Михаил Шолохов и его роман-эпопея
«Тихий Дон»
«Наша Среда online» — Все удивлялись: как, такой молодой, и — такой гениальный текст!
Все поражались: мир, изображенный Михаилом Шолоховым, немыслимо громаден — что судьбы людей, что пласты времени, — они сдвигаются и медленно, грозно перемещаются, тучи перед бурей, как материки по лику Земли на протяжении миллионов лет, только эти миллионолетия, эти пирамиды времен вмещены в одну потрясающую эпопею, — как можно было человеку, не прожившему большую жизнь, не раскрывшему весь веер ее скорбей и радостей, взяться за такой труд!
И все, затаив дыхание (а кто и презрительно, сверху вниз глядя: «ну-ну, что-то там напишет про казачью жизнь, про историю России этот… молодо-зелено!..»), начинали — читать.
И от казачьих жизней, от укладов казачьих семейств шагали прямо в буревую, заревую историю — в Первую мировую, в трагедию революции, в гражданскую войну.
Художник всегда смотрит вперед. Даже если он глядит назад. В бездны времен; во тьму канувшей эпохи.
Да ведь Шолохову та эпоха была предельно близка, она была ему пронзительно, остро-родная, — как и многим людям его поколения.
Куда шел русский народ? Куда он стремился?
И главное: дошел ли?
Шолохов вынужден был стать историческим оптимистом. Вокруг него вставала, ширилась, вздымалась ввысь, напряженно боролась, в муках и победах строилась-возводилась первая в мире страна социализма. Он просто не имел права быть другим писателем. С иной социальной позицией. Не потому, что он страшился Сталина; а потому, что он — верил.
Верил — в победу социализма.
Того общественного строя, к которому всем корпусом, всей тяжестью истории повернулся весь народ.
Я читала документальную книгу Валерия Шамбарова «Белогвардейщина». Когда я прочитала у Шамбарова: на 1500000 красноармейцев приходилось 150000 белогвардейцев, — я призадумалась. Почему так?
За новую власть народа в стране, лишившейся своего Царя и старого строя, людей было вдесятеро больше. Такова историческая истина.
***
Почему эпопея Михаила Шолохова стала в мире такой знаменитой? Почему этому роману дали Нобелевскую премию? Да, потому, что хорошо, великолепно написан, спору нет. А что такое писателю — хорошо писать? В чем хорошесть эта? Где она таится? В тропах, эпитетах, метафорах?
…в характерах она таится. В изображенной густо, плотно, ярко, сильно жизни людей — донских казаков.
И превыше всего в том, как жизни этих самых казаков вписываются в пресловутый ход времен.
Время. Вот главная материя, с которой работает писатель. Художник.
Время — загадка; время — трагедия; время — безвременье и бессмертие. Вечность — это тоже время: растянутое до неимоверности, неоглядное, неохватное.
Тот, кто не ощущает на вкус вечность, тот и время не напишет.
Сию минуту — не напишет; не только разворот по ветру, над полками и ротами, прежних военных штандартов.
Молодой Шолохов замахнулся на гигантскую фреску. Там надо было изобразить толпы народу; людей, людей и людей; и станицы, и площади больших городов, и дым сражений, и безумие восстаний, и выстрелы и гибель, и великую любовь, и великую жестокость. Замахнулся! Да! Дерзость? Да! А делать художнику нечего: художник, рисуй!
И он — рисовал.
Создавал свою грандиозную, на века, фреску.
Для создания подобной фрески надо быть монументалистом: это значит — уметь и мочь обозревать большие пространства и громадные времена.
Когда Сергей Бондарчук снимал фильм «Война и мiръ», по всемирно известной эпопее Льва Толстого, он смело пользовался таким, в те времена, новомодным и еще не всеми режиссерами освоенным киношным приемом: вертолет взлетал над бранным полем, земля опускалась, дымы выстрелов и люди, убивающие друг друга, оставались далеко внизу, а взгляд твой, воля твое, сердце твое, время твое — поднимались. Ракурс обязывал осмыслить человеческое — на Божием уровне. С небес. В небесах.
