c8c673bf45cf5aeb
  • Пн. Дек 23rd, 2024

Гурген Баренц. Сатик

Июн 17, 2016

ЛИТЕРАТУРНАЯ ГОСТИНАЯ

barents

Часть 1

Это было давно – в середине восьмидесятых годов теперь уже минувшего века. Меня, молодого и перспективного кандидата философских наук приняли в академический научно-исследовательский институт младшим научным сотрудником. Зарплата была маленькой, денег хронически не хватало, но лаборантам, многие из которых были на шесть-семь, а то и на все десять лет старше меня, она казалась вполне приличной и даже вызывала у них чёрную зависть.

– Эх, мне бы такую зарплату! – горестно вздыхал тридцатипятилетний Татевос, которого мы никогда не называли полным именем, называли его либо Татик, либо Татос.

– Ну, и что бы ты с ней делал? – спросил я. – У соседа, как известно, всегда невестка красивая. Лично мне этой самой зарплаты хватает дня на три, на четыре, от силы на неделю.

– А мне тогда что говорить? – вмешалась в разговор Сатик, работавшая в институте курьером. Её полное имя было Сатеник, но её также никто никогда не называл полным именем. Только Сатик, и всё тут. У неё зарплата была самой низкой, даже уборщицы получали больше. К тому же уборщицы показывались в институте только на полчаса, рано утром. Они на скорую руку вытирали пыль со столов, опорожняли урны и уходили в соседние здания, где работали по совместительству и также оборачивались за полчаса.

– А тебе вообще не надо говорить, – грубо оборвал её Татик. – Тебе надо просто помалкивать. Тебя только здесь не хватало.

– Целкаломидзе, – вставил, словно расписался, Арман, ещё один великовозрастный лаборант. Это было его излюбленное словечко, которое он вставлял куда надо и куда не надо, по каждому поводу и вообще без повода. В словечке этом было значительно больше смысловых значений, нюансов, полутонов и оттенков, чем во всём словарном запасе и во всех междометиях Эллочки-людоедки.

Третьим «мушкетёром» в компании незащищённых лаборантов был Рубен, или Рубик. Он был примечателен тем, что поступил по большому блату в аспирантуру, ему дали в руководители самого что ни на есть сильного и продуктивного доктора наук, который добросовестно вытягивал за уши своего подопечного, бился с ним три долгих аспирантских года, но так ничего и не добился и, в конце концов, махнул рукой.

– Бедного Рубика тянули, тянули за уши, в результате уши у него стали длиннее, но дальше «Предисловия» дело не пошло, – каждый раз ехидничал Татевос, представляя товарища.

– Целкаломидзе, – Арман с готовностью подтверждал «диагноз» одного товарища в адрес другого.

Сатик ничего не ответила. Она давно уже привыкла к такому бесцеремонному обращению, молча сносила обиду, вздыхала, пожимала плечами, что означало: «Ничего другого я от тебя, Татос, и не ожидала», и уходила в свою комнатку.

У Сатик были все основания быть обиженной на природу. Она была не просто дурнушкой или уродиной, – с некрасивой внешностью ещё как-то можно было примириться, – но она была физически неполноценной. Её рост был сто тридцать сантиметров («Не сто тридцать, а сто тридцать пять!», – каждый раз поправляла она, прибавляя себе пять сантиметров, как будто это могло что-то изменить). Но маленький рост – это было бы ещё полбеды. Можно быть маленького роста и при этом сохранять пропорциональность, гармоничность телосложения, быть маленькой и миниатюрной, миловидной. Но природа на бедной Сатик не просто отдохнула, она на ней самым бессовестным образом оттянулась, саботировала по полной программе. У Сатик были выпуклые, хронически вытаращенные глаза, какие бывают при запущенном зобе, и большой рот. Нос у неё был, в общем-то, обычный, не очень большой и не очень маленький, но в соседстве с глазами и ртом он просто тушевался и не приносил ей никаких дивидендов. В довершение ко всему она была ещё и колченогая, и эта колченогость делала её походку очень некрасивой, неловкой, неуклюжей, утиной. При этом у неё были роскошные, густые, длинные золотистые волосы, которые никак не вязались с остальными её недостатками и выглядели ещё одной несуразностью, ещё одной жестокой насмешкой природы.

