, а у вас одни турки на уме, — сказал он. — Чего вы добиваетесь?

— Поймите меня правильно, — сказал я, — я хочу знать об армянах всё, но это значит, что я должен узнать кое-что и о турках.

— Я знаю, чего вы хотите, — сказал Саркис. — Вы хотите переступить через своего отца.

— Ничего сюда впутывать моего отца! — теперь уже разозлился я.

— Ну как же, — возразил Саркис, — отец, отечество — это ведь одно и то же.

— Моего отца нет в живых, — сказал я.

Довод был глупый.

— И потом, я люблю его. И всегда любил. — Я знал, что последнее из сказанного неправда, но тогда я был слишком зол на Саркиса.

— Нет в живых, говорите, — съязвил Саркис. А потом сказал: — Я это понял в первый же день, как познакомился с вами. Вся эта ваша англосаксонская холодность, отрешенность. Вы не истинный сын!

Я посмотрел на него. Мне показалось, что он раскачивается взад-вперед всем корпусом. Я хотел оказать ему: «Да как вы смеете!» или что-то в этом роде. Но он отвернулся.

— Ваш отец был армянином, — сказал он.

Голос его прозвучал довольно грубо.

— Вы должны уважать его!

И тут Саркис вдруг взял меня за руки. Я посмотрел на него в упор и тут увидел, что он плачет.

XVII

Саркис ушел, сослался на встречу, которую то ли он назначил, то ли ему назначили у него в школе после полудня. Вскоре он уже важно и неторопливо крутил педали своего велосипеда, удаляясь по одной из боковых улиц, пока его коричневый пиджак не растворился в сутолоке уличного движения. Я зашагал прочь через площадь, сквозь толчею людей, возвращавшихся с работы, мимо детей, игравших в салочки у фонтанов, мимо армянских милиционеров, одетых в русскую форму, собравшихся с серьезным видом вокруг разбитого зеленого мотоцикла, мимо газетных киосков, в которых продавалась одна «Правда», и мимо кофеен, в которых подавали только чай. Мне не хотелось ни идти дальше, ни останавливаться, и как-то само собой получилось, что я очутился в музее.

Внутри царила тишина и почти ничего не было. Двое пожилых охранников в помятой униформе сидели за столиком и, потягивая лимонад, резались в домино. За спиной у них показался тот самый зал с боевыми колесницами и карасами, через который мы проходили с Саркисом накануне. На первом этаже были выставлены хрупкие экспонаты из прошлого и демонстрировалась игра в домино. Этажом выше начищенные недавно паркетные полы в залах сверкали под ногами, как лед. По стенам была развешана выцветшая, полинялая крестьянская одежда.

Одна мысль не давала мне покоя: на что намекал Саркис, говоря, что я «холодный и бесстрастный». Впрочем, можно было догадаться, мне не раз и не два приходилось слышать об этом, а если откровенно, то всю жизнь. Я знал, что это мне свойственно, что это моя характерная черта, которая стала частью моего естества, вошла в плоть и кровь. И друзья это замечали и делились своими наблюдениями: «Знаешь, в тебе много рассудочности, слишком уж ты погружен в себя». А я думал: это я-то бесстрастный, это я-то холодный? Ну уж что угодно, только не холодный! Хотя сам прекрасно отдавал себе отчет, что часто произвожу именно такое впечатление. Это было чем-то вроде проклятия, которое висело надо мной, и спасения от него я искал в писательском труде.

Я прогуливался в одиночестве по притихшим залам, пол блестел без пользы, чем напоминал аристократическую бальную залу. Я пытался обращать внимание или хотя бы взор на экспонаты, чтобы, не теряя времени, узнавать об Армении что-то новое… Здесь были выставлены металлические вазы, сделанные армянскими мастерами из Персии (во всяком случае, так говорилось в приложенном объяснении). Несколько курток, вышитых польскими армянами. Деревянные коробочки из Китая. Армяне, как видно, живут повсюду, рассеянные, словно маковые зернышки, и теперь шлют домой вместо открыток свои работы.

