• Вс. Янв 25th, 2026

Наша Среда online

Российско-армянские отношения, история, культура, ценности, традиции

ЕЛЕНА КРЮКОВА. РЕВОЛЮЦИЯ

Янв 10, 2026

«Наша Среда online»Продолжаем публикацию романа Елены Крюковой «Революция».

Часть первая
Часть вторая
Часть третья
Часть четвёртая
Часть пятая
Часть шестая
Часть седьмая

ОБРАТНЫЙ ХОД ВРЕМЕНИ. МАТЬ

Милый. Рик. Вот лежишь ты тут, бездвижный, а мы летим. Или — не летим? Предпочитаю об этом не думать. О действии. Пусть действие в видимом мире совершается помимо нас. Оно всё равно совершится, хотим мы этого или не хотим.

Знаешь, я тут много чего поняла. Даже то, чего не понимала раньше, и думала, не пойму никогда, до самой смерти. Я вспоминаю, и память становится всё прозрачнее; она просвечивает насквозь, сияет хрустально, как чистый медицинский спирт в стакане, и надо выпить его залпом. Это тебе не хома, не хао. Это твой медицинский спирт, мама.

Рик, да, мама. Мать. Моя мать.

Её ведь не сожгли. И ты это помнил, когда в сознании был. И ты это знаешь.

А может быть, ты, измученный нашим долгим походом, скорбным Ходом по воюющей Земле, забыл, как это всё случилось? А она сама мне рассказала. Мать моя.

Я ведь думала, что она умерла. Так мне сообщил отец. От синей чумы, и баста. Новая эпидемия, она врач в Больничном Доме, ну и подхватила, ну и убежала на тот свет. Быстро и беспечально. В муках или безболезненно, это всё равно; никто не знает. Ничего особенного. Всё как всегда. Больничный Дом, смерть, носилки, чёрный пакет для трупов, Бессмертная Печь. И пепел. Пепел.

Рик! Ты вот жалеешь о том, что мы, ещё до Революции, не поженились по правилам, и у нас никто не родился? Мы-то с тобой благополучно выбежали из утробы на свет. Появились у наших родителей. Желанные, нежеланные, как узнать? Забыты смех и слёзы. И мы, несмышлёныши, не знали, что родились уже при Владыке, в его безраздельное царствование. Нам, детишкам, было всё едино: Владыка, бибика, мумука. Отец сварганил мне куклу из лоскутов, набил её больничной ватой, украденной матерью на работе; нарисовал карандашом на матерчатом личике большие, как небо, глаза, потом проткнул себе палец иглой и нарисовал кровью рот. А потом поднял голову, на меня глянул и пробормотал: а знаешь, Кира, я помню, как ты у меня родилась, и какая ты была тогда малютка, вот совсем как эта кукла. С этими словами он протянул куклу мне. Я заглянула ей в лицо и увидела там себя.

Рик, я, козявка, знать не знала тогда о мире, в коем все мы жили, варились в его обгорелом котле. Я знала только моих родителей, врачей, и они не могли вылечить мир, а только пытались облегчить медленное умирание его жителям. Вот всё думаю: зачем в мире, приговорённом к смерти, рожать детей? Отец шептал себе под нос, укладывая меня спать: и горе, горе будет зачавшим и родившим в те дни, и женщинам, питающим детей сосцами, горе; и лучше было бы тому, кто явился на свет в те времена, не родиться. Не родиться!

Я не знала слова «родиться». Я не понимала слова «родить». Я боялась этих слов, боялась шёпота отца над моей кроваткой. Сердце сильно билось. Сжималось в комок от страха. Это потом я услышала всесущий голос Владыки. Он проповедовал исчезновение страха. Возглашал: я один владею страхом! Вы же, паства моя, не ведаете его!

Враньё. Я прекрасно знаю теперь, это враньё. Он мне всё тогда на этой чёртовой исповеди выложил. Понимаю, и он человек, хотя врёт, что и не человек тоже; а ему просто надо было вывернуться наизнанку хоть перед кем-нибудь, чтобы не лопнуть от злобы. Злоба наполняет тебя, ты раздуваешься, кожа и рожа трещат по швам. Я сорвала со стола скатерть, перебила всю его дрянную посуду, а он ни слова не сказал. Хотя мог же приказать меня повесить! Обезглавить! Отравить! Мог! Но не стал.

Зачем-то я ему нужна была.

А может, я ему нужна была как противник? Супротивник? Соперник?

Рик, какой из меня соперник. Девчонка жалкая.

Я так хорошо помню встречу с матерью. В этом треклятом Дворце. Я встала, попятилась, наступая на осколки фарфора, открыла дверь спиной. Тот, Кто сидел за столом и глядел на меня. Молча. Он позволил мне уйти.

Я колесом скатилась по мраморной лестнице. Спотыкалась о трупы восставших. Падала. Глядела на мертвецов; иные изуродованы жестоко. У одной женщины отрублены руки по локоть. Рядом с ней валялся юноша. Красивый. Может, её сын. Выколоты глаза, отрезаны нос и уши. Я перевела взгляд ниже. Лучше бы я туда, ниже, не смотрела, Рик.

Лестница вела в подвал. Я туда ещё раз не хотела. Оглядывалась: мне чудилось, Владыка за мной гонится. Сейчас удавку на шею накинет мне, и всё будет кончено в пять минут.