Никто в институте ничего о ней не знал. Кто были её родители? Почему она такая уродилась? Откуда она пришла? Как она здесь оказалась? Вопросы эти никого не интересовали, никто никогда ни о чём её не спрашивал – зачем? У каждого были свои дела и проблемы, к чему выслушивать чужие истории и, тем более, вникать в чужие дела?

Сатик была принадлежностью, реквизитом, атрибутом института – таким же, как и рабочие столы, книжные шкафы, вешалки, телефоны. Её не замечали, как не замечают те же рабочие столы, книжные шкафы, вешалки, телефоны. О ней вспоминали, когда нужно было срочно что-то куда-то послать. И тогда директор звонком вызывал секретаршу и спрашивал:

– А где Сатик? Найдите её, пусть отнесёт этот конверт в секретариат президиума.

В рабочее время Сатик часто отлучалась, но ненадолго – минут на десять-пятнадцать. Нередко именно в эти минуты её отсутствия она бывала нужна директору, но он не успевал даже как следует рассердиться, как она появлялась, запыхавшаяся, нагруженная какими-то свёртками и авоськами. Секретарша сразу же набрасывалась на неё с дежурными упрёками и замечаниями:

– Где тебя носит, Сатик?! Мы тебя повсюду ищем. Почему я должна каждый раз тебя искать? Из-за тебя мне опять досталось от директора.

Сатик быстренько бросала все принесённые свертки и авоськи на стол секретарши и вбегала в кабинет директора:

– Вы меня спрашивали, товарищ Арзуманян?

Часть 2

Сатик, конечно же, нельзя было назвать умной женщиной, но и очень глупой, слабоумной она тоже не была. Как и все люди с очевидными физическими изъянами, она была со странностями, но при этом была вполне, как это стало принято сейчас говорить, адекватна.

А ещё Сатик была совершенно одинока. Во всём мире у неё не было ни одного близкого, родного человека. На белом свете много одиноких людей, но даже у самого одинокого человека всё же есть какая-то отдушина, есть хотя бы дальняя – пусть даже седьмая вода на киселе – но всё-таки родственная душа, родная кровиночка. У Сатик этой отдушины не было. Она была настолько одинока, что даже при мысли о её одиночестве у меня невольно наворачивались слёзы на глаза. Только после знакомства с ней я выяснил для себя, что до этого не имел ни малейшего представления о настоящем одиночестве. Такого одиночества я не пожелаю даже самому заклятому своему врагу; пожелаю ему всего самого худшего, но только не этого.

Сатик не только работала в нашем институте, но и проживала там. Работа была для неё домом не в переносном, а в самом прямом смысле. У неё не было своей квартиры. Конечно, она не была единственным в мире человеком, у которого не было своей квартиры, крыши над головой, которому негде было жить, негде было преклонить голову.

Человеческое сообщество ставит непременное, обязательное условие для своих членов: все они должны иметь определённое место жительства, должны быть прикреплены к этому месту жительства специальным штампом в паспорте. Это было даже важнее, чем иметь личные сбережения в сберегательном банке. И даже важнее, чем иметь работу. У каждого человека должен быть определённый адрес, не просто «Советский Союз», а дом, имеющий порядковый номер, и улица, имеющая своё название, свою идентификацию. Общество придумало для этого штампа название – временная или постоянная прописка. Общество позаботилось также о том, чтобы придумать название для людей, которые в силу тех или иных причин не имеют постоянного места жительства, не имеют временной или постоянной прописки и которых оно, общество, отвергает, отторгает, отлучает от себя, не замечает в упор, игнорирует.