Вы должны уважать своего отца. Фраза эта все не шла у меня из головы. Я все еще злился из-за того, что услышал эти слова… от какого-то чужака, от этого Саркиса, от этого добровольного друга и родственника! А разве я отношусь к нему с неуважением? Разве я не любил его? Конечно, временами я испытывал к нему и противоположные чувства — детскую обиду сорокалетнего сына, которому однажды досталось от своего родителя. Но с кем такого не бывало? И неужели эти мои обиды могли бы пойти хоть в какое-то сравнение с тем состраданием, с которым я к нему относился, ведь я знал, что, бывало, ему здорово не везло и в жизни, и в работе. Если уж на то пошло, я даже очень его уважал.

Я прошел уже почти весь этаж. Мне нужно было поворачивать обратно, и тут я вздрогнул от того, что в узком коридоре, ведущем налево, мой взгляд упал на одиноко висящий портрет. Да, нет, правильнее было бы сказать, портрет все во мне перевернул, всколыхнул меня. Сначала мне показалось, что это игра света, обман зрения. Потом, что это игра воображения: мои недавние раздумья и переживания, наверное, как-то подействовали на мои зрительные способности. Так или иначе, в конце коридора (который, как я мог понять, никуда не вел) висел портрет мужчины, одетого в костюм какой-то эпохи. Фон портрета был темный и неразборчивый, но его лицо выделялось отчетливо и ясно, то ли оттого, что краска так отсвечивала, то ли от музейного освещения: это был портрет моего отца.

Подойдя ближе, я почувствовал, как ко мне возвращается ощущение реальности. На портрете был изображен явно другой человек, вполне определенная личность. В машинописной карточке, прилепленной к стене, говорилось, что это портрет эрзрумского купца, восемнадцатый век. Но внешностью он походил на отца до невозможности.

Я пристально вглядывался в холст, пытаясь разглядеть, понять, как двигалась кисть художника, как были положены мазки, словно это был какой-то предмет, краска на холсте, кажущееся, воображаемое сходство. Я смог увидеть, различить два начала, два образа.

Это был обыкновенный портрет, в самом деле… написанный со вкусом, умелой рукой. Купец в шапке из темно-синего бархата и в белой шелковой рубашке с оборками. На шее золотая цепь. Одет элегантно, по-европейски. У него умное лицо, тонкие черты, нос некрупный, но видный, губы сжаты, а глаза горят спокойным огнем. В выражении его лица сдержанность. Прежде всего, в нем угадывалась уверенность, обеспеченность, утонченность, умение владеть собой. И все-таки до чего замечательно было это почти отрешенное выражение его спокойно горящих глаз!

Я думал о папе и, как это нередко бывало, когда я призывал его из мертвых, из небытия, из своих сновидений, короче, из того, что называют «памятью», я мысленно представил себе его лицо (с фотографии, из реальной жизни или из вымышленной ситуации?). Он смотрел на меня молча, «Смотрел на меня» не совсем точно. Он просто смотрел. Смотрел отсутствующим взглядом. «Безразлично» — это слово так и просилось на язык. Да, он элегантен, холоден, невозмутим. И тут я опять увидел эти глаза, конечно, в них царило спокойствие, но в них был еще и блеск, жар и самые потаенные из всех чувств и переживаний. Его глаза, казалось, обжигают меня. Горящие глава на застывшем лице! Мне вдруг подумалось: “А ведь то, что мне виделось в нем, была не холодность и не прохладца. Нет, только не холодность. Это было… Как бы это выразиться? Отсутствие тепла. Тепло было обращено… внутрь, в себя. Но на чье же лицо я смотрел? На то, что я вызвал из памяти или на то, что было на холсте? А может, на оба?”