Послышался топот. На лестнице, выше. Раздумывать некогда было. Я сбежала вниз.

Дверь в темницу приоткрыта. Замок сбит. Около двери стоял человек. В отрепьях. Человек обернулся. Женщина. В мужских штанах. В изодранной куртке. Грудь перевязана грязной простынёй. Лицо в саже. Из угольной черноты на меня глядели два пылающих глаза. Там и так-то тьма, да ещё лицо черно, да глаза горят сумасшедше, и надо заговорить с тёткой, а я не могу. Глотку перехватило. Дышать тяжело. Женщина сделала шаг ко мне. Ещё шаг. Ещё шаг. Ещё.

Я не могу сейчас достоверно сказать, узнала ли я её тогда. Может, и не узнала. Но тряслась вся, до косточки, и внутри меня всё вспыхнуло. Моё личное Пекло. Вот оно, оказывается, рядом. Оно — в тебе. В тебе весь чёртов Ад. А ты думала, он вне? Где-то там? Ничего подобного. Ты его в себе носишь. И иногда он оживает. И тогда берегись.

Женщина с вымазанным сажей лицом ближе шагнула ко мне, мы стояли уже вплотную.

Чьи руки вскинулись первыми? Вот это я точно забыла.

Мы обнялись так крепко, что воздух весь вышел из лёгких. И невозможно было его вдохнуть.

У неё пальцы не сгибались. У неё были такие ледяные руки. Крепко же она промёрзла в пытальном Подвале. До костей.

Она обнимала мою шею локтями. И гладила мне лицо локтями. Я не понимала, почему.

Мама, ты жива. Это ты?

Это я, я. Ты узнала. Узнала.

Да. Узнала.

Мы бормотали несуразицу, смеялись, плакали, ощупывали друг друга. Я трогала её ладонями, она меня — опять странно так, локтями и лицом, мокрыми щеками. Тыкалась в меня лицом всюду, где могла достать. Рик, ты рассказывал мне, что у вас в деревне была собака, и у неё дети, назывались они щенки, и рождались они слепые, и вот так, слепые, мордочками искали брюхо матери, соски. Мать ведь всегда сурова было ко мне, Рик. А тут её как подменили. Она притискивала меня к себе, целовала мне щёки, лоб, подбородок, руки мои локтями подхватывала и покрывала поцелуями. Смеялась: я тебя испачкала, извазюкала всю! Слёзы её брызгали, лились, она прижималась к моему лицу лицом и обмазывала меня тёплой слёзной солью. Мама, мама, откуда ты? Из-под земли, как видишь. Из-под земли.

Значит, ты ожила?

Да. Я была мертва и ожила.

Разве так может быть?!

Может. Всё может быть.

И она стала говорить, Рик, говорить. Мы сели на каменные плиты, прижались спинами к каменной чёртовой стене подвала, за приоткрытой дверью слышались голоса и лязг железа, люди выходили из двери, входили в дверь, а мы сидели около двери, у ледяной стены, мать вытянула ноги в изорванных штанах, и в дыры я видела её тело, её избитые, опухшие колени, кровоточащие бёдра, мужские вдрызг разбитые башмаки свалились у неё с ног, и я глядела на её изрубленные то ли топором, то ли кухонным тесаком ступни, исколотые ножом щиколотки. Это была не плоть моей матери, это была большая, в человеческий взрослый рост, чудовищная тряпичная кукла, вся старательно, вдоль и поперёк, раскрашенная кровью.

И я зажмуривалась крепко, Рик, и говорила себе: никогда больше не открывай глаза! это всё ненастоящее! не гляди на враньё, гляди только на правду! — и глаза открывались сами, и я глядела на избитое вусмерть тело моей матери, и это была самая правдивая правда, которую я когда-либо видела на земле.

— Доченька. Ну вот ты со мной. Я молилась Богу. Не этому, вечно орущему на весь свет, в обманной парче. Настоящему. Про которого забыли. Все. Ну, не все. Я-то помню. И люди помнят. Я не знаю, много таких или мало. Недолго владычить Зверю. Верь мне. Слушай, ведь ты едва оперилась, ты молодая птичка, всего не знаешь. Я расскажу тебе, я. Он готовился долго, а захватил власть в одночасье. На его сторону встали армии всех стран. Армии всех стран, соединяйтесь! И свергайте ваших владык! Земля едина! Вы все едины! Вы все один народ! А я ваш Бог! Я пришёл! Неужели вы меня — не узнали?!

Веруйте в меня, люди!

Дочка, так он орал, везде и всюду, голос его разносили умные машины, города и горы сотрясались от этого надсадного крика, и все начинали верить ему. Потихоньку, исподволь! Один шептал: я верю! Другой вопил радостно, восхищённо: я верю-у-у-у! Начинали робко, переглядывались, сомневаясь, а потом огромные толпы бежали за его железными колесницами! Когда разрушились границы, все ему подчинились. Кто опьянялся им, как хомой. Кто соглашался с соседями, с прохожими на улицах: вы за ним?.. ну и я тоже, почему бы и нет! У кого не было иного выхода: они боялись. Люди держали в себе страх, который он запретил законом. Он — запретил — нам — бояться! А кто искренне им восторгался. Упоённо кричал ему вослед: слава! Мы так долго ждали тебя, Господи! И вот ты явился! И так, волею всех людей, был установлен порядок жизни на планете. Ты родилась уже в это время. Я вышла замуж за твоего отца. Всё просто: бумага, роспись, цветы, принародный поцелуй. Мы выучивали наизусть законы. Мы жарили на убогой кухоньке вонючий лиловый фарш. И вот слушай. Внимательно теперь слушай. И запоминай! И понимай. Главное — понять. Тогда станет легче. И тогда мы увидим… увидим…

Она обнимала меня. Её рука тяжело, мертво давила мне на плечо, странно его холодила. Будто кусок рельса мне на спину положили.

