«Наша Среда online» — Продолжаем публикацию романа Елены Крюковой «Революция».
Часть первая
Часть вторая
Часть третья
Часть четвёртая
Часть пятая
Часть шестая
ГЛАВА ЧЕТВËРТАЯ. ДОБРЫЙ, КАК ТЫ
Тьма медленно, волглым туманом, рассеялась перед глазами Киры.
Она сидела на чём-то нежном, мягком. Осмотрелась. Под локтями, запястьями тоже ощущались мягкость, нега, удобство. Подлокотники. Услужливо повторяющие очертания усталых рук. Кресло: широкое тронное сиденье, обитая цветастым шёлком спинка. Кира не видела шёлка, расшитого мелкими цветами; она его вообразила. Глаза привыкли к полумраку. На столе горели свечи в массивном бронзовом подсвечнике. Узкое пламя, белое у основания, красное на конце язычка, вздымалось вверх, во тьму, остроконечной ракетой. За свечами стояли три овальных зеркала: большое, поменьше, ещё меньше. Свечное пламя огненной рекой утекало вглубь речных, водяных зеркал. В них можно было утонуть и не выплыть.
Она жива. Руки не скованы. Не в наручниках. Ноги не в кандалах. На ней её родное, привычное платье: белая атласная юбка, по пяткам хлещет, на плечах марлёвка, сусальные золотые полоски нашиты всюду, для красоты. Она — старинная ёлка в Новый Год. Так отец её наряжал, когда у них не было на праздник ёлки. Не на что было ёлку купить. Ни игрушечную, ни настоящую, терпко-ароматную. И Кира играла роль ёлки. Это было удобно, смешно и почётно.
Она жива! Вот что главное. Всё остальное неважно. Правда, этот наглый волчара грозился её измучить донельзя, замучить до смерти, и всё-таки не дать ей умереть; правду говорили, он наслаждается властью, причиняя боль. И так воспитывает слуг своих и армию свою.
Раньше народы воевали друг с другом. А потом пришёл он. Тот, Кто. И народы прекратили воевать, ибо стран не стало, разрушили границы, сожгли на площадях все ненужные законы и все древние книги. Сожгли всю мудрость Земли. И только такие старики, вот как старуха Вита, что-то такое, всеми забытое, ещё помнили.
Вита? Да что она помнила! Она знала только огонь плиты, кусок хлеба из опилок, да собрать лечебную траву, да заварить её, от боли в ногах и в спине, в пузатом фарфоровом чайнике, наследстве матери, а той чайник от бабки достался. А кто была твоя прабабка, старуха Вита? А моя прабабка была царской фрейлиной. А что такое фрейлина? Это фея? Ну вроде того. Не плачь, зачем ты плачешь? Оттого, что твоя прабабка умерла. И я тоже умру? Когда-нибудь?
Тот, Кто сидел напротив Киры в массивном, могучем, как военная повозка, кресле, спинка выточена из чёрного дерева и густо позолочена, изогнутые ножки тоже золотые, а под локтями лежат две маленьких подушки в парчовых наволочках. Красная парча, текут реки крови, плывут по ним золотые кленовые листья. Красивый узор. Потрудились на славу мастера.
— Ну что? Отдохнула? Выспалась? Я принёс тебя сюда на руках. И ты уснула сидя.
Надо было отвечать вежливо, приветливо.
— Да. Отдохнула. Спасибо.
Он едва заметно улыбнулся.
— Ты благодаришь меня. Я тронут. Я хочу тебе важное сказать.
Кира молчала.
«Пусть он говорит. А я послушаю».
— Ты вот почему такая злая сюда ворвалась? Вместе со злым народом? Крики, оскал зубов, ненависть. Смерть вокруг. Победа или смерть, так вы орёте, себя не помня. И вам всё равно, будет у вас победа или вы сдохнете в одночасье, и никто не вспомнит о вас. Что вы, такие-сякие, жили на земле.
«Болтай, болтай, мели языком».
— А я добрый. И я всё чувствую. Так же, как ты. Как вы все. Я человек. Я страдаю, как вы. Плачу, как вы! Мне больно, как вам. Ты думала, я бесчувственная скотина? Плохо же ты обо мне думала. Я — это все вы. Я — это ты. Да, да! Не таращь глазёнки! Ты. Я — тебя — ощущаю, вижу изнутри. Ты дышишь, и я дышу вместе с тобой. Это как любовь. И так я… не удивляйся… так я чувствую каждого, да, каждого человека на земле. Мне не надо его отслеживать. Пользоваться умными машинами, что видят человека на любом расстоянии. Ты перемещаешься по земле — а машина тебя видит, где ты идёшь, что делаешь, слышит, что ты говоришь, правильные речи умильно лепечешь или надсадно орёшь бунтарские призывы. Мне такие изощрённые механизмы не нужны. Я одарен свыше вселенским чутьём. Человек только дрыгнет ногой — а я уже знаю, куда он прыгнет.
Он встал с царского кресла, шагнул к Кире. Ногой вытянул из-под стола маленький табурет с бархатным сиденьем. Близко придвинул табурет к креслу Киры. Сел, поглядел на неё искоса, и всё старался подсесть ближе, пододвигался, захотел даже прислониться, но потом отпрянул.
«Он меня боится. Правильно, бойся, мерзость».
— Я не мерзость. — Кира вздрогнула. — Я человек. Просто мне дана власть над всеми человеками. И я не человек. Не все люди — люди. Гляди, что покажу тебе.
Он порылся за пазухой. Распахнул пиджак. Сверкнула парчовая подкладка. Он проследил за Кириным взглядом. Усмехнулся.
— Когда принимаю делегации, выворачиваю пиджак наизнанку. Все восторгаются моим портным.
— Ты портного тоже приказал казнить?
Опять усмешка, не издевательская, а печальная.
