ТОЧКА ЗРЕНИЯ
(Выступление на форуме в Санкт-Петербурге, посвященном 70-летию Андрея Георгиевича Битова в октябре 2007 года)
Роман Шубин
В «Уроках Армении», как мы знаем, действует модель Путешественника и Путешествия, отсылающая к кавказской линии в русской литературе с центральным образом Кавказского Пленника, связанного с одноименными произведениями А. Пушкина и Л. Толстого. Об этом напоминают несколько параллелей (н-р, сидение в яме Жилина и в яме времени героя «Уроков»), эпиграфы из пушкинского «Путешествия в Арзрум», насыщающие хрестоматийными примерами «Уроки», составленные по школьному образцу.
Но в то же время в «Уроках» воплощена, хотя и не названа другая метамодель — Путешествие Гулливера, которая, пройдя через годы творческой работы и сквозь ряд произведений, вновь возникает в поздней эссеистике.
Гулливер — это поистине открытие художественного способа освоения иной культурной и географической среды, путешествия по просторам и сквозь Время, познания и самопознания. Гулливер приобщает к европейской традиции, а следовательно, является попыткой найти себя, свой остров в океане мировой литературы.
Появлению Гулливера способствовало много факторов реальной Армении: культурная замкнутость и инаковость, территориальная малость (самая маленькая республика в семействе советских республик), отдельность и отдаленность от Метрополии. Обособленность усугублялась сближением с некоей «вражеской» территорией, что находило опору в действительности: Армения, единственная из союзных республик, непосредственно упиралась в бок политически враждебной страны — Турции, члена НАТО. Отсюда и уподобление Армении острову (через сравнение с Японией и Англией), и сама идея путешествия по острову воплотится в островной сюжет с определенным финалом: «вечным возвращением к самому себе» (Цивьян 2004, 397). C Аптекарского острова, кстати, и начинается литературное путешествие, генезис и становление писателя. И согласно островной сюжетике, обостряющей остросюжетность и островидение (Шмид, 380), в Армении все было иным, не так как на «материке»: и христианство, и язык, и буквы, и люди, и природа, и культура.
К тому же история народа — тоже достаточно необычная и связанная с разделениями, разделами, уменьшением территории: «Война за собственную историю — их последняя война» (Уроки, 43). В самом деле Армения казалась островом, да еще без моря. И здесь было бы совпадение, ибо как раз море (и даже не одно) входит в мифологию сухопутной Армении, когда-то считавшейся страной (миром) «от моря до моря».
Само открытие этого острова в русской литературе было связано с определенной традицией (кавказская тема), с величайшими именами русской литературы (Пушкин, Брюсов, Белый, Мандельштам), что не лишало, а еще более окутывало таинственностью и дымкой этот закавказский антимир (для некоторых опала, ссылка, изгнание, для других — геноцид, для третьих — земля обетованная). Отсюда и столь плотный литературный контекст «Уроков», по цитатной насыщенности уступающий разве что «Пушкинскому дому». А в сердцевине этого интертекстуального пространства таится (томится?) образ Кавказского Пленника, отсылающий сразу к двум авторам, Пушкину и Толстому.
Самого образа Гулливера в произведении нет, но есть предпосылки его появления. Сумма вышеперечисленных факторов, думается, спровоцировала рождение несколько загадочного образа в русской литературе, образа «маленькой круглой страны с одним круглым Городом, одним круглым Озером и одной круглой Горой и населенная одним единственным Другом» (Уроки, 44). Это сам Гулливер смотрит в опрокинутый бинокль или в иллюминатор самолета и видит ее в «невообразимой глубине и дымке» и «круглой». В бинокль Гулливер из Питера смотрел и на арбуз, и на сливу, «маленькое солнце», и на Друга. А брат Друга смотрел «в трубу своей истории» (в атлас Армении с «круглым государством») и видел «колечко Севана, а может, своего будущего сына» (Уроки, 43). Опять пресловутая круглота. Так, точно в подзорную трубу, в «оптический глазок, придуманный в дверях кооперативных квартир» (Уроки, 115), заглядывал автор в туннельчик арки, где ему открывалось внутреннее пространство старых ереванских двориков, где была сосредоточена и физически и символически Жизнь. Или небо, увиденное в небольшом отверстии из нефа Гехарда, церкви, высеченной в скале: «Там, высоко надо мной, был небольшой голубой круг — оттуда и проникал сюда свет. Там было небо» (Уроки, 92); Или из-под арки Чаренца — какой простор ему «отворился», первозданное творение увидел: «Передо мной был неведомый эффект пространства, полный потери масштаба, непонятной близости и малости — и бесконечности. И моего собственного размера не существовало» (Уроки, 50). Откуда вообще такая оптика, откуда бинокль и труба, в которую, как в капле, можно было увидеть великое, если не из набора путешественника, и скорее всего не ХХ века? И фраза, наиболее свифтовская в книге: «Тут другая логика, другой метод, иное течение речи… А тут и фантазия заработает, как только приостановишься и постоишь с минутку на родном дворе. Ибо что может быть фантастичнее обыденности и банальнее новых впечатлений?» (Уроки, 131). И еще одна свифтовско-гулливеровская деталь: балансировка между величием и малостью, балансировка пока еще стилистико-художественная.