Сатик не стала бомжем – она попросила директора института разрешить ей ночевать в комнате для сторожа, в вахтёрской, предоставить ей эту комнату. Фактически она работала ночным сторожем без зарплаты и без оформления этой работы. Институт экономил на этом небольшую сумму, а Сатик обретала свой крохотный, в шесть квадратных метров, но всё-таки угол, а также крышу над головой. Директор института академик Арзуманян был человеком очень осторожным, он посовещался с главбухом, поставил в известность руководство Президиума республиканской академии наук, вызвал к себе Сатик и сообщил о своём согласии.

Как и все ущербные, физически неполноценные и одинокие люди, Сатик больше всего нуждалась в человеческом отношении, в самой обычной и заурядной человеческой доброте. «Морфология» и «синтаксис» её мировосприятия были довольно просты, она набрасывалась на любое проявление доброты и сострадания, как глупая и голодная рыба на наживку. Одной жалкой и дешёвой улыбкой можно было купить её с потрохами.

В институте я был человеком новым, ещё только-только присматривался к своим коллегам, пока ещё чувствовал себя не в своей тарелке, знакомился с укладом и традициями научного учреждения. И мне нетрудно было заметить, что Сатик очень стеснялась и переживала, когда над ней подтрунивали, когда её оскорбляли и обижали в моём присутствии. Вскоре все это заметили и стали нарочно разыгрывать её, подтрунивать и изгаляться над ней.

Больнее, острее всего она переживала, когда её называли «бомжихой», «бомжарой». Это слово действовало на неё, как красная мулетка на быка, выводила её из себя, нарушало хрупкое душевное равновесие, и она огрызалась:

– И никакая я вам не бомжиха. У меня есть своя комната. И ключи от неё. – Мгновенно покрасневшее лицо выдавало её незащищённость перед этой обидой.

О ней сплетничали все кому не лень. Исходя из этих сплетен, она была доступна практически для каждого, кто заметил бы её, кто позарился бы на неё, не побрезговал бы ею, кто нашёл бы для неё улыбку, ласковый взгляд и ласковые слова, кто бы просто увидел в ней не образину, а обыкновенного человека, отнёсся бы к ней как к живому человеческому существу. Поговаривали даже, что по вечерам в институт приходят разные «неопознанные объекты, вернее, субъекты, поскольку объектом является наша Сатик».

– Они её имеют и оприходуют во все дырки, – убеждённо заверял Татевос.

– Она их ублажает по-всякому, в том числе и орально, – счёл нужным поддакнуть и уточнить Рубик.

– Целкаломидзе, – авторитетно «расписался» Арман, что означало: «Руку дам на отсечение, это чистейшая правда. Правда и никакого вымысла».

Я не особенно развешивал свои уши для подобных откровений, но и не затыкал ушей: меня и без того считали «чужаком», заносчивым и высокомерным.

Вскоре я стал для Сатик своего рода «жилеткой», в которую ей было очень удобно и сподручно поплакаться. Я усаживался за своим рабочим столом в конце просторной комнаты и читал принесённую из библиотеки или из дому книгу, она же садилась за один из столов переднего ряда и начинала монотонно рассказывать о себе, о своём неустроенным быте, о том, как ей трудно приходится на её мизерную зарплату, о том, что по вечерам ей так грустно, так одиноко, так одиноко, так одиноко…

Я не слушал её, слова её бесконечного рассказа сливались в одно бесконечное слово, в сплошное жужжанье, в монотонный гул, который, конечно же, мешал мне сосредоточиться, но было очень непросто посмотреть в её слезящиеся вытаращенные глаза и сказать ей: «Знаешь, Сатик, ты мне мешаешь читать». Тем более что она видела, что я её не слушаю, так что всё это она рассказывала не столько мне, сколько себе самой.

Один раз мне всё-таки пришлось говорить с ней если не резко, то, во всяком случае, довольно решительно и категорично. Как-то она меня спросила – не могу ли я по вечерам иногда приходить к ней или хотя бы звонить. И я понял, что мне нельзя, просто нечестно и непорядочно, мягко осадить её, сослаться на постоянную занятость. Я, не отрывая взгляда от книги, просто отрицательно покачал головой и легонько хлопнув ладонью по столу, сказал:

– Нет, не могу. И чтоб я этого больше от тебя не слышал.