— Потому, что такой одежды больше никто не сошьёт? Верно. Никто. Да, я убил его. Незаменимых нет. Один исчез, придёт другой. Близнец. Двойник. Смотри сюда.
Из внутреннего кармана Владыка вытащил квадратный клочок.
Поднес к Кириному лицу.
— Гляди!
Она всмотрелась. Узнала. Задрожала.
Тот, Кто держал на вытянутой руке перед нею квадрат старой глянцевой бумаги.
С бумаги на Киру смотрело лицо.
Лицо родное. Лицо, никогда не забытое.
Годы прошли, как века. Тысячи лет. Тысячи тысяч.
Время просвистело метелью, сжалось в кулак.
Кира протянула руку. Вырвать хотела старую фотографию.
— Дай!
Тот, Кто отвёл руку с фотографией. По Кириному лицу уже текли слёзы, изобильно, страшно, жгучим солёным водопадом.
— Узнала! Вижу!
— Дай. Это мой отец.
— Я знаю.
— Ещё молодой. Тогда делали такие снимки… чёрно-белые.
— Знаю.
Слёзы Киры текли по подбородку, по шее, впитывались в лохмотья марлёвки, в сизый перламутр атласа.
— Шапочка у тебя красивая. Сама вышивала?
Владыка протянул другую руку и стащил с головы Киры расшитую золотой нитью шапчонку. Кира глядела на лик отца, тянула к нему руки и глаза. Владыка вынул у неё из волос ржавую заколку, и её косы рассыпались по спине и плечам.
— Держи фото! Целуй его на ночь. Плачь над ним, сколько душе угодно.
Кира схватила фотографию и сунула под марлёвку.
— Спасибо. Вы добры ко мне.
— Ишь, как она затараторила. Давно бы так.
— Как?
Тот, Кто склонил голову набок, как птица, любовался Кирой, разглядывал её, как редкой красоты павлина, гуляющего по саду.
— Ты миленькая. Если бы ты жила у меня при дворе, на тебе бы с восторгом женился любой из наших знатных холостяков. Я так понимаю, у тебя есть парень?
«Парень… парень… Рик… Крик… Кто… Тот, Кто…»
Кира помотала головой.
— Я не помню.
— Ну да ладно. Хочу, чтобы ты тоже нечто поняла. Обо мне.
Он тяжело встал с табурета, подошёл к увешанной гобеленами стене и нажал тайный рычаг. Невидимые шпингалеты заскрипели. Открылся встроенный в стену секретер. Владыка запустил туда обе руки и вытащил тайника мешок.
Бухнул мешок на пол.
«Мешок. А в мешке — новомодное оружие. Сейчас вытащит и расстреляет меня в упор».
Мысль о смерти не приносила ни горечи, ни боли. Равнодушно, улыбаясь Владыке в ответ, смотрела Кира на мешок. Владыка присел на корточки, развязал тесёмки. Цапнул мешок за холщовые углы. Потряс. Из мешка вываливались снимки. Множество фотографий. Старина несусветная. Фото чёрные, фото серые, ржаво-коричневые, жёлтые, охряные, золотистые; фото аляповато-цветные, фото расплывчатые, неумелые, фото чёткие, чётче и ярче жизни самой. Фото интимные, такие даже другу не покажешь. Фото торжественные, хоть сейчас в золочёный багет и на выставку. Фото детей. Старцев. Раненых солдат. Медиков в халатах и круглых шапках, похожих на караваи из отборных опилок. Фото свадебные. Фото похоронные. Медь валторн, котлы литавр. Фото, да, она рассмотрела сразу, вмёрзнув в свое цветастое кресло: да, да, это фото коронации Владыки, в день, когда на него возложили венец правителя всей Земли, Луны, Солнца, всех астероидов и всех железных небесных тел, сделанных руками ничтожного человека. Космос велик, человек — ничто! Владыка — Царь Космос! Он — Бог! Новый и навсегда! Давайте заснимем его для истории! Для вечности. Он повелевает вечностью. Он повелевает смертью. Оставим потомкам кусок его жизни!
И всех его подданных! Всех землян!
Да вознесут они ему славу!
— И всех его… подданных…
«Я слышу твои мысли, гад. Пусть сгинут они! Не хочу их знать!»
«Однако знаешь. Не могу запретить тебе чувствовать и знать».
Они разговаривали молча.
Такое у Киры до сей поры бывало только с Риком.
…они молчали, вечерело, она лежала на продавленном старом диване, он сидел у её ног на каменном полу, шутил: у нас в доме полы каменные, как плиты во храме, — а сейчас молчали они, вроде не о чем было говорить, вечер опускал на них тёплое пушистое покрывало молчания и терпения, да, Рик всё время это повторял: терпение и смирение, так говорил и её отец, а Кира думала о том, что вот отец Рика был однорукий убийца, и спрашивала себя она: а разве убийца, подлец и сволочь не может делать в мире добрые дела?.. и сама себе отвечала: может, если захочет, — вся штука была в этом: захотеть, не все хотели. И молчание обнимало их, дуло им в лица свежим ветром из тех земель, где никогда они не были и теперь уже вряд ли будут, — с побережий солнечных бирюзовых океанов, с островов, где растут фиги, финики и обезьяньи бананы, с морских просторов, где семь футов под килем, а вспененная тёмно-синяя, грозная волна устрашающе вздымается до звёздного зенита, — и не надо было им смотреть друг на друга: чувствовали они друг друга каждой клеткой тела, каждым неслышным дрожаньем души, сплетались дыханья, они дышали в едином ритме, и, когда они дышали, будто рядом шли в ногу, они начинали читать сначала чувства друг друга, а потом и мысли, будто громадная старая книга раскрывалась на самой заветной странице, и они шевелили губами, повторяя слова другого, и сплетались слова, как тёплый воздух, вылетающий из лёгких, и превращались в жар губ, хоть не целовались они, а застывали в блаженстве, с закрытыми глазами, с открытой на песне великой любви древней книгой, и кто они такие были сейчас?.. только страницы, только нежное, еле слышное шелестенье, только хруст осыпающейся, как цветочная пыльца, истлевшей бумаги, только тоска: неужели этого не вернуть?.. только жажда сказать без слов, только бесконечное перетеканье друг в друга: я — ты, а ты — я, и ничего другого нам больше не надо.