— Мама, ты мне снова снишься?

— Нет. Я настоящая. И ты — настоящая. И мы обе — правда.

— Ну слава Богу.

— Да. И Богу слава настоящему. Не ему. Не Зверюге.

Я клала голову ей на грудь.

Интересно, кормила она меня-младенца из бутылочки? Или всё-таки грудью?

— Бумага, роспись, поцелуй. Время слоилось, склеивалось, разрывалось. Раздвигалось. Родилась ты. Уже внутри Порядка. Главное в Порядке надо понять, доченька, милая. Главное! И я знаю! Ты поймёшь! Ты же умненькая! Ты же моя доченька, моя!

Я слушала во все уши. Я глядела на мать во все глаза. Глядела — и не видела.

Я слушала её, как собственную песню.

Я так давно не пела. Так давно.

И я смотрела на её руку.

На её руку.

На кисть её руки, лежащей на её сочащихся кровью коленях. 

— Раньше, до Страшной Войны, в иных странах пытались тщательно следить за тем, что люди читают. О чём говорят меж собой. Какие фильмы глядят. Какие сны видят ночами. О чём думают. Да, в те времена власть изобрела умелые аппараты, их обязан был надевать каждый человек, ложась спать. Каждый гражданин государства. Не все страны так жили! Не все. Но аппаратами бойко торговали, власти ими соблазнялись, им было важно уловить, узнать мысли своих подданных. Это ведь так удобно! Запись мыслей была следующим шагом после записи речи и тела. Голос и плоть давали показания; но показания мозга были гораздо любопытней, важнее для властей. Тебя тогда ещё на свете не было. А мы тогда были молодые. Мы пытались убежать от обязаловки. Аппараты нам всё-таки всучили. Ночью мы их не надели. Ещё чего, сказал твой отец, мы что, подопытные кролики?! А наутро к нам пришла облава. Люди в форме жестоко избили нас. Мы лежали на полу в крови. Они выкрикнули: вы, небось, хотите детей?! Молодожёны?! Если на ночь не наденете аппарат — сделаем бесплодными обоих!

Я не знаю, какие наши сны они видели. И как их считывали с аппарата. Разве мы могли его развинтить, чтобы посмотреть, как он устроен? Потом мы привыкли напяливать на ночь эту стальную проволоку с огоньками. Вроде как ёлочную игрушку. Мы были две спящих ёлки, головы обмотаны гирляндами.

И вот твой отец это время, время слежки за нашими мыслями и снами, назвал: неволя духа. Иногда смеялся, улыбался печально: даже не духа, а души. Они собирают в огромный короб наши души. И владеют ими. Как это заманчиво, должно быть, иметь власть над душами! Как это вкусно, жрать чужую душу на завтрак! Я в ужасе затыкала твоему отцу рот рукой. Молчи, прошу, не смей говорить! Он замолкал и обнимал меня.

А потом, дочь, потом наступило иное время. Прямёхонько перед Страшной Войной. Власти иных стран объявили: люди, скоро война, люди, военное положение объявят вот-вот, ваши тела принадлежат нам! Правительству! Генералам! Офицерам! Тело — такой же материал, как кирпич, железо, пластик! Тела всегда полезны, везде — не только в медицине! Не только в госпиталях! В лабораториях! Мы, конечно, сразу так поняли: большинство живых людей власти будут убивать и пересаживать другим, денежным мешкам, их органы. Ещё дымящиеся. Свеженькие. Вот сердце. Оно ещё бьётся. Вот почки! Нужны обе, и они незаменимы в стареющем, больном организме! А вот и печень. Налитая тёмной кровью. Пульсирует. Только вынули из подреберья. Она гораздо полезнее, царственно-натуральная, чем какая-то там искусственная, сотворённая из химических смесей на объёмной печатной машине! Разве может холодная химия сравниться с горячей, трепещущей жизнью!

А мужская плоть? Разве не драгоценна сперма, ещё древние утверждали, что она-то и есть самая священная жидкость из четырёх святых живых жидкостей. Так меня твой отец учил. Сперма, кровь, лимфа, слюна! Будем собирать мужское семя в специальные хранилища; когда разразится Страшная Война, мы сохраним контейнеры с живым материалом до лучших времён! Если человечество постигнет всепланетная гибель, и всего лишь считанные единицы останутся в живых, мы восстановим человечество!

Стали собирать у мужчин семя. Как ягоду в лесу. Сначала приезжали на дом, с пробирками и холодильниками; потом нас всех стали вызывать в понастроенные там и тут донорские пункты. Мы сначала растерялись: а что, вроде бы благородное дело! Почему бы нет! Но очень скоро, доченька, и нескольких месяцев не прошло, объявили такой же священной плотью — тело женщины. Её яйцеклетку, матку и питающие ребёнка молоком груди, когда она — родит.