Крен в сторону такого взгляда грозил умалением всего вокруг: страны, людей, культуры. В какой-то степени это и произошло. Подозреваю, что Армения для Битова, на первый взгляд, в первом впечатлении, показалась провинциальной, предельно отстраненной и отдаленной от метрополии республикой, приближенной к природе. Это была страна, «где труд был трудом и отдых — отдыхом, голод — голодом и жажда — жаждой, мужчина -мужчиной и женщина — женщиной» (Уроки, 59). Так недолго сползти в примитив.
Но с другой стороны, в тексте видна крупная работа по умалению своей собственной авторской, туристской, безликой персоны перед величием некоторых (а может быть, многих) явлений (Храмы, Природа, Старец, История, Народ).
В армянском путешествии прежде всего поражает игра пространствами, взглядами, точками зрения. Постоянно плавающий фокус, то краем глаза, то вполуха, на детали, малое, обыденное больше обращая внимания, чем на великое, общепризнанное, требующего внимания. И это тоже гулливеровская черта. Не то, что само лезло в человеческий взгляд, а то, что убегало от него, пряталось, — точно Гулливер-великан смотрел вокруг. Так, развалины храма Звартноц произвели на него большее впечатление, чем Кафедральный Собор в Эчмиадзине, отреставрированный, ухоженный, «куколка». А гора Арарат — была не первой, как ожидалось, «достопримечательностью», что он увидел, а последней, в последний день на аэродроме.
И здесь проявляется одна из главных гулливеровских проблем — этика. Н. Иванова писала о вновь открытой экологической прозе (родоначальником которой и был Андрей Георгиевич), где отмечала один из краеугольных камней этой прозы — этическое отношение к природе, духовному миру, к слову (Иванова 1988, 191). Действительно, триада жизнь, этика и стиль одна из главных в творческой концепции А. Битова. Ср.: «»блестящий» стиль Битова не дело внешнего оформления, а воплощение художественной нравственности» (Шмид 1996, 382).
И в «Уроках Армении» этическая проблема впервые встала во всей своей остротой. Ведь на кону стоял ни больше ни меньше как сам народ, обладающий древней богатой культурой, исторической памятью и сильным вектором национального самосознания. Народ, в конце концов, живущий на своей земле, у себя дома. Мы помним, чем закончилось путешествие в Армению. Урок патриотизма, урок, научивший любить родину, а именно свою родину — Россию, можно считать квинтэссенцией всех уроков, пройденных в Армении.
Череда гулливеровских превращений и обращений (снизу вверх и сверху вниз, с центра на окраину, от догмы к парадоксу), так искусно развитая в «Уроках», продолжится и в дальнейшем творчестве писателя, а балансировка между крупным и малым перейдет в этическую плоскость. Из жанра путешествия рождается экологическая проза с ее вниманием к этике — в широком смысле к проблеме сосуществования человека и царства природы. О человеке и его эпохе — как в свое время великие гуманисты Даниель Дефо и Джонатан Свифт — Битов говорит, когда начинает писать о Птицах, Обезьянах, Льве (киноповесть «Ибо я называюсь лев…» об Иосифе Орбели и Лева Одоевцев из «Пушкинского дома») и даже о формально отсутствующем в Пейзаже человеке. А знаменитый Заяц (уже не только Слово, но и Памятник) едва ли не является символом всей битовской пушкинистики. А астрологические твари из «Ожидания обезьян» и вся астрологическая поэтика чисел и имен, по которым выходит, что Битов — Бык по году, — это уже переход в измерение чистого, космического времени. И здесь хоть созвездия, хоть великие и усопшие, но люди.