…Владыка глядел на неё, и глаза его медленно стекленели, а потом опять оттаивали, в их глубине ходили синие подводные тени.
— Вот не удивляйся. У меня для тебя сюрприз припасён.
Рядом с рассыпанными по полу снимками валялась на боку старинная шкатулка. Владыка наклонился, поднял шкатулку с пола и водрузил себе на колени. Вишнёвый лак, крышка расписана тонкой кистью. Три женщины сидели на лавке, в богатых одеждах, расшитых яркими камнями и золотыми узорами, одна в синем сарафане, другая в красном, третья в солнечно-жёлтом; бусы густо обнимали их шеи, надо лбами возвышались странные треугольные венцы. У их ног, на низенькой скамеечке, притулилась девочка. Кира всмотрелась, едва не ахнула. Снежный атлас. Больничная марлёвка на плечах. Вышитая золотом шапка. Курица, привязанная к поясу. Не рассмотреть, ощипана или в перьях.
Девочка подмигнула Кире с крышки шкатулки. У девочки нежно светилось на чёрном фоне Кирино лицо.
Кира застыла.
— Ну, ну, не робей, воробей. Открывай! Там всё твоё.
Кира осторожно откинула крышку.
..Это они. Фотографии семейные. Всё, что её мать уничтожила когда-то, годы, нет, может быть, века назад.
Она знала этих людей. Помнила кровью. Это был её род. Ну и что, что она их никогда не видела. Дородная старуха в фартуке, сидит с раскосым младенцем на руках близ наряженной ёлки. Набережная, фонари, широкая река, отсвечивает сталью на слепящем солнце, и две женщины, очень похожие друг на дружку, близнецы, двойники, идут вдоль по набережной в светлых широких плащах, в чёрных перчатках, в чёрных шляпках с вуальками. Всё только белое, стальное, серое, пёстрое или чёрное; снимки угольные, вьюжные, тогда ещё не изобрели машины, умеющие запечатлеть цвет. А вот мужчина молодой, да лысый; пух лёгких волос над висками; держит большую кудрявую чёрную собаку на поводке, собака открыла пасть, вываливается серый язык, и серые деревья шумят на белом ветру. А это кто? Девочка лет шести, рядом с ней две толстые старухи, у одной в руке чайник, у другой — слоёный пирог с воткнутыми в него свечами. День рожденья. Чей? На кого-то сильно похожа девочка. На кого? Кира догадывается: это её мать, только маленькая. Сейчас пирог поставят на стол, и что нужно сделать девчонке, да, да, это был в старину такой обычай, она должна набрать в грудь воздуху и дунуть на все горящие на пироге свечи, и, если одним выдохом удастся все свечи потушить, значит, желание исполнится. Загадай желание, мама!
Она загадала. Кира не помнила. Просто — знала. Загадала. Но оно не исполнилось. Исполнилось другое. Разразилась война. Страшная. На весь мир. Погибло много народу. Разрушили многие города. Тот, Кто оказался наверху после Страшной Войны, сел поверх всех других владык, заявил: Земля моя, и воля моя. И тем, кто возжаждал убить его, бросил в лицо: я — бессмертен! А Кирина мать уничтожила все старые фотографии. Все. Мать сама сказала об этом Кире. Она сидела, уставясь в одну точку не снаружи, а внутри себя; так глядела внутрь себя, а наружу выталкивала солёные слова: я. Сожгла. Всё. Наше. Прошлое. Все. Наши. Фото. Что такое фото, спросила Кира. Мать закрыла глаза рукой. Это просто отпечатки, бумага, мусор, не бери в голову. В тот вечер мать испекла неуклюжий пирог из опилочной муки, обмазала его свиным жиром, воткнула в него старую парафиновую свечу, найденную в кухонном шкафу, зажгла свечной огарок, пила хому и плакала, и даже подвывала, как волк, пока свеча не догорела и вся не расплылась белой лужей по бедняцкому пирогу. Кира прежде ни одной фотографии рода не видела. Ей было больно. Она тоже плакала, ночью, старалась тихо хныкать, чтобы родители не услышали. Она думала: а может, мать ей соврала, и где-то в квартире, за плинтусом, под каменной плитой, они лежали, спрятанные, изорванные, смятые. Но, скорей всего, мать их вправду сожгла. Снимки жгли ей душу, и она бросила их все, разом, в Пекло души своей.
Пекло души невозможно залить никакими слезами.
И никакими воспоминаниями не заслонить.
Кира, не помня себя, села на пол. Перебирала снимки. Рассматривала. Не могла смотреть. Слёзы застилали зрачки, повисали на ресницах. Она вытирала лицо ладонью, кулаком. Засовывала кулак в зубы, чтобы не закричать: вот её бабка, а она не видела её никогда! Вот раненый на войне дед, лежит в госпитале, перебинтованная нога подвешена к потолку, голова забинтована тоже, старается глядеть бодро, а как тут поглядишь весело, если глаз у тебя один; и молодого деда она видит на старом фото впервые, на обороте снимка нацарапано старинными чернилами, забытым стальным пером: «ПУСТЬ ЭТОТ МЁРТВЫЙ ОТПЕЧАТОК НАПОМНИТ ВАМ ЖИВОГО БРАТА».
Лица. Лица. Лица. Толпа. Народ. Род. Её род. Род её! Родичи! Семья. Она из неё вышла. Не зная её. Не помня. Только чувствуя. Ощущая огненной горечью крови. Во снах, быть может, приходили они к ней. И сны она забыла. Она всё, всё забыла. Разве это правильно? Разве нельзя человеку при рождении, даже если он родился в Сиротском Доме, даже если он бродяга, нищий, под мостом живущий, вживлять под кожу не зловещую печать, разрешающую торговать и зарабатывать, а маленький красный нерв вечной памяти?