И, доченька… страшно.. да… но так было, было… если женщина ослушается… хоть как-нибудь… пойдёт против властей, откажется делать то, что приказано… не выполнит предписаний… стали осуществлять самую страшную для женщины казнь: удалять ей матку. Вырезать. И пустое брюхо зашивать. Грубым швом, неряшливым. Так настоящие хирурги не работают. Нарочно так делали, издевались. Поднимали с койки жестоко, в первый день после операции. У многих расходились швы. Плачь не плачь. Наша соседка по краснокирпичному дому, ну, где мы жили, ты помнишь, именно так пострадала. Она всё ходила, ходила на тайные собрания, организация возникла такая в Городе, называлась «Союз жизни», вот в этот «Союз жизни» она всё бегала, бегала по вечерам, ну, да она одинокая была, безмужняя, этим союзом, видно, утешалась хоть немного… чувствовала себя полезной, нужной… они там готовили восстание. Ну и дуры! Кучка бабёнок собралась, ворчит, сквернословит, замышляет пойти против кого?.. против тех, под ладонями которых — армия, оружие, надзиратели, техника… сила!.. Государство, дочь, это сила. А народ сила только тогда, когда он сам творит государство. Сам! Но даже тогда есть опасность, что однажды, в удобный момент, народ даст слабину, и власть захватит тот, кто волю народа не разделяет. Один Владыка. Один царь. Назови его как хочешь. Одно дело, армия на стороне народа. Другое — армия на защите Владыки. Мы ведь это всё уже проходили?.. да?.. в школе… смирно сидели за учебными столами, слушали монотонную речь наставника… А потом и наставникам об этом обо всём говорить — запретили…

И вот… эту глупую тётку забрали. И увезли. Куда увезли, догадаться несложно. Мы её больше никогда не видели. И даже не говорили о ней. А что говорить. Лучше молчать.

Всегда лучше молчать.

А потом, о, что было потом… Нарочно не придумаешь. Стали женщин хватать прямо на улицах, бросать в железные повозки и увозить. Куда, мы тоже сначала гадали. На убийство? На кости, в земле гниющие? Да разве тело человека — удобрение? Сельское хозяйство медленно погибало. Некому было работать в полях. Мы послушно ели ненастоящие овощи, ненастоящие яйца. Потом слухи просочились в народ. Гоуфоны прослушивались, по связи мы друг другу ничего важного не сообщали. Только при встрече. И то не на улице. Чувствительные устройства были вделаны в столбы на тротуарах, в скамьи для уличного отдыха. Мы все постепенно узнали, куда увозили женщин. Власти разных стран, и нашей в том числе, выстроили тайные города; на островах, в пустынях, в степи, в таёжной глухомани; женщин привозили туда и искусственно осеменяли, а потом держали в больничных бараках до самых родов. Зачем, спросишь? Да чтобы они рожали властям кого угодно: солдат, прислугу, рабочих на грязных работах, продавцов и перевозчиков, ну, знаешь, раньше были рабы, и женщины теперь рожали новых рабов; а почему нужен обязательно взрослый человек, ведь человека так трудно и долго выращивать, жди, когда он повзрослеет и станет тебе полезен! Нас опровергали те, кто знал всё. А думаете, малышня не нужна?! Ещё как нужна! Детские органы для детей владык. Мальчики и девочки на побегушках. Мальчики и девочки для плотских услад. Часто жутких и гадких. Дети погибали перед камерой, а камера снимала их смерть, запечатлевая муки живого существа на века. Такие фильмы продавали за немыслимые деньги. Имена покупателей никто не знал. Так дети стали товаром. Страшным товаром! А потом, дочь, вспыхнула очередная Страшная Война. Кто её начал, никто так и не узнал. Город, где мы жили с твоим отцом, не пострадал; до нас Война не докатилась. Кого за это благодарить, не знаю. Бога? А может, Того… Кто…

Я застыла. Я стала сугробом. Внутри меня жёстким игольчатым инеем осыпалось зальделое сердце. Осколки сердца сыпались мне на рёбра, на потроха, растворялись в крови и текли по сосудам неизлечимой, тошнотворной горечью.

— Так, дочка, на Земле наступила неволя тела. Ну, неволей тела человека было не удивить! Человек всегда пытался закабалить другого человека! Властвовать над ним! Дух, душа, сердце, тело… ага, всё это вроде бы принадлежит тебе, дурачок, да, это всё твоё, но как же ты ошибаешься! Не тебе! А мне! А нам! В чей мир ты, жалкий, ничтожный, никогда не проберёшься, никогда на него не поглядишь хоть одним глазком! А чтобы ты вообще ни на что не поглядел, мы выколем у тебя глаза! Используем их. Мало ли кому выбили глаз в драке, и надо вставить новый! Не стеклянный! Не нефритовый-лазуритовый! Настоящий! Тёплый! Влажный!

Ты спросишь меня: а почему не развивали производство роботов? Машин для услужения! О них так громко кричали во всех странах! Восхваляли успехи науки и техники! А потом вдруг решили: важнее и полезнее живой плоти — ничего нет! Человеку нужен человек! И только человек! Так снимем же любые ограничения с поведения владык в мире! Владыке принадлежит его народ! Весь! До косточки! До царапины! До пальчика! До жалкой беглой, блаженной мыслишки! А народу не принадлежит ничего! Для народа счастьем должно быть подчинение властителю!