Свифтовское начало дает себя знать не в политических пристрастиях писателя — во все времена Битов находился на тонкой грани между светом и тенью, официальностью и андеграундом, в «легальной оппозиции», — а в щедром использовании косвенной аллегории на Человека — венца Творения и в высветлении трагедии обезбоженного (читай: современного), падшего (звучит как улетающего) человека, его «драмы безбытия» (Аннинский 1988, 130). Тень ученого священника Мальтуса из «Птиц…» («…а он, завернувшись в мрачный плащ, покачивался в карете, обдумывая свою далекую и черную, ничем вокруг не подсказанную мысль» (Птицы, 58)) и улетающий Монахов — это два полюса одного отодвинутого на периферию жизни человека, где вторая ипостась может считаться производной от первой, словно бы по формуле: «безличное взаимодействие людей — есть предательство человеческого в них» (Аннинский 1968, 181). Так, в экологическом аспекте, образ руссоистского «естественного человека» из Страны лошадей, четвертой части Путешествия Гулливера, пересекается с образом деградирующего и спивающегося совка 80-х. Это особенно видно в томе «Оглашенные», где не только пейзаж, но и речь рассказчика сильно «замусорены»: «Вульгарность его (рассказчика — Р. Ш.) относится, однако, прежде всего к описанию его безнадежной ситуации в начале 80-х годов, когда он испытывал удушающую близость советской власти даже в собственной квартире» (Andrea Meyer-Fraatz 1999, 414).
Общеевропейская модель путешествия, а именно гулливеровско-робинзоновская, с необычайной силой продолжится в поздней эссеистике. Тогда же четче оформятся и дифференцируются между собой гулливеровские и робинзоновские черты. Робинзон отойдет от модели путешествия и совпадет с Пленником, человеком, лишенным свободы и помещенным в зону. И можно заметить, как поразительно рифмуются между собой два этих слова, словно в Робинзоне уже заложено типично российское понятие «зона». Возможно, что и Гулливер звукосимволически неизбежно связывается, через слово «гулять», с путешествием. Может быть, эта поэтическая отметка, зацепка и повлекла за собой целую череду статей, начало которых было заложено Предисловием к немецкому изданию «Запискам из Мертвого дома» (1985 г.). Зона становится понятием первостепенным и метафорическим, выявляющим целый пласт в русской литературе. А далее появились и другие проходные «робинзоновские» образы: протопоп Аввакум, названный Битовым родоначальником постмодернистской литературы, который, подчеркивается, жил до Свифта и Дефо; диссидентство и диссиденты, которые почувствовали зоны на воле (психушки?); Л. Гинзбург (зона как блокада и голод); Шаламов и Солженицын, Бродский, Габышев.
Подавляющая часть статей и эссе, комментариев и автокомментариев книги «Новый Гулливер» была написана, по собственному признанию автора, «на заказ» и пришлась на перестроечное и постперестроечное время, не только из-за того, что говорить о зоне стало возможно, но и потому что «зона» как раз и была открыта во всей своей обширности и тотальности. Отдельные острова Зоны объединялись в Архипелаг, а затем все превратилось в сплошную Зону.
Но и тогда же как антипод невольнику-Робинзону появился Гулливер, символизирующий прежде всего пусть и с относительную, но свободу, цивилизацию, мир. «Может, и впрямь пора кончать с этой робинзонадой, покидать слишком обжитой архипелаг. Пора в цивилизацию. Там же — встреча с Гулливером неизбежна. Ибо что он, грубо говоря, такое? Он — лилипут и великан одновременно, большой и маленький в одном лице. Он есть того самого размера, которого — человек. Осознать свой размер, свою реальность — и есть вход в цивилизацию. Так что хоть название «Новый Гулливер» принадлежит не прошлому, а будущему» (Робинзон и Гулливер, 32). Так и мера (человека), и размер (пространства) становятся измерениями этичности.