Часть 3

В академических институтах советского, так называемого «совкового» периода, научные сотрудники выполняли свою плановую, тематическую работу преимущественно в фундаментальных и публичных библиотеках, в архивах и музеях. И это понятно. Научные исследования гуманитарной направленности невозможно писать «с потолка», высасывать из пальца. Ты должен обложить себя справочной литературой. Должна быть особая, творческая, рабочая обстановка, стимулирующая работу мысли. Это понимали все. Но два дня в неделю необходимо было с утра до вечера находиться в институте. Это были так называемые «явочные» или «присутственные» дни. Их назначение было в том, чтобы в институте всегда были сотрудники, должна же была быть трудовая дисциплина, пусть даже она была только формальной и только мешала, препятствовала работе. Явочные дни были для нас гиблыми, пропащими днями. Это были дни демонстративного дуракаваляния и ничегонеделанья. Мы приходили, убивали время, били баклуши, точили лясы, мололи языками, дожидались, когда уйдёт директор и сразу же после него срывались с места. О явочных днях Татик говорил так:

– Завтра вторник, институтский день. Будем честно чесать свои яйца.

Мои явочные дни были для меня сущим наказаньем, неприятной обязанностью, отбыванием повинности. Я приносил с собой специальную литературу, заходил в свой отдел, усаживался за отведённым мне письменным столом, честно и решительно намереваясь заняться чтением.

Но неразлучная тройка наших парней меня очень скоро «обнаруживала» и столь же честно и решительно не давала мне осуществлять свои намерения. Вначале кто-то из них приоткрывал дверь, просовывал голову в проём, оглядывал комнату и спрашивал:

– Ты случайно не видел Сатик? Директор её спрашивает. Я уже осмотрел все комнаты – нигде её нет. Ну, куда могла подеваться эта чёртова бомжиха, эта Квазимодо?

Это была «разведка боем». Затем приходили все вместе, втроём, и говорили:

– Не надоело тебе читать? Что ты всё читаешь да читаешь? Ты ведь уже защитился, не то что некоторые. Давай лучше поболтаем, так время скорее пройдёт. – Мне не хотелось выглядеть ханжой и занудой, поэтому я недолго думая закрывал книгу и бросал в один из ящиков стола. Так начиналось наше «бденье». Постепенно такое коллективное времяпровождение в присутственные дни стало традицией.

В мою комнату часто наведывалась Сатик, и ребята устраивали соревнование, кто из них превзойдёт остальных по цинизму и пошлости, кто пошутит, приколется похабнее. Они вроде бы беззлобно подтрунивали над внешностью Сатик, даже не допуская мысли, что это может её обижать. Сами себе они при этом казались очень остроумными. Они крайне редко называли её по имени, особенно в её отсутствие. Самыми мягкими, самыми безобидными определениями были «карлик», «гномик», «пигмей». Особенно старался Татевос. Он мог спросить громко, на весь коридор:

– Ну куда могла подеваться эта «давалка»?

Или:

– Ну где черти носят эту минетчицу?

Как-то Сатик обиженно сказала:

– Злой ты человек, Татос. Очень злой.

Татик сразу же встрепенулся:

– Для тебя я не Татос, а Татевос. Понятно тебе?

– А я для тебя не Сатик, а Сатеник. Понятно тебе? – в тон ему ответила Сатик.

– Целкаломидзе, – подытожил эту словесную блиц-перепалку Арман. Это означало: «Замечательный втык. Сатик – Татос: 5–0».
– А знаешь, Сатик, тебе намного больше подошло бы имя Лиля, – сказал Татик.

– Это почему же? – насторожённо поинтересовалась Сатик, ожидая очередного подвоха.

– А потому что Лиля – это сокращенное от Лилипутия. Или Лилипуточка.

– Целкаломидзе, – откликнулся Арман, и все поняли это так: «А что, не так уж и плохо. Прикол как прикол».

