c8c673bf45cf5aeb
  • Вс. Дек 22nd, 2024

Роман Шубин. Ереванская элегия

Сен 9, 2013

ЛИТЕРАТУРНАЯ ГОСТИНАЯ

D

Бесснежная зима в Ереване

Овику Азнауряну

Прошло демисезонное пальто,
а не зима бесснежная прошла:
монах угрюмый, смутноe ничто
со сводчатой округлостью чела.

Щетинистость по тротуарам щек
и прорези в домах безбровых глаз,
и пепел с серой пасмурностью стек
из теплой облачности в грязь.

А в марте шубы пышной — добела
и снега по колено — не весна —
снегурочка, завьюжив, намела,
монаха незаконная жена.

1999

Armenian Airlines

Тишина. Край земли. Край дорог. Лишь отсюда
ты увидишь так много: последние сны
И все стороны света, и небо, и чудо:
будто ты так богат, что – ничто – полстраны

Синих гор полуцарственный, женственный вырез;
и короче дорог, площадей – полоса,
Ибо точкою стал ты быстрее, чем вырос
гул в тебе, сливший все: адреса, голоса.

1997

 

Армянская церковь

Храм так прижался к полю и реке,
просел и постарел от одичанья.
что так и вертится на языке
сказать: он наш. — Но слышится мычанье.

Не помещается во временах
обитель с крышей черепичной ветхой.
Приходят женщины сюда в платках,
приносят хлеб, яички и конфетки.

И сторож как единственный святой
с косою ходит и гремит ключами
и ставит инструмент в придел пустой.

Но вечность здесь звучит, как план вначале.
взнесется — хоть разрушь все стены — строй,
строй пустоты и холода ночами.

2001

 

Ереван в блокаду

Наш город как орда, в глубоком захолустье
Европы он зарыт как в почве ночи нож.
И глядя на огни его, умрешь от грусти.
Таких огней нигде ты больше не найдешь.

И сколько сжег свечей, и чадом керосинным
наш фимиам в лицо распаду звезд курил.
И сколько рук согрел, и пляшущим и синим
отсветом пустоту, как тенью, озарил.

А скольких хоронил, что в закопченной церкви
не видно ангелов и образы померкли.
В природу ли, с ума нас эта тьма сведет?

И вот с горы бегут созвездия в тревоге.
И первая от звезд машиной по дороге
вдоль дома проплывет, да вряд ли что найдет.
1997-2010

Зрячая жемчужина

Овику Азнауряну

1.

Проживешь в своей стране.
Ничего тебе не надо.
Как кочевник на коне.
Взаперти, в кольце блокады.
Проживешь в своей стране.
Всюду локоть жмет границу.
Эту местность в вышине
покидают только птицы.
Но они-то никуда
Не летят, живя на свалке.
Стала серою вода,
Стали чучелами галки.
Самолетик прочертит
След под белым флагом неба.
А у нас тут все стоит
Цвета каменного хлеба.

2.

Мы в скукоженной стране,
что разгладить как бумагу,
станет все-таки длинней
и морской напьется влаги.
В этом каменном мешке
между гор, границ — в футляре
пропадающий — в реке,
пропадающей в пожаре
осени, в лесах, листве
бархатной, в своих ущельях,
в мелководной синеве,
в деревенской акварели —
проживешь, и с высоты
даже птичьего полета
будут бычьи гор хребты
выше головы пилота.

3.

В этой маленькой стране
родины, в большой столице,
в старом центре, в новом дне
марта лучше схорониться
с чашкой кофе и пером
в книге, музыке и школе,
и с подругою вдвоем
обойти весь парк бездолья, —
сотней, тысячей шагов
умножая бесконечность
на молчанье и любовь, —
открываешь человечность.
Открываешь то, что есть,
Открываешь то, что будет —
Наверстал ты версты здесь,
Что и в людях не убудет.

4.

Только время обнажит
рукописи и сутулость,
и от боен сохранит
старчески скупая юность.
Только времени ветра
Нас обдуют — так обдуют,
дым оставят до утра,
словно музыку глухую.
Проживешь в такой стране, —
будет виден с каждым годом
с точки зрения извне,
под которой все мы ходим,
узел жизни, сеть морщин
и улыбка, мягкий юмор;
сигарета так трещит,
будто в ней не дым, а дума.

5.

Проживешь в своей стране.
Ничего тебе не надо.
Это вечность, и вовне
не пробраться даже взглядом.
Это – старый монастырь,
полукамень, полущебень.
Это – стройка и пустырь,
где живет лишь птичий щебет.
Это – неба бирюза
в черной тени под собакой,
каменные голоса,
Ноева ковчега якорь.

6.