Эрзрумский купец глядел на меня в упор со светло-зеленой стены. Эрзрум. Я знал, что это был средней величины город, центр одной из западных провинций на Армянском нагорье. Здесь когда-то стоял римский гарнизон. Во времена Византии Эрзрум стал главным городом на караванном пути, здесь процветало производство ковров и тканей. С тех пор его захватывали разные турецкие и монгольские завоеватели, пока, наконец, им не овладели османы. Интересно, думал я, а как этот наш сдержанный, элегантный купец уживался с турками? Судя по горделивому облику на портрете, уживался неплохо. Очевидно, это был человек, обладающий весом, один из самых преуспевающих купцов города и, конечно, глава армянского миллета. Наверное, он иногда обедал, а может, пил кофе с турецким беем. Они обсуждали новые налоги на табак или какую-нибудь сплетню из далекого Константинополя. А рубашки он носил привозные? Читала ли ему жена вслух по-французски? Испытывал ли он чувство досады из-за того, что никогда ему не занимать ключевых постов в государственном аппарате своей страны? И то, что сосед-турок обзывает его сына «гяуром» — «неверным», не задевает разве его самого? Или же все лицо его окаменело, застыло — кроме глаз, которые человеку не подвластны, — он постукивает пальцами по кофейной чашечке, кивает, а в своем хорошо скроенном кармане сжимает и разжимает кулак… и сдерживается?

Я попытался на минуту представить, что это мой отец в синей купеческой шапке. Сперва мне это показалось игрой, шуткой, но потом фантазии стали приобретать вполне уместные, даже натуральные очертания. От этого сходства у меня даже дух захватило. Купец! А почему бы и нет, подумал я. С темного холста на меня смотрело живое, сдержанное, отчужденное лицо. Вспомнил Саркиса, вот он стоит на кладбищенской стене, разговаривает, жестикулирует, размахивает руками; у него неровный характер, он полон жизни, эмоций в нем через край. В безразличии его не заподозришь, в умении держать себя в руках тоже. И тут меня осенило, ведь две эти разные манеры поведения по сути — одно ответное чувство: и спокойное, холодноватое «неармянское» самообладание, и кричащая «армянская» горячность. Это были двойственные проявления: одно, рвущееся изо всех сил наружу, другое — погружено в себя, обращено внутрь. Купец, мой папа, Саркис, и бог знает сколько еще других людей, все они похожи.

Я понял тогда: быть армянином, жить, как живет армянин, — это значит немного помешаться. Но толковать это нужно не в расхожем смысле, как «свихнуться» или «чокнуться» («Ах, мой милый старик чокнулся!»). С настоящим сумасшествием это тоже ничего общего не имеет. Помешаться — значит стать одержимым, до самозабвения, до умопомрачения. Это происходит в недосягаемых глубинах, где души человеческие мучаются и страдают.

Наступали сумерки. Из дальних комнат доносился стариковский кашель, словно били фарфор. Мне уже стало невмоготу оставаться в музее, я спустился по лестнице, миновал опустевший столик и вышел в душную, пуховую мглу. Я быстро зашагал через площадь, как будто спешил куда-то по важному делу, и вернулся в гостиницу.

Поднялся в номер. Жена только что пришла с рынка, ходила покупать фрукты и хлеб. По радио передавали русские народные песни. Балалайка наигрывала спокойные мелодии. Мирная семейная сцена.

— Звонил Саркис, — сказала она. — Очень переживал из-за того, что обидел тебя. Что у вас там стряслось?

— Ничего особенного, — сказал я. — О турках говорили. О турецкой цивилизации.

— Ну, разве могут два армянина спорить на такую тему и не поссориться? — сказала она.

Рядом с умывальником лежала горка клубники, которую она перемывала. Она пребывала в хорошем настроении и отбивала нотой в такт бренчащей музыке.

— Еще недавно ты и слышать не хотел ни о турках, ни об армянах, — сказала она. — Ты говорил: «Да ну эту резню».