Следы Войны загладили. Новые капитуляции подписали. Новые договоры заключили. И всё больше людей роптало, ворчало, негодовало. И всё больше народу передавало слухи, сплетни, тайные, шёпотом, известия: а вы знаете… а вы… а вы!.. что скоро наш Бог на Землю придёт?! Наш Бог! Он явится людям во второй раз! Он утихомирит злых! Ободрит добрых! Повелит нечестивым сгинуть с лика планеты! Он придёт… Он уже в дороге… в пути…

Дочка. Ты уже родилась. Ты росла на земле. Уже при нём. При нём!

А он так кричал людям о себе: «Я жил вечно и буду жить вечно! А сюда, к вам, я пришёл, чтобы спасти вас!»

Он возвёл новые Больничные Дома. Торговые Дома. Дома Наказаний. Бессмертные Печи. И всё, что ты знаешь сама, ты ведь среди всего этого выросла. И ты думала, так было всегда. На твоём месте так бы думал любой ребёнок.

И наступила… наступила…

Я просунула руку матери под мышку и обхватила, обняла её. Не сильно. Осторожно. И всё-таки она застонала.

— Осторожно… Дочка… У меня ребро сломано… а может, не одно… меня били, молотом… как по наковальне… я думала, жива не останусь… Ты не плачь, всё заживёт… вот увидишь… Если уж я не умерла… и тебя сподобилась увидеть… Это ведь не сон, да?! Не сон, скажи?!

Вокруг нас лежали мёртвые люди и бежали мимо люди живые, а мы сидели на полу у ледяной стены и плакали, плакали.

— Наступила третья неволя. Когда Владыка набрал силу. Он понял: никто его с его трона не свергнет. Всё! Сроки исполнились. Власть без границ, и он на вершине. Чего ещё желать? Он не объявлял о своём торжестве: мы сами догадались о нём. Он не упивался криками о третьей неволе. Мы сами увидели её. В лицо.

Третья, и последняя, неволя называлась так: человек — это вещь.

Дочка. На Земле человек стал вещью. Он перестал быть человеком. Скажешь: выдумки! Завопишь: этого нет и никогда не будет!.. Враки. Это есть. Это уже есть. Человек принадлежит Тому, Кто. Даже его слуги и его солдаты ему одному принадлежат. Иерархия, ступени власти, покорность одному, исполнение приказов другого, наказание от третьего… всё ерунда. Приказывает он один, и наказывает он один. И всё человечество — вещь его. Собственная. Личная. Вещь! Хочет — разобьёт. Хочет — сожжёт во дворе, в отхожем месте. Хочет — разрежет и съест, причмокивая. Хочет — на смерть пошлёт, и не охнет. Для обслуги у него всегда под рукой будут люди. Люди, люди! Люди — матерьял! Народ — материя, холст, шёлк, атлас, драп, штапель, марлёвка… и надо сшить из него платье! К завтрашнему празднику! Ко дню рожденья! К похоронам!

— Вещь… Вещь…

— Да, вещь! — Мать моя уже кричала, брызгала слезами и слюной. — Вещь для услады! В том числе и для наслажденья жестокостью! Для любых телесных нужд разношёрстных владык и самого великого Владыки! Для кулинарных изделий! Для медицинских процедур! Для научных опытов! А понадобится — люди нужны и для гигантских жертвоприношений в честь вечной Войны! И для уничтожения человеческого рода, если окажется, что людьми переполнилась планета! Что их на Земле размножилось столько, что Земля уже людей не вмещает! Не вместит и впредь! И надо! Надо! Что надо?! А сама догадалась, что! Надо — их всех… нас — всех!.. убить! И для этого у Владыки есть… есть…

Мать моя умолкла, тяжело дышала. Хрипы вырывались из её избитой груди.

И я, Рик, я осторожно сняла её тяжелющую руку с моего плеча и положила рядом с другой рукой, ей на колени; и я видела, её кисти не гнулись; пальцы торчали; на пальцах странно, ужасающе поблёскивали металлические ногти и похожие на винты стальные суставы. Я прикоснулась к её руке, погладить, сжать её в своей, — и отдёрнула руку.

Холод. Зверский холод. Я обожгла себе руку холодом.

Взяла её руку обеими руками. Приподняла.

Тяжело. Тяжесть. Холод железа и пластика.

У моей матери к предплечьям были привинчены два протеза.

Ей отрубили кисти обеих рук.

Я заорала так, что мне показалось, Дворец содрогнулся до основания.

А на деле, наверное, Рик, я прохрипела, проскрипела это слово.

Знакомое мне слово.

— Сволочи…

Мать вырвала ненастоящую руку из моих живых рук.