Вот так изображал Шолохов все земное, все родное-казачье — и нос к носу, близко и кровно, и — в охвате, в перспективе, в широте поднебесного взгляда, этих пристальных глаз, что из настоящего плавно перетекают, глядят — в будущее.
***
Реализм труден.
Да, он очень, очень труден.
Тем паче для того труден, кто привык притворяться, приспосабливаться, пафосно лгать в искусстве.
И он — единственная свободная атмосфера для того, кто рожден в правде и для правды.
«Хочу, чтобы звук прямо выражал слово. Хочу правды», — сказал русский композитор Александр Сергеевич Даргомыжский.
Судьбы казачества были родными Шолохову потому, что он сам был плоть от плоти и кровь от крови казачества.
И — дух от духа.
Работа духа личности, духа художника наслоилась на работу духа народа, общности, этноса.
Страдания и радости казачьих семей — это одно. А то, что за ними, над ними, под ними (земля!) и превыше их (небо!) вырастают страдания и радости раненой, умирающей и вновь, как Бог, оживающей России — это другое. Оба масштаба соизмеримы; ибо оба масштаба кровно связаны.
Рождение нового мира всегда мучительно, как и любые роды. Россия, первая среди стран мира, в страданиях рожала новый строй, новую эру. Кто рьяно отстаивал вчера, кто рыдал над трагедией сегодня, кто, прищурившись, как на ослепительное солнце, глядел в завтра. И видел, видел это завтра.
Или — видя его, как некий, из недр народа, пророк — сокрушался о нем?
«Тихий Дон» — трагедия гораздо более, чем радость. Несчастие более, чем счастье. Но почему же по прочтении, когда мы, вместе с Григорием, плачем над телом убитой Аксиньи, нас охватывает тот самый легендарный катарсис, неистовый восторг: вот оно! сделано! сказано! спето! открыто! распахнулись врата в жизнь, в ее ужас и волю, в ее красоту и правду!
А это и есть сила художника.
Мощь художника.
Его желание и могущество — родить наново пройденный путь, великое пространство потрясений, великое время смертей и начинаний.
***
Не все поняли и приняли «Тихий Дон».
Возникли люди, которым этот эпос в полном смысле слова перешел дорогу.
Его пытались принизить, растоптать, убить словом, замазать грязью клеветы.
О нем презрительно говорили: копошение в бытописательстве, уход от действительности, воспевание мертвой старины, неспособность к новаторству! В тексте отыскивали особо яркие места и с кислой миной объявляли, что это неудачи и промахи.
Роман стали переводить на иностранные языки — и в других странах находились люди, что злобно и активно сопротивлялись его художественному и нравственному насыщению, его бесспорной художественной мощи.
Вы думаете, хулители не понимали, что к чему у большого художника? Очень даже понимали. Еще как понимали! Но ненависть — и к молодой Советской стране, и к молодому русскому писателю, что отважился, по сути, на первый советский эпос, — эта ненависть захлестывала людей, что так или иначе, а иные и заносчиво-горделиво, относили себя к культуре, и обращалась в открытую литературную месть.
Однако находились и те, кто не боялся сказать правду — о правде.
Так правду о писателе Шолохове говорили Максим Горький, Анатолий Луначарский, Александр Серафимович.
Так зарубежные литераторы, оцепенев перед широтой изображенного в книге непонятного русского казачьего мира, революционных событий, начала нового пути нового государства, не могли не сдержать восхищения. Квинтэссенцией этого зарубежного восхищения, мы помним, явилось присуждение Михаилу Шолохову Нобелевской премии.
А правда, что есть премия? Игры человека в звания и награды?
Нет. Премия — это соревнование, а соревнование ведут сильнейшие. Нобелевская премия за «Тихий Дон» — это культурный символ-знак. Это утверждение счастья творения и силы художества. Это подтверждение вечной жизни, что суждена немногим людям на земле и немногим произведениям искусства, ими рожденным.