— Ну как? Что не благодаришь? Это все твое.
Кира сидела, окруженная фотографиями, они шуршали и обтекали её, как живой остров, и она погружала в них руки, в бушующее серо-бело-чёрное море старых снимков, и они ломались под её руками, шелестели тайным шёпотом, тасовались, как истрёпанная карточная колода, выныривали из-под солнечных лучей и тонули в нефтяном забвении; ушедшая жизнь обнимала Киру, текла вокруг неё и сквозь неё, и невозможно было её остановить. Лица, лица, лица. Все давно в сырой земле.
В земле.
— С собой возьмёшь?
— Куда?
— В путь.
— А я смогу отсюда уйти?
Тот, Кто пожал плечами.
— Это от тебя зависит.
— Что я должна сделать? Должна? Для тебя?
— Для меня? Ничего. Ты должна теперь делать всё только для себя.
Он встал. Встала и она.
Он, странно, была ниже её ростом. Это было смешно и страшно. Она думала, он великан.
— Ты должна увидеть то, что ты запомнишь навсегда. Сколько времени будешь жить, столько это и будешь помнить.
Повернулся. Пошёл. Кира — за ним. Перед глазами ходили разноцветные круги, катились шары, вспыхивали треугольники, линии, пятна, наискось летели снега, мела вьюга, шли косые звёздные дожди. И она не различала, как мотается перед ней, впереди, спина Владыки.
Она послушно шла; идти, вот стояла задача. Цели не существовало. Был только ход.
«Всё на свете есть Ход. Человек идёт, идёт. Ноги идут. Направление неважно. Лишь бы идти. Ты идёшь, значит, ты жив. Всё остальное — звук, шум окрестный. А революция наша? Она — что? Она тоже — Ход? Или она — Взрыв? Или она — долгая, нескончаемая, страшная Война?»
Тот, Кто спускался по лестнице, всё вниз и вниз.
Кира спускалась по ступеням за ним.
«А что, если он ведёт меня в Пекло?»
— Ты уже видала Пекло. Но теперь не видение твоё. И я тебе не снюсь. Дворец настоящий. Ты настоящая. И я тебе сейчас покажу, где проходит грань жизни и смерти.
Они спускались ниже, ниже. Далеко над ними были слышны вопли сражающихся на лестницах и в залах Дворца. Необозримый дворцовый подвал раскрывал перед ними сырые, холодные хоромы. Они шли мимо винных погребков, малиновые и жёлтые бутыли высовывались из круглых отверстий, подходи и бери любую, и пей-гуляй. Мимо мраморных усыпальниц; изваяния лежали на крышках гробниц, мрамор в лучах прожекторов просвечивал насквозь, как живая кожа; статуи улыбались, плакали, засыпали и просыпались, повторяя живых. Мимо деревянных бесконечных полок, там стояли картины и скульптуры и книги, книги, книги, тысячи книг.
«Подвал, сырость, мокрицы, черви, все книги попортятся, картины вздуются, скульптуры затянет трясина, инистый синий мох».
Дальше, дальше. Владыка нажал тайный рычаг. Ржавая массивная дверь вздрогнула и стала подниматься. Они оба переступили высокий каменный порог.
А там, внутри, в подземном зале, куда они вошли, стены были обиты живым мрачным деревом. Гладко обточенные доски. Тяжелые брёвна. Посреди деревянного зала возвышалась планетным боком гигантская полусфера. Будто Луну сбросили с небес на землю, и распилили на две половины, и одну врезали в каменные плиты здесь, в подземелье Владыки.
Тот, Кто подступил близко к выгибу лунного бока. Оглянулся на Киру.
Она встала рядом. Не отводила глаз от лунного среза.
Ну да, Луна, и моря на ней, и шершавая поверхность, испещрённая кратерами.
— Мне доставили из ближнего Космоса астероид, на Луну формой похожий. И я распорядился превратить его в…
Протянул руку.
Круглая дверь в лунной поверхности отъехала вбок.
Изнутри брызнул свет.
Владыка шагнул внутрь. Кира — за ним.
— Смотри! И — помни!
Огромный стеклянный ящик. Прозрачный. В нём плещется вода. А может, медицинский спирт, похищенный из Больничного Дома. А может, хао. А может, хома. Почему, когда склоняешь голову, прозрачная жидкость отсвечивает густо-красным? Может, это кровь всех казнённых. Здесь, в одном месте. В прозрачном резервуаре. Когда-то этот страшный ящик был бассейном. Бассейном для казней. И в нём топили приговоренных к смерти. Привязывали им к ноге гирю и сталкивали в чистую, мёртвую, дистиллированную воду.
Кто это?!
Кира крепко притиснула ладонь ко рту, чтобы не завопить на весь Дворец.
В глубине прозрачного стеклянного гроба плавало тело.
Приковано чугунными цепями к стенам резервуара. Наряжено в карнавальный парчовый костюм. Обвернуто в парчовую мантию. Тёмное золото, красная медь, иззелена-рыжая латунь, россыпи рубинов, плетение веток, цветов, бутонов, ростков, кустов, хвои и папоротников, весёлых крупных ягод. Листья, алые и золотые умирающие листья летят по ветру, улетают. Парчу мастерицы выткали знатную. Из-под мантии у мертвеца жалко, печально торчали ноги; парчовые брюки задрались, высовывались голые щиколотки; разводили носки в разные стороны лаковые золотые башмаки.
Кира не отводила глаз от лица мертвеца, прикованного цепями к стеклянным стенам бассейна.
В ужасе перевела глаза на лицо Того, Кто.
— Это ты!
Тот, Кто довольно усмехнулся.
Его взгляд стал надменным и презрительным.