— Не бойся, Кира… не надо… это протезы, да… они отрубили мне руки там, в Доме Наказаний… я знала, что отрубят… за дело, да, я перед ними провинилась… я лечила одну девочку, одну… Она так на тебя была похожа… знаешь, будто как Кира моя, ты… Двойник… сестричка… И ей назначили удаление сразу трёх внутренних органов: печени, почек и сердца… Дочь важного генерала в аварию попала… и все эти внутренности надо было срочно раздобыть… Моя больная подходила по всем параметрам. По всем, всем показаниям… группа крови такая же… резус-фактор… здоровое сердце, здоровая печень… почки отличные… а я её лечила от аднексита… она сильно простудилась, стояла всю ночь в сугробе на детском празднике для детишек богатых, изображала зимнюю фею… волосы распущены, голова голая, ветер, снег в волосах как жемчуг… в одном платьице белом, шёлковом… расшитом золотом… я к тому платьицу ещё марлёвку больничную пришивала, мне велели… и шапочку ей вышила золотой ниткой… И, дочка, когда мне объявили это решение!.. что она… что её… искромсают, выпотрошат, а тушку выбросят… сожгут в Бессмертной Печи… тут во мне всё и взыграло. Всё! Я как переродилась. Как второй раз родилась. И страх ушёл. Я перестала бояться. Я знала, что со мной будет. Знала. Но я молча одела мою девочку во всё теплое, в тёплую шубейку чужую, в чужие сапожки, она поморщилась, немного малы, жмут, наплевать, махнула я рукой, вытерпишь, лишь бы живой остаться… обмотала ей голову моим вязаным шарфом… уложила такую, во всей амуниции, в койку, укрыла одеялом до ушей, и она лежала тихо, только пот со лба и щёк простынёй вытирала… и, когда все в палатах уснули, я откинула одеяло, привязала ей к поясу ощипанную синюю, голую и тощую курицу, украла птицу на больничной кухне, взяла девочку за руку и вывела на улицу с чёрного хода. Она побежала, увязая в снегу, заплетаясь ногами. А я тихонько крикнула ей в спину, будто снежок бросила: беги, фея, беги! И она бежала… петляла по снежным заметям, по сугробам, как заяц… снег ей в сапожки набился… фея…

Я снова вцепилась в железную руку матери.

— Мама…

— Вот так и она! Вдруг оглянулась! и крикнула издали, и я услышала её: мама! Ты моя мама! Я тебя не забуду!.. Вот так я себя тогда почувствовала — всеобщей матерью. Матерью всех, всех детей! Всех на свете! Стояла на крыльце, снег в меня хлестал, девочки моей, с курицей на поясе, уже и след простыл, а я всё стояла, всё вдаль глядела и плакала, и у меня открылось будто второе зрение, внутреннее, необъятное, я видела множество детских лиц, детские головы и фигуры, они шли, брели, падали в снег и грязь, летели под стальной брюшиной самолётов, тряслись в кузовах грузовых повозок, их вели, обкрученных одной верёвкой, и за верёвку они держались, чтобы не споткнуться в темноте; детские ноги шли, ноги идут, ноги идут, идут всегда, ни на минуту не останавливаются, фокус Времени состоит в том, чтобы — идти, вот и я замёрзла на ветру, медленно поднялась по лестнице в палату… а там уже стояли люди в военной форме перед пустой девочкиной койкой… и смотрели то на пустую койку, то на меня… то на койку, то на меня… И меня схватили и повели. И я не кричала. Привели в Дом Наказаний. И я не кричала. Бросили в тёмную каморку. Закрыли дверь на замок. И я не кричала. Потом дверь открыли, зажгли под потолком свет и долго меня били. Цепями. Плётками. Дубинками. И я не кричала. Настал миг, я потеряла сознание. Очнулась. Лежала животом на железе. Руки вытянуты вперёд, прикованы к железному столу. Жёлоб для стока крови. Рядом палач. В маске. С топором. Как он взмахнул топором, я не видела. Опустил топор. И я закричала. И он поднял и опустил топор ещё раз. И я замолчала.

Рик. Рик. Ты пойми одно. Тебе же никто, никогда не рассказывал такого. Никакая твоя родня. Обрести мать, для того, чтобы услышать от неё, как её пытали. Если бы ей жгутом не перевязали обрубки рук, она бы истекла кровью и умерла. Но солдаты Владыки знали, что к чему. Преступник, по закону Земли, должен был понести длящееся наказание, нескончаемое. Пекло можно было устроить и на поверхности планеты; не обязательно было путешествовать по подземным казнящим кругам и проклятым лабиринтам. Вещь! Человек — вещь! Это надо было осмыслить. Я прожила мою маленькую жизнь как безмозглая тварь. Я не думала ни о чём. Ни о ком. Ни о ближнем, ни о далёком. А на моей Земле, как выяснилось, творилось невообразимое. И вот я в это непредставимое — брошена. Мне надо плыть! Барахтаться! Вылезти на берег! А море кроваво, обжигают его волны. Кровь — это тоже Пекло. Она слишком горяча, когда течёт. Мы кровь в себе не ощущаем. Мы — это наша кровь. Кровь — это мы. Мы с ней — близнецы. Двойники. Мы повторяем друг друга. Но, когда нас ранят, когда разрежут, рассекут, мы чувствуем, как наша кровь вытекает наружу; мы это наблюдаем. Мы видим её течение! И мы можем её лизнуть, отхлебнуть, попробовать на вкус! И мы рыдаем в голос! Вопим в безумии! Кричим: спасите! помогите! я истекаю кровью! я сейчас умру! А я так хочу жить! Жить! И вот тогда, в это мгновение, Рик, кровь становится — жизнью. Нашей жизнью! Твоей — жизнью!

А ты знаешь, ведь я чувствую ход твоей крови! Я — чувствую — твою — жизнь! Ты горячий. Ты спишь. Если бы ты умер, ты был бы весь холодный. Ледяной. А ты горячий. Это отлично. Это меня утешает. Я верю, что мы спасёмся. Что летим не в никуда, а туда, куда надо. Где — нас — ждёт — настоящий — Бог.