Ночь. И замер здесь распад.
Арарат белеет ночью.
Зреет черный виноград,
Скачут буквы в пашнях строчек.
Дальше нас не поведут.
Здесь кончается пространство.
Дальше Турции приют,
ада зябкое османство.
Проживешь в такой стране
и разгладишь как бумагу
ты ее уже, зане
новые слова в ней лягут.

7.

Проживешь в своей стране,
как за ширмой черных створок
среди роскоши, в огне,
на воде и хлебе. – Дорог
город. – Словно в темноте
раковины, с горем споря,
как Гомер твой в слепоте
прожил целый век у моря.
И ласкают волны нас
холодом ночным. Знать, нужен
глянец спелых белых глаз,
блеск гомеровских жемчужин.

1997 – 2010 г.

Любовная песнь

(Из цикла «Ереванский бродяга»)
Я давно тебя не видел.
Как надолго я застрял.
От тоски все суше выдох
и круглее, как бокал.

Я давно тебя не видел.
Предрассветный синий лес.
Бог тумана, дымки идол
спутал карты – путь исчез.

Снова – осень, завтрак сытен,
я – один, все – мельтешня.
Я давно тебя не видел.
Помяни хоть ты меня.

Я живу в каком-то замке.
С герцогиней говорю
об охоте, птичках, лапке
куропатки, плохо сплю

по ночам. Стесняясь тощих
бедер, герцогиня мне
все подсовывает дочек
повара. Ревет во сне.

Ей чего-то все неймется.
Муж на выборах пропал.
То ли ждет, что он вернется,
то ль – чтоб я ее украл

И увез в свое поместье.
Говорит, она стара
и известна для невесты,
но, по-моему, хитра.

Был проездом, принц, датчанин.
Дома у него беда.
Много думал о молчанье
том, что будет, – навсегда.

Говорит, я в мышеловке
и смешна моя возня, –
то-то ж гладят по головке
за причуды здесь меня.

Санчо Панса губернатор
острова. Совсем опух.
Правит. Правда, не без взяток.
Он женат. Имеет двух

девочек. Недавно Санчо
мне писал: упал доход.
Вспоминал, как было раньше,
снова просится в поход.

Я давно тебя не видел.
Память о тебе – мой бред.
К нам приехал инквизитор.
Рассказал: сжигали ведьм.

Тоже призраки – колдуньи.
Я их так и не нашел.
То скорее хмель безумья. –
Пьет он, шутит хорошо.

Здесь такая же трясина.
Серый и прозрачный лес.
Я любил тебя так сильно.
что погиб и чувств в обрез.

В этом мире, где идеи
и богини нас ведут,
я похож на Одиссея,
потерявшего свой путь.

Я похож на Одиссея.
В страсти все еще свиреп.
Жду я голос твой с Бореем.
Но в тоске совсем ослеп.

Где-то в темных эмпиреях,
словно ночью лунной ты,
бродит странная идея
истины и красоты.

Что в грядущем будет встреча,
может быть, объятья, что
станет мир полней, добрей, чем
настоящего ничто.

Всюду мельницы трагедий
перемалывают нас.
Но ведет нас снова гений
к призракам, в недобрый час.

Как жестоки – воздух зимний,
и свобода – дар небес.
Как найти мне, как пройти мне
сумеречный желтый лес.

Я давно тебя не видел,
ненавидел и жалел.
И когда же снова выйду
я искать тебя средь тел.
1997

 

Ереван в марте

Уже отпетый заживо,
улаженный, на нет
сведенный – ломтик – за зиму,
в март возвратился снег.

Вдруг все пошло наростами:
за сказкой тишина,
темнея нищим остовом,
и город, и весна.

Нет стати для сравнения
у шапки, у волны,
у кружева отменного,
у цвета: белизны.

Как будто белой конницей
сардарской полонен
вновь город, – бухнет, ломится,
трещит вчерашний клен.

Так снег воздушной тяжестью
налег, налез, навяз.
На улицах размажется
в чернильную он грязь.

И вензеля расписывал
домов, дубов, ветвей,
и холод водкой рисовой
хлестал и гнал взашей.

И над грачом из Азии
снег надсмеялся всласть;
пшеничку остроглазую
запрятал – не украсть.

И закрома укромные
у елей под шатром,
прижаты лапы темные,
над пылью, под углом.

И будто древо в дереве,
начав звенеть и петь,
и будто дева в тереме, –
и больно нам смотреть, –

лишь ивы, опушенные
листвой, в своем пуху
стоят, внутри зеленые,
в снегу, в чужом меху.

март зеленью просвечивал,
как худобою плеч,
а больше в марте нечего
любить, хранить, беречь.