— Ничего подобного.

— Все подобное. Только не пойму, что же все-таки изменилось?

— Не знаю, — сказал я. — Наверное, это тема не из тех, чтобы вокруг нее вот так запросто поболтать.

— Ну, я думаю… — сказала жена. — Но ты мне вот что скажи; что тебя тревожит больше всего?

— Не думаю, чтобы я был так уж встревожен, — сказал я.

— Может, потому, что турки были такие гады? Или тебе это напоминает то, как немцы расправлялись с евреями?

— Да все вместе, — сказал я. — А еще то, что армяне были такие беспомощные.

Она сидела за деревянным столом и очищала клубнику от зеленых хвостиков, а затем складывала ягоды в вазу.

— С чего ты взял, что они были беспомощные? — спросила она.

— Все так говорят.

Она посмотрела на меня.

— Может, и так, — сказала она. — Но я не верю.

Потом, немного погодя:

— Знаешь, как мне хочется, чтобы ты за все это время хоть раз признался, что это тебя действительно тревожит!

Я вспомнил холодное, неподвижное лицо человека в синей бархатной шапке. Может, человек в синей бархатной шапке — я? Разве я мог растолковать это кому-нибудь?

XVIII

Мы едем в Бюракан. Предприятие наше носит вполне туристский, полуофициальный характер. Нас пятеро. Мы набились в видавший виды лимузин. За рулем, на наше счастье, не Саркис, а его «коллега по школе», высокий, длинный учитель математики, Арак[2], он курит без передышки. Ему, похоже, нравится лететь в машине мимо желтеющих полей. Саркис и Вартан сидят впереди, на Саркисе соломенная шляпа, он молчит почти всю дорогу.

Бюракан — небольшое село. Час езды от Еревана. Здесь находится большая обсерватория. Деревушка обладает обаянием, каким обладают любые подобные места в любом конце света, правда, по большей части, в глазах стороннего наблюдателя: клочки сухой земли, на которых пасутся какие-нибудь козы, горстка шустрых цыплят, одно-два фруктовых дерева, а на них оранжевые шарики плодов. Дома из камня, но во многих новые оконные рамы без стекол.

— Вон, посмотрите, — говорит Арак, пуская дым кольцами, — у них и к Рождеству не будет стекол. У мамы в селе два года тянули.

— До Рождества еще шесть месяцев, — сказал Саркис тоном, каким передают официальное сообщение. — В этом году работают ускоренными темпами.

— Ну да, — сказал Арак, — конечно.

У дороги, в двадцати-тридцати футах, опершись на свои мотыги, собрались пожилые женщины, во всяком случае, с виду. Арак помахал им рукой, в которой была зажата сигарета. Одна из них помахала в ответ — сестринское приветствие. Мне вспомнился отрывок из «Путешествия в Армению» Осипа Мандельштама, которое было написано им в жуткие тридцатые. Великий опальный русский поэт проводил в Армении свои короткие «каникулы». В отрывке говорилось о Бюракане, вот он:

«Везде крестьянки с плачущими лицами, волочащимися движениями, красными веками и растрескавшимися губами. Походка их безобразна, словно они больны водянкой или растяжением жил. Они движутся, как горы усталого тряпья, взметая пыль подолами.

Мухи едят ребят, гроздьями забираются в уголок глаза.

Улыбка пожилой армянской крестьянки неизъяснимо хороша — столько в ней благородства, измученного достоинства и какой-то важной замужней прелести».

Мне понравилось то место, где говорится про «измученное достоинство» и «важную замужнюю прелесть». Я думал, а так ли было все на самом деле… хотя, наверное, как и в вангоговских картинах сельской жизни, здесь вполне хватало того, что художник увидел, запечатлел, схватил.