— Я вижу, ты меня узнала.
Кира закусила губу.
— Что? Слова закончились? Понимаю. Ждёшь объяснений? Изволь. Это я. Да! Это я! Ты не ошиблась. Но этот я, мёртвый, похороненный, погребённый в этом стеклянном саркофаге, однажды выставлен буду здесь на всеобщее обозрение. Не сейчас. И не век спустя. И не тогда, когда Земли не станет. А ведь её не станет! И ты тоже понимаешь это! Не тогда. Нет. А тогда, когда иные люди, в иных веках, найдут это убежище, найдут меня, здесь, в вечном растворе лежащего, и поймут: это просто гроб, символ, место славного упокоения вечного земного Владыки, это торжественная прозрачная гробница, для всех, чтобы все могли на меня посмотреть, меня ощутить, передо мной — содрогнуться. И только все замрут в молчании, в восхищении, в благоговении воспоминания — обо мне! кого они знать не знают! не помнят! не любят! не почитают!.. — а я, бессмертный, возьму и сброшу чугунные оковы, освобожу руки и ноги, всплыву на поверхность пьяного загробного алкоголя, глотну подземный воздух, взойду по мраморной лестнице, выйду из хмельной хомы, будет она стекать с моей парчовой мантии на яшмовые, малахитовые плиты, и встану я около гроба моего, и протяну руки к тем, другим, кто придёт сюда тысячелетия спустя: ну что, здравствуйте, разумные существа, а вот он я, я — перед вами. Я — жив! И я — ваш Владыка! Вам не отвертеться! Не убежать! Ха!
Он засмеялся дико, громоподобно.
Кира стояла каменно.
— И вот они так же, как каменные, застынут! В железо обратятся! Нечего им будет мне сказать! Ибо я, опять я стану Владыкой их жизни и смерти!
Смеялся.
— Нет! Не из купели посмертной выйду! А — из стены! Из света соткусь! Из воздуха! Из безвоздушья! Из небытия!
Шагнул к ней. Уже в голос хохотал.
— Нет, ну ты поняла?! Поняла?!
Кира разлепила каменный рот.
— Поняла.
— А теперь пойдём глянем на твоего любимого! Вернее, на них! Ведь их двое! Ведь они теперь неразлучны! Кастор и Поллукс! Братья Аяксы! Гог и Магог! Шевели ногами! Ноги идут! Ноги идут! Мимо и мимо! Неисследимо!
Тот, Кто широко зашагал вперёд.
Кира шла за ним каменными ногами.
Клетки. Железные двери. Замки. Коридор без конца. Решётки, железный частокол. Взгляд упирается в камень и сталь, снова тонет в безумии подземной тьмы.
«Должно быть, под нами Пекло. Я чувствую жар под ногами. Я не хочу Пекло опять увидать. Не надо. Пожалуйста. Пожалуйста!»
Клетки. Замки. Двери. Никто не входит, не выходит. Клетки заперты навек. Кто-то там, в них, далеко, во тьме, в угол забившись, шевелится. Сидит недвижно. Плашмя лежит на камнях. Нет просвета. Тьма тут слишком плотна, чтобы в ней можно было прорезать ножом щель для вдоха и надежды.
«Рик. Он ведёт меня глядеть на Рика. Рик в клетке. Я поняла. Если я разгневаю Того, Кто, я тоже окажусь в клетке. И отсюда уже выхода нет. И вот это — всё? Всему конец? Вот так закончилась наша Революция? Наше — будущее? Наша — мечта?»
Идти по коридору. Иди, иди, ноги передвигай. Не ленись. Глаза не закрывай. Пялься. Гляди сквозь отвращение, гляди сквозь рыдание. Клетки с одной стороны. Клетки с другой. За Революцию всегда было наказание. Тюрьма. Тяжёлая работа. Страшная казнь. Топили в зимней реке, в проруби. Четвертовали. Сначала отрубали руки, потом ноги, потом голову. Человечий обрубок бросали в костёр. Пекло устраивали и на земле; да сколько угодно; без Пекла человек не жил, и какой такой-сякой Владыка приказывал в застенке сгноить, на площадях жечь, в срубах палить безвинных? Имена тех Владык иные помнят, а иные забыли. Забыть — дело нехитрое. Время — такая штука: если память не кормить любовью или ненавистью, она заволакивается мглой забвения.
Тот, Кто замер. Извлёк из кармана пиджака старинный увесистый, огромный ключ.
Клетка во тьме. Тусклые светильники под сырым подземным потолком тьму не пробьют. Всё по наитию, на ощупь.
«Здесь. Он привёл меня. К тебе. Главное — держаться. Не сплоховать. Кто знает, что они тут с тобой… сделали…»
Ключ заскрежетал в громоздком висячем замке. Замок грузно свалился на камень темницы. Распахнулась железная дверь.
— Войди!
Кира вошла.
Рик, весь в крови, вместо одежды лохмотья, шатаясь, поднялся с каменных плит навстречу ей.
— Ты…
— Ты!..
Стояли друг против друга. Не сделали попытки обняться. Дотронуться.
Стояли молча, угрюмо.
«Главное — не упасть. Не упасть».
Тихий смех раздался рядом.
— Встретились, голубки? Это не всё. Выходи!
Кира попятилась. Выскользнула из клетки.
Рик провожал её взглядом.
«Один глаз подбит. Весь в синяках. Кровь. Били. И крепко. Хорошо ещё, что не порезали. Когда пытают, режут… ножами…»
Владыка указал на клетку напротив.
Тот же ключ; так же со звоном на камни упал замок.
— Войди!
Она выполнила приказ.
Владыка вытащил из кармана фонарь, зажёг его и направил луч внутрь клетки.
Из сгущенья тьмы на Киру медленно двигался человек.
Руки в крови. Лицо в крови. Одежда изорвана. Ближе. Ещё ближе.
Свет! В лицо!
Человек лицо рукой заслонил.