В этой книге на разговор о людях (как правило, писателях и поэтах) наслаивается открытие подлинного ареала Цивилизации: Германии — первой страны по ту сторону «железного занавеса». В 1998 году в работе «Япония как она есть, или путешествие из СССР (Ненаписанный роман)» автор уже подписывается именем Гулливера: «Я, Лемюэль Гулливер, за границей бывал, а именно: в Лапуте, Бальнибарби, Лаггнегг и многих других (в том числе в Японии); прошу разрешить мне путешествие из СССР; мною уже написана книга «Гулливер в Стране Советов»…» (Япония, 5). И вообще намечен выход за границу сугубо русской литературной тематики. Выезд. Выдох. «Прорвать круг» — так называется одна из глав, о Лидии Гинзбург. Ремарк и «Три товарища», Дюма и «Три мушкетера», Хрущев как первый выездной генсек, а потом опальный, Ломоносов как продолжатель дела Петра Великого, Барков, Шостакович… Дело, конечно, не в западной ориентации героев эссе и статей, так же как и не в разделении на новых Гулливеров и новых Робинзонов, которые перетасованы в книгах «Новый Гулливер» и «Новый Робинзон» (вторая часть в «Пятом измерении») основательно, без надежды провести между ними окончательную границу.
Битов все более возвращается к лирическому началу, к себе, вновь путешествующему и познающему, и в этот раз ездить ему приходится не в «незнаемое» (Маяковский: «Поэзия — езда в незнаемое»), а по объезженным и обжитым дорогам. И эту культуру и эту речь Путешественник разбирает. Более того, попадая в очередную инокультурную среду (великанию или лилипутию), русский Гулливер пишет только о своем, о своей литературе, о русском и российском. Этого практически нет в «Книге путешествий» (1986). Иноязычный и инокультурный антураж присутствует в новых работах писателя, как представляется, в качестве воссоздания образа писателя-эмигранта (нового Робинзона?), давно или в свое время покинувшего Россию. Путешествие в эссеистике, не потеряв своего основного измерения, приобретает новое — творческое, в путешествие в слове, культуре. И пишет Гулливер более не о стране пребывания, а о своей культуре как иной, островной, затерянной во времени и в пространстве, — оставаясь, как и прежде, певцом «великой ностальгии духа, залетевшего ввысь» (Аннинский 1988, 136).
Итак, жанр эссе постимперского периода органично встраивается в корпус текстов, названных путешествиями. Но в отличие от прежних путешествий по Империи, новое путешествие проходит поверх привычных представлений освоения инокультурного материала. Граница времени и пространства, которому посвящена книга «Пятое измерение», проходит по человеку, а конкретнее — по личности Писателя. И таким образом, путешествие за пределы бывшего СССР неизбежно возвращает к родным темам и родной литературе и вводит читателя прежде всего в пространство личности писателя, его огромного литературного опыта.
Список использованной литературы:
-Битов Андрей Георгиевич: Птицы, или Оглашение человека. // Империя в четырех измерениях. Т. 4, Харьков-Москва, 1996.
-Уроки Армении. // Империя в четырех измерениях. Т. 3, Харьков-Москва, 1996
-Робинзон и Гулливер (Внутреннее предисловие). // Пятое измерение: На границе времени и пространства. М., «Независимая газета», 2002.
-Япония как она есть, или путешествие из СССР. // «Звезда», 1998, № 8.
-Аннинский Лев. Точка опоры // «Дон», 1968, № 6.
-Странный странник. // Локти и крылья. М., «Советский писатель», 1988.
-Иванова Наталья. Судьба и роль. // Точка зрения. М., «Советский писатель», 1988.
-Цивьян Татьяна. Остров, островное сознание, островной сюжет. // Mundus narratus, 2004.
-Шмид Вольф. Андрей Битов — мастер островидения. // Андрей Битов. Империя в четырех измерениях. Т. 1 , Петроградская сторона, Харьков-Москва, 1996.
-Meyer-Fraatz Andrea. «Мусор» в прозе Андрея Битова // Utopia czistosci i gory smieci (Утопия чистоты и горы мусора). — Studia literaria polono-slavica, 4, Warszawa 1999.