Большая обсерватория у Мандельштама не упоминается. Наверное, ее в то время не существовало. А может, ему, еврейскому поэту, не показывали ее, а то бы он еще, чего доброго, узрел на небосводе какую-нибудь прекрасную еврейскую звезду и раструбил об этом во всех заграничных литературных журналах. Хотя, возможно, Мандельштам и не интересовался обсерваториями.

Около полудня мы, как школьники на экскурсии, пришли осматривать научные корпуса. Вообще, об обсерваториях нужно сказать следующее: они неизменно разочаровывают, потому что в них не устанавливают приборы и оборудование устрашающего вида, и еще потому, что, когда фотографы снимают телескопы-гиганты, они стараются это делать так, чтобы телескопы выглядели намного внушительнее, чем они есть на самом деле. Так что, когда вы, наконец, видите настоящий телескоп-гигант вблизи, вы думаете: «Ну и что?». Но так как вы не ребенок, вы промолчите и вместо этого скажете: «Да, очень интересно». Про Бюраканскую обсерваторию можно было сказать следующее: с традиционной точки зрения она разочаровывала, но очень располагала к себе своей непретенциозностью. Не было и намека на помпезность или отсутствие таковой. Казалось, многое не мешало бы покрасить, но при ближайшем рассмотрении оказывалось, что нет, не обязательно. Тут стояли каталожные ящики, там — аппаратура для телескопов, несколько старых стульев, стол, джезва с кофе. Вот прилежного вида молодой человек появился и исчез, две симпатичные женщины, а во дворе повсюду цветы.

Одна из них показала нам фотографии белых спиралей — знакомо и поэтично. Нажали на кнопку, и отворились створки купола, немного смахивало на гаражные двери. Показался клин бледно-голубого неба. Директор обсерватории, заслуженный ученый Амбарцумян, как выяснилось, в отъезде, читает лекции в Хьюстоне, штат Техас. А что? Почему бы и нет?

Итак, вместо того, чтобы перебивать Заслуженного Ученого и выводить его из терпения своими глупыми вопросами, мы уселись на зеленую травку среди цветов и принялись пить лимонад из бумажных стаканчиков. За спиной у нас возвышался купол обсерватории. Царила атмосфера покоя, даже лени. Мы находились во владениях науки.

Мне стало вдруг грустно. Я сидел на траве, и в голову мне пришла обычная, тривиальная мысль, из тех, что обычно приходят в голову путешественникам: а ведь скоро нам уезжать из Армении, и…

И что же? И мы никогда больше не приедем в Бюраканскую обсерваторию? Не эта мысль должна беспокоить.

— Жаль, что вы не смогли встретиться с профессором Амбарцумяном, — говорит Саркис наставническим голосом. — Он великий армянский ученый. Есть много знаменитых ученых-армян.

И так далее.

Спустя некоторое время Саркис вытирает лоб, снимает шляпу и откидывается назад, на цветы.

Мы сидим на вершине горы, откуда открывается вид на долину с ее зеленью и дымкой, и кажется, отсюда можно увидеть дальше и больше — другие города и страны.

Я спросил у Вартана, который молчал почти все время, бывал ли он за пределами Армении.

— Я ездил в Москву, — сказал он. — Там шумно, огромные дома.

— А за границей бывали? — спросила жена.

— Нет, — сказал он застенчиво, словно пытался скрыть сокровенное желание. И немного погодя добавил: — Моя жена хочет побывать в Калифорнии, посмотреть на Микки Мауса.

— Посмотреть на Микки Мауса! — воскликнул Саркис.

— Я имею в виду увеселительный парк, — сказал Вартан.

— Увеселительный парк? — сказал Саркис. — Какая ерунда! Вы только послушайте, о чем мечтает молодежь!

Он сел, щурясь на солнце.

— Есть только одно место, друзья мои, куда стоит поехать — Париж.

— А, ну тебя с твоим Парижем! — усмехнулся Арак.

— Это поистине Город Света, — сказал Саркис. — Даже Ленинград с ним не сравнится. В Париже есть всё — культура, красота, прекрасные парки, изысканная кухня. Знаете, я был там раз.