***
А что сегодня? Только ли школьный курс, в котором ученику надо не то чтобы прочитать — хотя бы даже заглянуть в «Тихий Дон», прикоснуться к тому, что в романе происходит, свершается, живет и пульсирует неизбывной кровью, — прикоснуться робко, мыслью и чувством, впечатлением и памятью?
Не открою тайну, если скажу: «Тихий Дон» читают. Так же, как «Войну и мiръ» и «Анну Каренину» Льва Толстого, так же, как «Гамлета» и «Короля Лира» Вильяма Шекспира, так же, как «Евгения Онегина» и «Капитанскую дочку» Александра Пушкина. «Тихий Дон» Михаила Шолохова — примета вечности русской литературы. И тут уже дело не в Нобелевской премии. Почетная премия — это мы сами, живые, это мы с вами. Те, кому дорога всякая строка, всякий глоток воздуха в этой великой книге.
В этой книге жизни России.
В этой жизни донских казаков, что Михаил Александрович оставил нам, родным-близким, русским людям и далеким читателям всего мира, навсегда:
«Аксинья наклонилась к Григорию, отвела со лба его нависшую прядь волос, тихонько коснулась губами щеки.
— Милый мой, Гришенька, сколько седых волос-то у тебя в голове… — сказала она шепотом. — Стареешь, стало быть? Ты же недавно парнем был… — И с грустной полуулыбкой заглянула в лицо Григорию.
Он спал, слегка приоткрыв губы, мерно дыша. Черные ресницы его, с сожженными солнцем кончиками, чуть вздрагивали, шевелилась верхняя губа, обнажая плотно сомкнутые белые зубы. Аксинья всмотрелась в него внимательнее и только сейчас заметила, как изменился он за эти несколько месяцев разлуки. Что-то суровое, почти жестокое было в глубоких поперечных морщинах между бровями ее возлюбленного, в складках рта, в резко очерченных скулах… И она впервые подумала, как, должно быть, страшен он бывает в бою, на лошади, с обнаженной шашкой. Опустив глаза, она мельком взглянула на его большие узловатые руки и почему-то вздохнула.
Спустя немного Аксинья тихонько встала, перешла поляну, высоко подобрав юбку, стараясь не замочить ее по росистой траве. Где-то недалеко бился о камни и звенел ручеек. Она спустилась в теклину лога, устланную замшелыми, покрытыми прозеленью, каменными плитами, напилась холодной родниковой воды, умылась и досуха вытерла порумяневшее лицо платком. С губ ее все время не сходила тихая улыбка, радостно светились глаза. Григорий снова был с нею! Снова призрачным счастьем манила ее неизвестность… Много слез пролила Аксинья бессонными ночами, много горя перетерпела за последние месяцы. Еще вчера днем, на огороде, когда бабы, половшие по соседству картофель, запели грустную бабью песню, — у нее больно сжалось сердце, и она невольно прислушалась.
Тега-тега, гуси серые, домой,
Не пора ли вам наплаваться?
Не пора ли вам наплаваться,
Мне, бабеночке, наплакаться…
— выводил, жаловался на окаянную судьбу высокий женский голос, и Аксинья не выдержала: слезы так и брызнули из ее глаз! Она хотела забыться в работе, заглушить ворохнувшуюся под сердцем тоску, но слезы застилали глаза, дробно капали на зеленую картофельную ботву, на обессилевшие руки, и она уже ничего не видела и не могла работать. Бросив мотыгу, легла на землю, спрятала лицо в ладонях, дала волю слезам…
Только вчера она проклинала свою жизнь, и все окружающее выглядело серо и безрадостно, как в ненастный день, а сегодня весь мир казался ей ликующим и светлым, словно после благодатного летнего ливня. «Найдем и мы свою долю!» — думала она. рассеянно глядя на резные дубовые листья, вспыхнувшие под косыми лучами восходящего солнца».