Тот, Кто опустил фонарь, светил в пол.
— Этого не может быть!
Не удержалась. Крикнула.
Перед ней стоял Рик.
Второй Рик.
Или его двойник.
Или здесь и сейчас был Рик; а двойник — там и тогда.
Опять этот тихий, злорадный, наглый смех.
— Ну и как?! Это один человек или два?! Как думаешь? А не снится ли это тебе, наша провидица, пророчица? Тебе же снились в детстве всякие кошмарные сны! А потом — сбывались! Может, и сейчас свой дар проявляешь! Ты можешь их ущипнуть. Обнять. Ударить! Пусть не кажется тебе! Они — не виденья твои! Они — живые!
«Я сама вижу, что живые».
— Рик…
Она протянула к нему руки.
Он пошевелил разбитыми губами.
— Я… тебя… не…
«Что он хочет сказать?! Я тебя — не знаю?! Я тебя — не помню?! Я тебя — не люблю?!»
Смех оборвался.
И раздался длинный, пронзительный, оглушительный свист.
Владыка держал в зубах свисток.
Глаза его налились красным огнём.
И на свист уже бежали, топая по каменному коридору, послушные тюремщики.
— Чего изволите, господин?!
— Пред вашими очами всевидящими, господин!
«Как их много. Ждут приказа. Внизу — Пекло, вверху — смертный бой. А кто здесь?!»
— А здесь, — Владыка выплюнул изо рта свисток, он повис на бечёвке у него на груди, — за решёткой, бунтовщики. Отловленные при штурме. Те, кто мне нужен. Простые людишки, шушера, шваль, пусть помирают в бою. Драгоценных надо сохранить. Они послужат мне верой и правдой. Потом и от них я избавлюсь. Но прежде пусть поработают. Твои возлюбленные тоже мне понадобятся. Такое сходство! Разве такое на земле возможно! Так не бывает. А вот поди ж ты! Случилось! Выйди из клетки!
Надо выйти.
Надо. Надо.
Ноги идут.
Кира закрыла глаза. Слышала дыхание палачей, истязателей, надзирателей.
«Сколько же Владыке надо людей, чтобы себя охранять. Толпы. Народ. Целый народ надо воспитать, науськать, обучить, чтобы он мог непрерывно рождать жестокость».
Из клетки в клетку на Рика глядел Рик. Кира застонала.
— Нечестивцы! Предатели! Не только примкнули к черни, но и вели её за собой! Начинай!
Вознес руку над головой, медленно, как через силу, опустил. Сжал руку в кулак.
«Палачей тут так много. Тьма тьмущая. Я и не думала никогда, что столько найдётся людей, чтобы помучить других людей. Что для них пытку творить? Удовольствие? Призвание? Заработок? Небось, в ладонных бешеных цифрах купаются».
— Выходи!
Это крикнул главный палач.
Оба Рика вышли из клеток своих.
Стояли, качаясь.
«Да они сейчас упадут. Крови, видать, много потеряли. Второго вроде бы зовут… зовут… Крик. Крик? Подслушанное имя. Страх в нём».
Палач возвысил голос.
Владыка стоял молча, улыбался.
— Избейте друг друга! До потери сознания! Кто возьмёт верх, того я отпущу их темницы! Вот — с ней! Глядите на неё! Вы же узнаёте её?! Узнаёте?!
Рик кивнул.
Другой Рик стоял, не шевелясь. Скрюченными пальцами царапал воздух.
— Я Кира! — крикнула Кира.
— Они знают, — тихо произнес Тот, Кто.
— Что стоите?! — вопил палач. — Будете оба стоять застыло — превратим вас в две красные лепёшки! А так, глядишь, ещё спасетесь! Один излупит другого вусмерть, другой притворится, что кончились силы, свалится ему под ноги, вот она тебе и победа! Всё так просто! Ну!
Ни тот, ни другой не двинулись с места.
— Давай, — кивнул Владыка палачу, — не жалей обоих.
Дубинки мелькали. Вихрились во мраке хвостатые плети. Явились железные прутья. Из какой арматуры выломали их? Оба не стонали. Не кричали. Через минуту-другую рухнули на сырой подземный камень. Бить лежачих стало удобней, сподручней. Два распростёртых на камнях тела, думает ли ещё мозг под исхлёстанным черепом, когда боль пересиливает мысль? О тело человека, проклятье, благодать. О тело человека, тебя нам не понять! Зачем вино вливаем, в наряды завернём, сжигаем, убиваем — и крепко руку жмём, целуем, обнимаем и в море искупнём? Милые, люди, вас с кровью, с отбитой печёнкой несут на каменном блюде, вы просто еда, отныне и навсегда, вы просто беда, красная вы вода, красная вы река, смертушка недалека. Мать моя в Доме Больничном множество видала смертей, кровь — вареньем клубничным, не сосчитать костей, не счесть синяков и ран глубоких, жизнь прожита на треть, лучше всего не верить в Бога, лучше всего умереть.
Кира опять пела песню. Когда наваливалась тяжесть, и раньше так было, она пела. Будто бы ей пел кто-то другой, со стороны, с небес, не она сама. А она только прислушивалась.
Время засыхало кровавой коркой. Тела превращались в красные мумии. Пахло ржавчиной, сырым мясом, мочой, прогорклой подгорелой кашей, терпким табачным дымом. Лягушачьей сыростью. По кирпичной влажной кладке медленно, важно полз чудовищный паук с восемью мохнатыми ногами. Во лбу его горели два красных зрячих шара.
— Хватит! — Владыка снова поднял руку. И так держал над головой, не опускал.
Все палачи, выстроившись в покорный ряд, на эту руку в чёрной перчатке смотрели подобострастно.
«Когда он успел натянуть перчатку? Рука его не гнётся. Может, стальная она? Протез?»
Два тела валялись на каменных плитах. Два живых кожаных ковра, густо расписанных красными разводами.