— Он там был два дня, — сказал Арак.

— Три, — поправил его Саркис. — Да и какая разница? Я ездил туда на конгресс по вопросам просвещения, филологический конгресс. Там было много знаменитостей. Мы жили в небольшом отеле, в тесноте. Возили нас по городу на автобусах. Но всё это время я был на седьмом небе от счастья. Я чувствовал, как на душе у меня становится светлее.

— Это от француженок у тебя на душе просветление наступило? — поинтересовался Арак.

— Я же про душу говорю, — сказал Саркис. — Важнее всего душа.

— Жена еще хочет увидеть «Битлз», — сказал Вартан.

— А знаете, я был в Лувре, — сказал Саркис. — Всю свою жизнь, и в Египте, и здесь, я слышал о Лувре. В последний день конгресса я ушел с заседания, со мной был один венгр. Сабо, и мы бросились в Лувр. Мы видели крылатую Нику Самофракийскую. Она была великолепна, хоть вокруг толпились японцы. Я сказал Сабо: «Представляете, мы в Лувре!». Он тоже был на верху блаженства. Но потом пришлось уходить, а то бы нас могли хватиться. Но я вернусь туда когда-нибудь, чтобы увидеть Венеру Милосскую.

— Никуда ты не вернешься, — сказал Арак. — Хорошего понемножку.

— Я уже подал заявление, — сказал Саркис. — Через два года лингвистический конгресс.

— В Париже? — спросил Арак.

— Нет, в Хельсинки, — сказал Саркис. — Это не совсем одно и то же, но почти.

Подошла сотрудница обсерватории, видная, статная женщина. В обеих руках она держала пакеты с бутербродами. Она бережно положила их на траву, словно это были голубки, улыбнулась нам сияющей улыбкой и удалилась неторопливым шагом. Мы достали бутерброды. Стояла теплая, солнечная погода. Я подумал о бедном поэте Мандельштаме, который бродил по Армении в тридцатых годах. Далеко на той стороне долины, в дымке, тянулся золотистый горный хребет. Не за этим ли хребтом Турция? — спрашивал я себя.

— Как здесь жилось в тридцатых? — спросил я у Арака, хорошо понимая, что за тяжелый вопрос задаю.

Арак сидел на траве, скрестив ноги, его высокий лоб сверкал под солнцем.

— Не как сейчас, — сказал он и принялся за свой бутерброд.

— А как? — спросил я.

Арак посмотрел на меня, словно бы говоря: «Тебе очень хочется, чтобы я рассказал, а как тут расскажешь?». Лицо его выглядело довольно угловато, словно вытесанное из хорошей, твёрдой древесины, а затем покрытое бледной кожей. Он положил бутерброд на колени и сказал:

— Есть было нечего.

Сказал спокойным, ровным, чуть ли не довольным голосом, словно ему удалось вспомнить какую-то складку на местности.

— Я был тогда ребёнком и, конечно, помню кое-что ещё, но больше всего мне запомнилось то, что нечего было есть.

— В те годы наше сельское хозяйство испытывало серьёзные затруднения, — сказал Вартан голосом экскурсовода.

— Да, — сказал Арак, — очень серьёзные затруднения. А ты что скажешь, Саркис?

Саркис молча покачал головой.

— Не знаю, — сказал он.

— Мы жили в Алаше, — начал Арак. — Это небольшое село в сорока километрах от Нахиджевана. Отец у меня был школьным учителем. Потом он погиб во время войны, где-то в восточной Польше. Село было бедное — репа, редиска да камни. Раньше вроде бы и скот был, люди рассказывали. Отец говорил: «Надо обзаводиться коровами или уезжать отсюда». Но мы, конечно, так никуда и не уехали.

— Ваша мама и сейчас живёт в Алаше? — спросил Вартан.

— Она там похоронена, — сказал Арак. — Ей было семьдесят два.