Сатик насупилась, нахмурила брови, посидела с минуту и ушла.

– Послушайте, ребята, она же обиделась, – сказал я. – Как только у вас язык поворачивается обижать бедную девушку? Ведь природа уже её обидела.

– Она не обижается. Мы же не со зла. Да мы просто дурачимся. Прикалываемся. Хочешь, спросим её, обижается она на нас или нет. Если бы обижалась – не приходила бы сюда каждый раз.

– Это она не ради нас, она сюда из-за него приходит, – сказал Рубик и кивнул в мою сторону.

– Ты не обижайся на ребят, Сатик. Они не злые. Они так шутят. Если откровенно, то мне не нравятся их шутки, но лучше всего не обращать внимания. Если будешь обижаться из-за каждой глупости, тебе же хуже будет, – сказал я на следующий день, когда Сатик пришла и уселась на своём обычном месте.

Мне вовсе не хотелось начинать разговор, просто я счёл нужным сказать ей это.

– А я и не обижаюсь. Делать мне больше нечего. На дураков нельзя обижаться. Собака лает – ветер дует. Пусть говорят, что хотят. Вот только почему этот Татик назвал меня Лилипутией?

– А кто тебе сказал, что «лилипут» – это оскорбительное слово? Ничего подобного. Лилипуты – такие же люди, как и все остальные. Есть даже цирк лилипутов. Я даже помню, там один долговязый сказал лилипуту: «Я выше тебя», а лилипут ему ответил: «Ты не выше меня, ты длиннее меня».

– А эти самые лилипуты – они что же, что-то вроде мутантов, да? Я тоже мутант?

– С чего ты взяла? Кто тебе сказал такую чушь? Ты – обычный человек, только маленького роста. Лилипуты тоже обычные люди, только тоже низкорослые – не более одного метра.

– Мой рост – сто тридцать пять сантиметров, – тут же самодовольно вставила Сатик. Ей было приятно, что на свете есть люди, у которых рост даже меньше, чем у неё.

– У них гипофиз – это такая железа – не вырабатывает гормон роста. Во всём остальном они ничем не отличаются от нормальных людей. Только у лилипутов, насколько мне известно, не может быть детей.

– У меня тоже не может быть детей?

– Эх, Сатик, Сатик… Ну что я могу тебе сказать – я же не Господь Бог.

Часть 4

Я знал, почему наши «мушкетёры» так жестоки в отношении несчастной Сатик, почему постоянно издевались и глумились над нею. Они видели в ней своё отражение. И ненавидели это отражение. Между ними было типологическое сходство. И они ненавидели это сходство.

Сатик была несчастлива. Они также были несчастливы.

Сатик была неудачницей. Они также были неудачниками, наглядными образчиками «лузеров».

Сатик была физической калекой. Они были нравственными калеками.

Знак «минус» отталкивался от другого знака «минус».

Во все времена, начиная с библейских, античных времён, с эпохи Гомера и Гесиода, нравственные калеки и уроды ненавидели физических калек и уродов какой-то особенно лютой, атавистической ненавистью, всячески старались доказать своё превосходство, доказать не столько другим, сколько самим себе. Нравственные калеки считают себя неизмеримо выше физических калек на том простом основании, что физические изъяны заметны, бросаются в глаза, а изъяны души можно благополучно скрывать всю жизнь. Есть даже такой анекдот: «Что бы ты предпочёл – быть лысым или дураком? Конечно, дураком. Лысина сразу бросается в глаза».

Физически неполноценные люди закомплексованы. Нравственно неполноценные люди стараются унижать их, причинять им боль, издеваться и насмехаться над ними, чтобы заглушать свою собственную закомплексованность. Ларчик открывается просто.

– Эх, Сатик, жаль, что у тебя голова не квадратная, – сказал как-то Рубик с наигранным озабоченным вздохом. Это явно была «домашняя заготовка», своего рода предисловие, увертюра для последующего «выстрела».