«Ещё живые. Ещё дышат. Им бы врача, да кто же позовёт врача к заключённым. Если врач тут, во Дворце, есть, он лечит только Владыку и слуг его».
Тот, Кто скользящим, устричным взглядом обвёл Киру.
— Что молчишь? Язык проглотила?! Что не взмолилась, не попросила за них? Меня. Меня!
— Они гордые, — беззвучно сказала Кира.
— Поднимите их!
Палачи подцепили избитых под мышки и так держали. Рик и Рик бессильно висели у них на руках. Рик открыл глаза. Другой Рик тоже глядел. На Владыку, на Киру. На паука на стене. Слепо, медленно плыли вдаль красные бельма.
— Браво, вы честны друг перед другом, вы спасли друг друга. Колотить не стали. Хвалю. А теперь! — Голос Того, Кто отдался эхом в тупике преисподней. — Теперь — вот вам ваша добыча! Девчонка ваша! Ты её любишь, или ты любишь её, мне всё равно. Мне! Всегда! Всё! Равно! Но вам-то не всё равно. Как вы поделите её? Любовь милосердна, беззлобна, чиста, свята и всё такое, и что там дальше, забыл, да, не ищет неправды, но сорадуется истине, кажется, так в этих древних свитках, что вы две с гаком тысячи лет всё учите, учите, заучиваете наизусть, да так и не вызубрите как следует?! Ах! Ну вперёд! Делите вашу красотку!
Палачи швырнули два тела на камни.
Кирины пальцы дёргались. Она ощупывала свой живот. Будто искала револьвер в кобуре. Так щупают свою плоть беременные. Руки наткнулись на когтистые лапы, потом на мягкое перо. Птица. Привязанная к поясу.
«Так. Я точно сплю. И это не я. Не я. Это надо понять, затвердить. Это моя девочка с курицей. Она всю жизнь сопровождает меня. Иногда заменяет меня. Она — вместо меня. А у меня нет ни одной её старой фотографии. Ни одной старинной, посыпанной ёлочной золотой крошкой, картинки с ней. Я только её помню. Я просто её — помню. Я видела её в зеркале. В потустороннем мире. Неужели она тоже сгорит в последнем Пекле, как все мы?»
Рик длинно, тягуче простонал и протянул к Кире красные руки.
«У него руки как в красных перчатках. Будто с кистей, с локтей кожу содрали».
Он что-то бормотал. Плевался кровью.
— Громче! Не слышу!
Другой Рик перекатился с боку на бок. Подкатился, как болванка, к ногам Киры.
Она глядела широкими глазами.
— Пусть… она… с ним!.. это… его… девушка…
Рик вытягивал трясущиеся руки, силясь дотянуться до Киры.
— Нет… я… никто… и звать меня… никак… он… настоящий… они… вместе…
— Какие же вы оба сердобольные! Так дело не пойдёт! Кто-то из вас должен чётко, жёстко сказать: она — моя! Выбрать! Почему вы не выбираете?! А если — так?!
Владыка обхватил согнутой в локте рукой шею Киры. Сдавил. Лицо её посинело. Она хватала сырой воздух ртом. Курица, привязанная к её поясу, беспомощно била крыльями.
— Я её задушу! А чтобы не задушил — выбирайте!
Другой Рик вцепился в Кирины щиколотки.
— Моя!..
— Давно бы так!
Рик, что лежал поодаль, сделал над собой страшное усилие, встал на колени. На коленях пополз к Кире. Дополз. Рухнул ничком. Распластал руки по замшелым плитам.
— Нет… моя… мы… пришли… сюда… ко Дворцу…. издалека…
Так лежал на полу лицом вниз, будто молился.
— Прекрати, — неслышно шепнула Кира Тому, Кто, — или прикажи сейчас же нас всех убить. Всех троих.
— Ха! Вас! Троих! Убить! Не слишком ли жирно будет! Р-раз — и оборвутся мученья! А ведь есть и третье испытание! Третье и последнее! Вот и поглядим, как вы его выдержите!
Владыка хлопнул в ладоши. Из далекой дали змеевидного коридора стали приближаться фигуры. Люди шли, ближе подходили. Кира могла их рассмотреть. Дама в возрасте, в белом платье, как невеста, а лицо старое, пожившее, сморщенные щёки. Девочки, все одинаково одеты, и тоже беленькие платьишки, а на шеях жемчуг, длинными ожерельями детские шейки обмотаны щедро; у самой младшенькой к плечу приколота алмазная брошь в виде летящей бабочки. Военный с насупленным, сердитым лицом, в гимнастёрке и кителе, такие носили в армии века назад. Гимнастёрка пахла болотом и карболкой, руки человека — сладким нюхательным табаком. Кира видела погоны на кителе. Звёзды, полоски. Она не знала воинских званий. Всё это было так давно. В незапамятные времена. Времена те умерли, сгорели. А это просто актёры переодетые. Наспех загримированные. Из старинного чёрно-белого фильма. Кадры бегут умалишённо, тонут в забвении, вспыхивают, разрезая ленту, и гаснут царапины, пятна, раны, шрамы. Кто эти люди? В кого они переоблачились?
Кто этот мальчик, отрок безвинный, подросток угловатый, и тоже во всём армейском — гимнастёрка, сапоги, шинелька на плечах, — что чеканит шаг за старым воякой? Личико такое у него, сплошное умиление, светится изнутри. Будто золотом окутанный, идёт. Ноги идут. Ноги идут.
Они всё ближе подходят, и Кира начинает волноваться. «Сердце, ты, не жги мне рёбра, не сжимайся в кулак. От меня уже ничего не зависит. Это люди ненастоящие, ряженые. Может, сегодня во Дворце карнавал? Зачем их привели сюда? А может, всё же настоящие они?!»
Она всматривалась в лица, запоминала серьги в ушах дородной дамы, звёзды на погонах, кресты на груди офицера, раньше такие награды давали за подвиг.