Он вытянул свои длинные ноги.

— Случилось так, что одну зиму она кормила нас супом из травы. Из травы! Это было страшно. Поначалу она скрывала от нас, говорила, что это суп из шпината. Никакой, конечно, это был не шпинат. А потом мы увидели её с этой травой. Моя сестра всё время плакала, потому что она была всё время голодная. Я иногда вспоминаю это, и мне хочется отлупить её палкой, хотя она уже взрослая женщина, у неё и внуки есть. Можете себе представить: ребёнок всё время плачет, а вы ничего не можете дать ему поесть!

— Я слышал такие истории, но о более ранних годах, — сказал Вартан.

— Какое мне дело до каких-то там историй, — сказал Арак. — Я вам расскажу о тётке моей матери. Она была замужем за Меликяном… за стариком Меликяном, как его звали, они жили в горах. Этого села теперь уже нет. Каждую весну мы ходили навещать стариков. Они держали пчёл и дарили нам липкие медовые соты. А одна зима была очень тяжёлая. Это была как раз та самая зима, когда мы ели травяной суп. Даже в нашей долине репы почти не осталось. И снегу навалило! Весь мир был погребён под снегом. Всё замерло без движения. Мы пробовали ловить крыс, но даже крыс не было. Мама беспокоилась за стариков, что жили в горах, потому что мы слышали, что и в других сёлах дело худо. Причём детям старались много не рассказывать, но дети сами обо всём догадываются, на то они и дети, правда? И вот однажды, в марте, кажется, задолго до весны мы отправились в то горное село. Помню, перед этим прошёл снегопад. Мы взяли с собой мешки с хлебом и репой. Снегу было столько, что мы еле отыскали село. А когда мы вошли в село, первым живым существом, которое мы встретили, оказалась женщина, закутанная в несколько шалей, она сидела у порога, на морозе, и плакала. Наверное, отец знал её, он дал ей хлеба из того, что мы принесли. Она взяла хлеб и ела плача.

— А что было с родственниками вашей матери? — спросил Вартан.

— Со стариками, — сказал Арак, — да. Мы подошли к их дому. Отец сразу понял, что с ними. «Смотри, дым не идёт», — сказал он мне уже по дороге. Они уже с неделю как были мертвы, а может, и дольше. Хорошо ещё был крепкий мороз, они замёрзли, окаменели. У них были босые ноги. «Папа, почему у них на ногах нет обуви?» — спросил я, потому что никогда ещё не видел, чтобы у стариков ноги были вот так, босые. А отец как стукнет меня. Я чуть не упал. «Хватит вопросов!» — так он, кажется, сказал. Вартан, вам приходилось когда-нибудь есть кожаную обувь? — спросил Арак.

— Нет, никогда, — сказал Вартан.

— И мне тоже, — сказал Арак. — Во всяком случае, насколько мне известно.

Он усмехнулся, встал. В руках всё тот же бутерброд. Он посмотрел на него и начал есть.

— Вкусно, — сказал он. — У наших учёных неплохой майонез.

Было уже позднее, чем мы думали. В небе висело несколько белых облаков. Далеко внизу, в долине, паслось стадо скота у рощицы — чёрные и коричневые силуэты. Две красивые птицы, похожие на ласточек, сделали разворот в прохладном воздушном потоке.

— Давайте собираться, — предложил Саркис.

Он держал руки в карманах своего коричневого пиджака. Мы спускались гуськом вниз по гравиевой дорожке от обсерватории к машине.

Когда мы проезжали через Бюракан, я увидел стайку школьников, которые бросали камешки в пересохший ручей.

— Здесь и сейчас много мух? — спросил я, вспомнив о детях из дневника Мандельштама.

— Нет, здесь больше нет мух, — сказал Арак.

Мимо проносились желтеющие поля.


[1] Свобода без ограничений.

[2] Вероятнее всего — Араик.

Продолжение