– Для чего мне квадратная голова? У меня и так достаточно недостатков, – попробовала по-доброму отшутиться Сатик и сразу же невольно проглотила наживку.

– А для того, чтобы на неё можно было ставить кружку с холодным пивом. Ха-ха-ха-ха!

– И рост у неё в самый раз. Маленькая да удаленькая. Зато рот у нее достаёт как раз куда надо. Даже табуретки ставить не нужно, – подхватил эстафету Татевос, и его ржанье помчалось, поскакало в одной упряжке с гоготом Рубика.

– Целкаломидзе! – одобрительно кивнул Арман. Это следовало понимать так, что расхожий, гуляющий по городу анекдот был использован очень уместно и попал не в бровь, а в глаз. Одобрительная реакция вдохновился Татоса на новый «наезд».

– Ребята, послушайте, а ведь если Сатик как следует погладить утюгом, да ещё ноги выпрямить, она вытянется, даже может стать баскетболисткой. А, Сатик, что ты на это скажешь? Хочешь, принесу завтра утюг, попробуем? – Татос очень рассчитывал «сорвать бурные аплодисменты», но никто даже не улыбнулся. От «остроумной шутки» за версту разило нафталином.

– Дурак ты, Татевос. А я на дураков не обижаюсь. Ты, наверное, думаешь, что ты выше меня? Нет, ты не выше меня, ты длиннее меня, – важно и многозначительно сказала Сатик и вышла из комнаты.

– Если кому-то жена не дает, пусть к Сатик придёт, она возьмет в рот. Экспромт. Гы-гы-гы… – Татик посмотрел на нас, рассчитывая на поддержку. Ребята натянуто, но не очень неуверенно захихикали. Шутка получилась слишком уж топорно-сальной, топорно-похабной, топорно-пошлой. Получился явный перебор.

– Идиот! – тихо сказала Сатик, покраснела, повернулась и колченогой, валкой утиной походкой вышла из комнаты.

– О-го! Вот это – целкаломидзе, – сказал Арман, и это означало, что Сатик не осталась в долгу, здорово «срезала» Татевоса. – Ну, что, мастер орального секса, съел?

В воздухе висело тяжёлое, какое-то наэлектризованное молчание.

– Она назвала тебя идиотом, но она не права, – сказал я с расстановкой. – Ты вовсе не идиот, ты – сволочь. Причем не простая, а большая сволочь.

– Да ладно тебе, это была всего лишь шутка, – попытался оправдать топорную выходку своего товарища Рубик. – Мы очень часто так шутим.

– Больше не шутите так при мне. Будьте так добры. Считайте, что у меня нет чувства юмора. Мне такие шутки не нравятся. Я их не понимаю. Нашли над кем издеваться, – сказал я и вышел.

Прошло какое-то время, и я стал замечать, что сотрудники института стали как-то странно перешёптываться по углам. Я не придавал этому значения, хотя и такое перешептыванье, и вообще вся обстановка секретности и таинственности были для меня внове и неприятны.

И вот как-то я сидел в рабочей комнате своего отдела, как вдруг вошла секретарша и таинственно, и вместе с тем пытливо заглядывая мне в глаза, сказала:

– А ты в курсе, что Сатик беременна?..

Я опешил.

– Да ты что! Да нет же! Да что ты такое несёшь! Этого не может быть! Как это могло случиться?

– Да вот так и случилось.

– Какой кошмар! Какой ужас! – я никак не мог подобрать нужные слова. Первой моей реакцией было негодование. Я думал не о Сатик, а о том подонке, который от нечего делать плюнул в душу физическому калеке. «Это наверняка один из них. Но кто? Татик? Рубик? Арман? А может быть, все трое? С них ведь станется…».

– Нет, это просто невозможно. Кто мог пойти на это? Кто мог настолько опуститься?

– Скорее всего, это один из этих лаборантов, – сказала Анушик. – Во всяком случае, все думают на них. Хотя тебя тоже подозревают…

Анушик внимательно, испытующе смотрела мне в глаза, исследовала, изучала их. Как я среагирую? Растеряюсь? Что и какими словами отвечу?