А не Тот, Кто.

Мать продолжила свой рассказ.

Я слушала его не как рассказ извне; я сама стала моей матерью, я неведомым образом переселилась в мать и оттуда, изнутри неё, сама себе горько, умалишённо признавалась во всём пережитом.

— Меня у тебя отобрали, дочка. Меня — у тебя! Отцу велели сказать тебе: мать сожгли в Бессмертной Печи, она была чумная, мы её уничтожили, так мы, герои, останавливаем эпидемию. Отец послушно повторил тебе это. Я не знаю, так ли это было; но я в этом уверена. И я знаю, всей кожей знаю, не только мыслями, что он не просыхал после моего исчезновения. Он пил и пил, пил и пил, и ты видела его вечно пьяным. Как же тебе было тяжело! Я видела вас обоих на расстоянии, видела в снах моих. Я ничего не могла вам передать. Вам, на волю. На волю? Какая у людей воля в мире, где человек стал вещью? Мы привыкли к неволе. Народы склонились перед Тем, Кто нам предписал неволю; выписал, как лекарство, делал уколы неволи и всовывал в рот таблетки неволи. Меня сначала держали в той каморке в Доме Наказаний; приходила медичка, перевязывать мне руки, обрабатывала раны спиртом, йодом и неизвестной пахучей мазью. Обрубки затянулись молодой кожей. Я плакала безостановочно. Потом в каморку явился врач. Лица его я не видела; оно пряталось под маской, на лбу торчало круглое зеркало. Приказал принести в каморку стол и два стула. Усадил меня напротив. Щёлкнул выключатель: под потолком надзиратели зажгли яркий свет, он больно бил по глазам, по лицу. Врач посмотрел мне глазное дно, горло, помял живот. Раскутал повязки. Уставился на культи. Хм, сказал он, да-а, всё серьёзно, чудо, что всё прошло без сепсиса. И без антибиотиков. Спирта, вижу, не жалели. Да, кивнула я, не жалели. Спирт тебя и спас. Он ухмыльнулся. А как сейчас себя чувствуешь? Я пожала плечами. Молчала. Глядела ему в острые колючки глаз над стерильной маской. А вы как бы себя чувствовали без обеих рук? Он устыдился. Положил руку в холодной резиновой перчатке мне на культю. Я договорюсь, и тебе поставят протезы. Плохонькие, конечно, но где же я тебе возьму искусную подделку. Любая скульптура, даже бездарная, красивой руки хуже уродливой живой руки. Жизнь всегда сильнее мертвечины. Ты выжила. После такого наказания, бывает, и не выживают. Ты сильная.

И он отпустил мою руку, и встал со стула, и, о ужас, а может, о чудо, поклонился мне. Руку к груди прижал и поклонился. Как клоун в забытом цирке. К двери подошёл, постоял немного, обернулся опять ко мне и сказал тихо, мрачно: здесь везде камеры, они нас засняли, это понятно, и теперь смотрят запись, и слушают, что я тут болтаю тебе. Им любопытно. А может, всё равно. Работа такая у них. Так вот, слушай ты, и слушайте все. Подслушивающие и подглядывающие. Завтра снимут мерки, через неделю привезут протезы. Тебя не отпустят. Тебя отправят во Дворец. Особо опасные преступники должны предстать пред очами Владыки. И он сам решит, что делать с тобой. Перевоспитывать, определить на новую службу или умертвить. Ты вещь. Я тоже вещь. Все мы должны это осознать. Те, кто не считает себя вещью, рано или поздно будут уничтожены. Запомни это.

Он вышел вон. Я встала со стула, села на испачканный коричневой кровью матрац.

Мои культи лежали у меня на коленях.

Я погладила её руку. Там, где живая кожа переходила в прицепленное крючками к суставу ледяное железо.

— Я хорошо изучила внутренность Дома Наказаний. Ведь про то, что внутри Дома Наказаний, мало кто знает. Да что там, никто не знает. Люди пропадают во тьме Дома Наказаний, будто тонут в океане в бурю. Или им к ногам привязывают камень и топят в проруби.

Я догадалась. Время, само Время стало такой прорубью. И каждого из нас топили в ней. Скопом или поодиночке, неважно. У тех, кто нас сторожил, было оружие. У нас не было. У тех, кто перевозил нас по всей земле в вагонах для скота, было оружие. У нас — не было. У тех, кто охранял дома и дворцы, принадлежащие владыкам и Тому, Кто, было оружие. У нас — не было; и не могло быть никогда. Доченька, а ты вот задумывалась когда-нибудь о том, что такое оружие? Зачем оно? Я — да. И часто. Оружие — возможность мгновенно отнять у другого жизнь. Распорядиться чужой жизнью. Раньше считалось, что чужой жизнью и смертью может распоряжаться только Бог. Теперь кто стал распорядителем жизней? Правильно, Тот, Кто.

Оружие, думала я, сидя в каморе Дома Наказаний, где же я тут возьму оружие, а потом меня отсюда выведут и увезут, тайно, под покровом ночи, как тысячи других, оставленных в живых для неведомых целей, и там, куда меня привезут, бесполезно будет бороться. Борьба! А я бороться — хотела. Доченька, да ведь я тебя так же воспитала! Сурово. Иногда жестоко. Нежности от меня ты видала мало. Но это ничего, говорила я себе, чем меньше нежности — тем больше силы будет у неё после. Потом. А ты ведь стала искать нежность? Стала? Ну конечно. Ты не захотела быть вещью. Ты стала искать живой нежности и живой любви.