1997

 

В сувенирной лавке

В этом армянском склепе
продаются одни метафоры:
гаммы цветов и созвучия слов,
тень неба, падающая в мрак,

подобие насущного хлеба
затвердевшего в урартской чаше,
реальность забытых вещей,
и музыка абрикоса,

живопись Горькы и монофизитство
нетленного Арарата.
Керамика дней, наречия солнца
и переплетенья ветвей

одиноких, но связанных с сутью.
Точка в конце предложенья.
Порванные сети,
из которых ушел зверь.

Забыть значит запомнить,
а помнить значит не знать
ничего о смысле предмета,
и сам предмет вне языка

щебечет что-то по-китайски.
Глаза разбегаются: что же купить?
Но купля-продажа ведь тоже
обманчивое зрелище собственности.

«Что же есть жизнь?» — праздный вопрос
соответствия смерти.
Кончить — скончаться, бить и забить
до смерти, прочие перлы

разбросаны в неимоверном избытке.
Но ведь не так, и нету таланта
внести свою лепту в эту мечту
«поскорее убраться восвояси»,

то бишь в язык.
Именно так переводится здесь
мысль Хайдеггера
о ризах небесных.

В гадальном салоне
пахнет зоонавозом,
и будущее здесь
как объятье с грязной гадалкой

на расстоянье руки,
в сфере неизвестности,
в клетке бытия.
И конечно, грин-карт

2006

 

Ереванская элегия 1998 года

За первым сентябрем придет второе.
Похолодает. Но едва ли будет дождь.
Рабочие разроют и зароют
окоп свой: мощи труб и лета мощь.
Созреют листья цвета белой сварки.
Возникнут швы, дорожки и узлы,
скрепляющие все деревья в парке –
закусками на празднике столы.
Вновь духота, как дверью, знойным духом
втолкнет обратно, запрещая даль.
И вдавит вечер бременем, как пухом,
в желтенье, непреложность и печаль.
И город – полусолнце, полузелень
и полукрепость, полумусор – гниль
цветения второго, в нем затерян
домов картонный и фруктовый стиль.
Вперед влечет и подгоняет скорость
дыхания, и вдоль дорог стоит,
не шелохнувшись, салютуя, поросль –
пришедших пионеров ярый вид.
Назад – “кирпич” (возврат любой бессмыслен)
наложит словно новая ГАИ.
А сверху Адриатика нависнет,
вплотную подкатив валы свои.
Все говорит о пустоши в рассудке,
о силе циркуляции крови;
расстройством, как отшельника, желудка,
отметишь пору ветреной любви.
И вещь любая, ветхая – богатство.
И солнце на три четверти в черте
вещей, войдя, как свет, войдя на царство.
И одинок, плетешься сам в хвосте.
И зреет песня несуразных граций:
корявых веток, талий и стволов –
листвой гнилой и запахом акаций,
обильем винограда, желчи, слов.
Тогда поймешь, как прочно все же сварен
день с днем и с ночью ночь – навек,
что сам – ничто, расхвачен и раздарен;
шаг в сторону – считается побег.
Не убежать, не выйти, не раздвинуть,
не поломав чего-нибудь в себе.
Змеится улица, как пуповина
в утробе лет, в беременной в судьбе.
Тогда поймешь, что сам кавказский пленник,
что не хватает денег улететь,
и остается, что ты не изменник,
лишь горстку звуков на родном пропеть.

1.09.1998

Лебединое озеро в Ереване

Если все равно убрать тела,
то останутся глаза, как пчелы,
друг пред другом зазвенев: хвала
перед славой, слово перед звуком полым.

Взгляд на взгляд здесь, натыкаясь, рвет
тотчас узы, да с такой тоскою.
Здесь роится вечером народ
в одиночку, парами, толпою.

Здесь опаснее идет игра –
залетает пара глаз раскосых,
доведут они не до добра,
диссонансом зазвенев, как осы.

Здесь щедрей горячая пыльца
солнца, словно мак на пальцах, пудрой
покрывающая пол–лица:
скулы, губы, веки – перламутром.

Здесь загадочен любой маршрут,
а сюжет любой давно прочитан.
Виден парк насквозь и каждый прут,
но секрет, как поцелуй, не выдан.

И легко в пустейшей простоте
может потерять невинность
выпестованных каскад страстей,
грубоватых песен соль и чинность.

Воздух спелый, накаленный дух
между молотом и наковальней,
одинок, блуждает где–то слух,
взгляд напрягся, становясь печальней.

И читая в лицах, здесь одна
медленно гуляет в длинном платье,
и сама, как смысл обнажена,
распустившись для слепых объятий.

Но вконец, расстроившись совсем,
покидает тесную арену,
волоча за длинным платьем тень
и обиду в мрак ночей и плена.