– Меня? Я тоже на подозрении? Это надо же! И чем же я заслужил это подозрение?

– Все говорят, что ты здесь человек новый, до тебя здесь ничего подобного не происходило. И потом, все знают, что ты к ней хорошо относился, даже слишком хорошо. Ты всегда защищал её. Все считают, что она в тебя влюблена…

– Чушь собачья. Я к ней относился по-человечески, и она была просто благодарна мне за это.

– Я знаю. И я не верю, что ты можешь оказаться способным на это. Но ты должен знать, что тебя тоже подозревают. И что кто-то очень старается, чтобы тебя подозревали.

– И кто же это так старается?

– А ты сам догадайся. С одного раза.

Догадаться было нетрудно. Труднее было бы ошибиться.

– А почему никто не спрашивает об этом Сатик? Разве так трудно узнать обо всем от неё?

– Она весь день только и делает, что плачет. Приходит с утра, забивается в какой-нибудь угол и плачет. С ней невозможно разговаривать. Может, ты с ней поговоришь?

– О чём мне с ней говорить? Если она ничего не говорит другим, если она ничего не говорит тебе, то что она скажет мне? Я не собираюсь ни о чём с ней разговаривать.

Часть 5

Прошло еще несколько дней. Ребята исправно приходили в институт, но в мою комнату больше не заглядывали. Со мной они просто обменивались приветствиями при встрече и проходили мимо, закрывались в своих комнатах. Сатик всё это время я не видел: она практически не выходила из своей вахтёрской комнаты.

– Директор вызывает тебя, – сказала Анушик, приоткрыв дверь и просунув голову в образовавшийся проём.

Я очень хотел, чтобы меня наконец-то вызвал директор. Определённость лучше неопределённости, какой бы ни была эта неопределённость.

Директор был настроен на доверительный разговор.

– Знаешь, во время выборов в действительные члены академии я получил один «чёрный шар». Кто-то вычеркнул, забаллотировал меня. Но самым удивительным было то, что после оглашения результатов, все проголосовавшие академики подходили ко мне, поздравляли, говорили что-то приятное и клятвенно заверяли меня, что проголосовали «за». И я невольно стал задумываться, кто же всё-таки бросил этот «чёрный шар» и почему он это сделал. Несколько дней, даже недель я никак не мог отделаться от терзающих меня сомнений, всё время пытался вычислить, кто же всё-таки это сделал. А потом решил, что так можно подозревать практически всех и каждого. Сомнение – очень неприятная штука. Нет ничего хуже, чем сомнение

– Ну что я могу сказать, товарищ Арзуманян? Есть такой еврейский анекдот. Как-то кто-то звонит своему знакомому и говорит: «Послушай, Абрам, ты больше не приходи к нам домой. У нас пропало столовое серебро, и мы с женой подозреваем тебя». Проходит несколько дней, и этот кто-то снова звонит Абраму и говорит: «Извини, друг, мы были неправы. Серебро нашлось. Но ты всё равно не приходи к нам домой. Серебро-то нашлось, но неприятный осадок остался».

Директор улыбнулся.

– Всё именно так и обстоит. Я знаю, что ты в этой истории с Сатик совершенно ни при чём. Знаю, что ты на такое не способен. И все это знают. Но камень брошен, круги идут по воде. И от этих сомнений, от этого нехорошего осадка очень нелегко отмыться.

– А мне всё равно, товарищ Арзуманян. Раньше было не всё равно, а теперь я думаю о том, что расхлёбывать эту кашу будет Сатик. Одна-одинешёнька. И она этого не вынесет. А всё остальное – сомнения, нехороший осадок – не имеет никакого значения. Во всяком случае, для меня.

– Мы оба отлично знаем, чьих рук это дело. Это наши «мушкетёры». Кстати, как по-твоему, почему Сатик не говорит, кто это сделал?

– Откуда мне знать? Наверно, чего-то боится. Или не хочет, чтобы кто-то из-за неё пострадал.