И правда, меня вывели из Дома Наказаний заполночь. Железная повозка лязгала и тарахтела, вот-вот рассыплется. Доехали до краснокирпичного нашего дома. Отец твой был на ночном дежурстве. Ты спала и не проснулась. Надзиратели велели мне забрать из сундука все старые снимки, чёрно-белые и цветные. Дали мне мешок. Я открыла сундук зубами, подхватила все отпечатки культями и в мешок сложила. Давно уже не делали никаких фотографий. Память гоуфона сохраняла изображения. А когда память под завязку забивалась призрачными снимками, гоуфон сам выкидывал их из себя. Себя опустошал. Жаль было милых лиц. Но так был устроен мир. Нам так его устроили.

И мы с этим согласились. Мы не восставали.

Зачем восставать, если у владык — оружие, и тебя всё равно ждёт смерть?

А если тебя убьют, и всех людей убьют, для кого ты завоюешь эту несчастную свободу?

Я шла по заснеженному пустому двору Дома Наказаний. Поднялась по приставной лестнице в огромную железную повозку. Ввалилась в фургон без окон, а там — люди сидят. Всякие-разные. Мужчины молчат. Женщины плачут. Скулят, как раненые собаки. Их никто не утешает. Бесполезно. Всё тут напрасно. Напрасно шептать друг другу имена. Напрасно обнимать и к себе прижимать. Здесь никто не поймёт ласки, поддержки. Колёса зашуршали по брусчатке, фургон затрясся. И мы все мелко затряслись. Сидели на деревянных лавках. Я вытянула вперёд мои культи. Моя соседка покосилась на мои перевязанные обрубки. Марля грязная уже, сказала она беззвучно, одними губами, нужны стерильные бинты и перевязка. Знаю, так же беззвучно отвечала я ей. Развела культи в стороны: это означало «не знаю».

Ехали долго. Проголодались. Никто не кормил нас. Кормёжка не предусмотрена. Предполагалось, что вещи выдержат долгую дорогу. Люди, возможно, исстрадались бы. Вещи — нет. Разве вещи могут страдать? Наконец повозка затормозила. Встала. Открыли железные двери. Мы разминали затёкшие ноги. Ноги, идите! Ноги идут.

Как хорошо, что мне не отрубили ноги, а всего лишь руки. Ползать на животе, как гусеница или змея, радости мало.

Ноги идут. Мы идём. Перед нами Дворец. Никто не знает, что это Дворец Владыки; я знаю, я одна. А может, зря я возгордилась, и им всем об этом сказали. Уж лучше бы это был не Дворец Того, Кто, а красная казарма, где женская толпа извивалась и корчилась на изодранных смрадных матрацах под сотнями мужских тел; там хотя бы всё было заранее известно, да, мучения, да, унижения, но они такие обычные, обыденные, найди-ка попробуй бабу, которую не насиловали. Насилуют — всех! Всех и всегда! В конце концов, это природа. Выступ, впадина, их соединение. Всё так просто. Так просто! Да ведь и сама жизнь проста донельзя. Это мы её усложняем. Переливаем её из пустого в порожнее.

Доченька моя…

Мать прижалась лбом к моему плечу. Подняла руку и положила мне на колено. Из протеза лился мне в колени вьюжный холод. Железо не имеет крови. Внутри железа только железо, и больше ничего.

— Нас всех перелили. Из пустоты Дома Наказаний в порожний мраморный Дворец Владыки. Это было так милостиво. Я не помню, как нас всех разобрали надзиратели и развели по пустым мрачным залам. В залах кроватей не было. Только подстилки на полу, как для собак. «Ложись!» — крикнули нам. Мы все повалились на подстилки, мужчины, женщины, старухи, дети, старики, и мгновенно уснули, голодные, измученные. Закрыли глаза и провалились в прорубь сна.

Во сне, дочка, я увидела зеркало. Круглое; оно напомнило мне выпученный гигантский рыбий глаз. Или осьминожий. Ты никогда не видела осьминога. Я тоже; только на картинках в книжке твоего отца, оттуда, из сундука. Вот бы мне стать старинной книжкой, и вот бы меня положили в сундук. И никогда бы обо мне не вспомнили.

Во сне я медленно шла мимо зеркала. Не хотела в него засматривать. И всё же посмотрела. Мимо меня в зеркале шла я — баба с отрубленными по локоть руками, протезы пообещали, да не привезли, ну да, этого следовало ожидать, кто это будет со мной, беднячкой, возиться, баба с лицом в морщинах, вся седая, стоп, я же вчера ещё была молодая, у меня же маленькая дочь, при чём тут седина, это просто снег меня запорошил, это снежный сон, а в зеркале мимо жизни идёт уродливая тень, отвратительное женское чудище, ведьма, метла, мегера, вот она обернула рожу и скалится, она скалится — мне, она ржёт, как лошадь — надо мной. Почему вдоль по этой уродке, по лицу её, лбу, груди, этим рвотным культям текут красные длинные потоки? Что это? Кровь? Чья? Её? Или чужая? Или это красный снег летит за окном, и зачёркивает, закрашивает, засыпает красной болью все наши прошлые радости?

Елена Крюкова

Продолжение