1999

 

Свадьба

(Из цикла «Весна в Канакере»)
1.

Град побил всю вишню,
дев канакерских увел, погубил.
И белые, розовые платья на земле
не брызнут летом кровью радости.
2.

У моего друга свадьба.
Он взял себе невесту
с верхней улицы,
где она по-деревенски
смотрела на горы в окно.
3.

У моего друга друзья
на свадьбу достали «Линкольн»
и в коньячные бутылки
наливали самогон.
4.

У моего друга есть брат-
поэт и этажерка с книгами,
а темный желтолистый Пабло Неруда
ушел на кулечки для семечек.
5.

Поздоровайся
со всеми братьями
они входили и входили
за каждым твоим словом.
6.

Улица кормит и поит.
Здесь каждый второй шофер,
механик или продавец бензина.
Апельсины, запчасти и банки,
В банках березовый сок
взятый из изогнутого тела улицы.
7.

Будто и смуглая красавица
с огненною прядью
здесь сварена из авточастей,
и глаза ее ранят
очерненными заусеницами
длинных ресниц.
Она ходит перед русским полком
и слушает дробь вечернего развода.
8.

У младшего руки
татуированы маслом и грязью.
Не скажешь, что он не касался
длинных ресниц
местной красавицы.

9.

Вот срок тебе, милая.
Скажи своим братьям,
пусть добудут коньяк и белые скатерти
тебя проводить.
10. (Песнь невесты)

Боюсь, осень придет,
и ты уедешь,
оставив цыганской лачужкой
дом твой
на этой звезде.
3-5 мая 2002

Саят-Нова

(Из цикла «Улицы Еревана»)

Я хотел бы здесь жить,
на этом склоне,
где начинается улица Саят-Нова,
с видом на панораму города,
с видом на гору.

Я хотел бы здесь снимать комнату
и приводить бы на ночь женщин.
Быть художником,
выпивать с другом
и на балконе,
следя за рваными краями сумерек
обдумывать последние слова,
сказанные полвека назад
кем-то из тех, кто здесь жил,
умер
и ходил потом после смерти
под окнами по тротуару.

В эту арку входить за полночь
и проходить мимо беседки,
в которой мерцают огоньки сигарет,
и ночные собеседники
замолкнув
будут следить за мной
«А, тот самый художник.
Как он живет?»

Я мечтал,
я придумывал истории,
романтические и гнусные,
но в них неизменно
была любовная лини,
которая крутилась
вокруг этого места…

И что же? Случилось
что-то из рода моих историй.
Я здесь стал снимать комнату
почти без мебели
и писал один долгий роман,
писал один портрет
той, у которой дом
населен родственниками
и затерян в типовом квартале.
Для нее эта комната была неудобной
и пахла старыми хозяевами,
которых никто никогда не видел
в лицо.
Она видела в водяных разводах
портреты домочадцев
прошлого века
и мечтала о ремонте.
Она вздыхала о цене,
которую я плачу за комнату
и сожалела о моем занятии.
Она была прекрасна, и в бальном платьице
ходила на свидания ко мне.
Она была хорошо вышколена
и не могла понять моих срывов.
Она была из дорогого магазина
и каждый поцелуй был сродни
подарку из Lego
для наших будущих чад.

Я здесь
умирал с голоду,
от тоски и дрожал от холода.
И чувствовал себя одиноким,
в завывании вьюги
пытаясь победить
свою тягу
к огню и семейному уюту.

Однажды я заметил
наблюдая в сером мглистом,
словно разбавленном песком
утреннем часу
женщину напротив.
Она несмотря на холод
выходила на террасу,
прикрепленную
к пятиэтажной хрущевке,
с внутренней системой лестниц
с третьего этажа на пятый.
Она садилась в кресло и пила кофе
ровно в семь часов.
Это был ритуал.
Это было каждое утро.
И продолжалось долго,
пока не пришел ноябрь.
Я смотрел и тоже пил кофе
стоя у открытого окна.

И я не мог определить
(и хотелось бы знать),
что оставалось в темноте ее спальни,
надежда
или — как у меня —
голове одиночество,
живущее своей особенной жизнью.

2010

У памятника Ованесу Туманяну

Цокая сонно, запряженный ослик
тащит тележку с детьми.
Бронзовый консул и статуи взрослых
спят в этом мире одни.
Площадь черна и омыты деревья —
сеет дождя бахрома.
И под скамьей обнажила отрепья
в миг отступленья зима.
Капля обновки прозрачна на почке.
Прячется в небе овца.
Перевернувшись, земля в оболочке
слушает все без конца,
как половинка лица.

1995

Роман Шубин