– Нет, дело не в этом. Дело в другом. Если бы речь шла об одном человеке, она бы сказала. Но там наверняка был не один человек. Они сделали это все вместе, подлые душонки. И ведь не докажешь. Кстати, они дружно на тебя капают. И этим своим рвением, своим стремлением всё свалить с больной головы на здоровую выдают себя с головой. А ты-то, кстати, почему не обвиняешь их, не пытаешься объясниться с ними?

– Я, конечно, тоже уверен, что это они. Но одной уверенности мало. Если нужно будет поклясться на Библии или руку дать на отсечение, то я воздержусь. И потом – Бог им судья.

– Да, нехорошо получилось. Очень и очень некрасивая история. Наш институт может опозориться на весь город. Я вызывал к себе сотрудников института, тех, кто любит трепать языком, сплетничать по углам. Просил их не выносить сор из избы. Пусть это останется нашим внутренним делом, нашей бедой. К тебе это, конечно, не относится, но ты тоже будь осмотрителен, не проговорись где-нибудь.

В том, что директора во всей этой истории будет в первую очередь беспокоить дискредитация доброго имени нашего института, можно было не сомневаться. Уж очень осторожным, бесконфликтным, «футлярным» человеком был товарищ Арзуманян. Чеховский Беликов многому мог бы у него поучиться. Он с большой гордостью и удовлетворением рассказывал, как отозвался о нём не кто-нибудь, а сам прославленный и бессменный президент Национальной академии наук Виктор Амбарцумян, учёный с мировым именем и безоговорочным авторитетом в науке. Он сказал нашему директору: «Мне очень легко с вами работать. В вашем институте никогда не бывает конфликтных ситуаций, всяких там скандалов и чрезвычайных происшествий. Да и на вас не поступило до сих пор ни одной жалобы. Много бы я дал, чтобы все остальные руководители были бы похожи на вас и работали так же добросовестно».

– Я не собираюсь об этом кому-либо рассказывать. Пусть этот сор останется в нашей избе.

Прошла неделя, другая. Я узнал, что Сатик куда-то исчезла. Просто оставила ключи в дверях своей клетушки, никому ничего не сказала, ни с кем не попрощалась и ушла. Никто её ухода не заметил. Даже отсутствие её заметили не сразу, а через несколько дней.

Месяца через два я ушёл из института. Я стал чувствовать себя как-то неуютно. Всё, конечно, выяснилось, «три мушкетера» были уволены под разными благовидными предлогами и «по собственному желанию». Сомнения и подозрения на мой счёт окончательно рассеялись, но встречаясь в коридоре с глазами сотрудников, я ясно видел, что «нехороший осадок» всё-таки остался.

Жизнь – величайший в мире сценарист. Спустя годы я узнал, что Сатик скончалась в больнице во время преждевременных родов. Природа запоздало исправила свою грубую ошибку, хотя для этого ей пришлось пойти на новую жестокость. Что ж, с определённой точки зрения это было, пожалуй, её самым правильным и единственным сколько-нибудь закономерным решением. Иного продолжения просто невозможно было представить, потому что его не было.

Когда мы о ком-то говорим, что он ушёл из жизни и бесследно исчез, мы немного кривим душой. Впрочем, возможно, мы не кривим душой, а просто немного преувеличиваем, обращаемся к метафоре. Потому что от каждого человека непременно остаётся хоть какой-то след – какой-то предмет, фотографии, написанная книга или стихотворенье, голос, украдкой записанный на магнитную плёнку…

След о человеке остается в памяти детей, друзей, знакомых, соседей. След о человеке остаётся всегда – если не на земле, то хотя бы в атмосфере, в космическом пространстве.

Но Сатик ушла из этого мира ну совершенно бесследно, абсолютно бесследно. Да, да, именно так – был человек, и нет человека. И нет ничего, чтобы напоминало о его существовании, о его присутствии на земле, во вселенной.

Иногда я спрашиваю себя: помнит ли о Сатик Млечный Путь?

ГУРГЕН БАРЕНЦ