«Откуда их знаю? Я знать их не должна. Сундук отца, там старые толстопузые книги, там и о них, об этом семействе, начертано. Как их звать? Кто они теперь для нас? Никто? Как можно было их забыть? А ведь забыли. Зачем они идут мимо нас? Или к нам? Не ходите сюда! Тут вам смерть!»
Отец, мать и пятеро детей подошли слишком близко к Тому, Кто.
Владыка вынул из-за пазухи древний револьвер и всунул в окровавленные пальцы Рику.
— Расстреляй — всех! Ну?!
Из кармана парадного пиджака, подбитого парчой, выдернул второй револьвер. Другому Рику в руку втиснул.
— Если твоё зеркало — слабак, ты — расстреляй! Давай!
«Это третье испытание. Третье и последнее. Как в сказке».
— Это не сказка, — Тот, Кто ожёг её злобно сузившимися глазами, — и не надейся. Это всё быль.
Два Рика у её ног.
И семья перед ними; должно быть, знатные они, так красиво, нежно одеты.
И этот мужчина, в гимнастёрке и кителе, военный человек, он сражался на войне, он врагов убивал, серебряные кресты на его груди сурово, пасмурно горят, супруга глядит исподлобья, её светлое лицо так невыносимо печально, будто она похоронила кого-то родного.
«Будто она — уже — схоронила — их всех».
— Стреляй!
Владыка пнул Рика под ребро ногой в лаковом башмаке.
Рик застонал. По его лицу потекли красные слёзы.
«Он ему ногой в сломанное ребро попал. Сучонок».
Рик лёг на живот, выдохнул и прицелился.
Он целился в офицера.
Офицер стоял недвижно. Чуть мерцали погоны. Тихо позванивали на кителе железные кресты, отливая небесным серебром. Дородная дама, лицо в резных узорчатых морщинах, шагнула к мужу, положила руку ему на грудь, защищая, и Кира глядела на вьюжное кружево рукава, обнимающего тонкое запястье. Девочки, все в жемчугах и алмазах, сбились в живую птичью стаю около родителей, прижались к их ногам, животам.
Лишь один отрок стоял поодаль, и сползала у него с плеча шинель, там и сям пробитая шальными пулями.
«Он тоже воевал. И тоже был ранен. И всё никак не остановится, не уймётся его кровь, льётся, льётся».
Другой Рик что было сил размахнулся и бросил револьвер прочь. Металл зазвенел о камни.
— Нет!.. никогда…
Первый Рик медленно перевел ствол с офицера на Того, Кто.
Тот, Кто захохотал!
Хохот раскатывался грязным горохом по лабиринтам темницы.
— Меня же невозможно убить! Дурак!
Рик нажал на спусковой крючок.
— Осечка! Вот видишь, дурачок! Осечка!
Владыка вынул револьвер из красной руки Рика и ударил его рукоятью по лицу.
Рик свалился на камни. Навзничь. Глядел на красные кирпичи тюремного потолка.
Другой Рик прохрипел:
— Кира… если мы выживем… обещай…
— Никогда ничего никому не обещай и ничем не клянись, — поучающе выцедил сквозь зубы Владыка. Обернулся к палачам:
— Займитесь ими. А я ещё побуду с девочкой. Развлекусь. Уж очень забавная курочка висит у неё на поясе.
«Я тоже двойник. У меня тоже двойник. У неё курица, и у меня курица. Зеркала нет, я себя не вижу, может, я тоже стала золотая. Совсем золотая. Вся золотая. Золотая шапочка, золотые туфельки. Я всю жизнь жила в нищете, а когда взорвалась Революция, я сразу стала богатой, Время и мир усыпали меня красивыми камешками и облачили в красивые тряпки. И теперь я и живу, и не живу. Рик, я тебя не брошу! Я тебя не потеряю! Ты меня тут дождись, в подземелье. А может, тебя прикажут перенести в дворцовый лазарет. И тебя, другой Рик. Рик один, Рик другой. Рик, я запуталась, как же я тебя теперь узнаю. Да. Я вспомнила. У тебя родинка на левой щеке. А у меня, видишь, у меня курица на поясе. И шапка вышита золотом, хоть это и не парча».
Кира не помнила, как она поднималась из подвальной темницы, по каким лестницам тяжело, как живые гири, ступали её ноги. Ноги идут. Ноги идут. А душа стоит на месте. Душа плещется пьяным кровавым вином в крепко сколоченной винной бочке. Может, душу её вели за руку, и не противилась она. Довели до одних дверей, открыли, лязгнули замки, потом распахнули другие двери, её втолкнули, она чуть не упала, курица захлопала крыльями и закудахтала. Она не оглядывалась по сторонам. Для того, кто видел в лицо людскую боль и людскую скорбь без берегов, не надо глазеть по сторонам. Мир угасает для того. Мир сужается, становится цифрой на ладони, военным огнём на виске. Мир для того, кто видел последний ужас, посылает ему сигналы не извне, а изнутри.
Она смутно ощущала: вот её держат за руку, вот подводят к столу, на столе яства, бокалы, чайники и кувшины, длинногорлые бутыли с зелёным и красным вином, вот её насильно усаживают за стол, а она мертво упирается, ледяно извиняется: я не хочу, не буду, простите. Ей дают подзатыльник, змеино шипят на неё, тогда она садится и смирно кладёт руки на скатерть. Она слышит голос над собой, то над правым ухом, то над левым, и она думает: какие глупости болтает этот голос, не надо его слушать. А голос всего лишь повествует. Это неспешный застольный рассказ. Тот, Кто напротив неё, он пьёт вино цвета молодой травы, причмокивает, блаженно жмурится, как кот. Напрасно он ворчит: ешь, ешь, — она ничего тут не будет есть, всё это яд, отрава. Исповедь течёт над столом, под столом, вокруг стола, сползает липким сиропом по стенам, исповедь живёт сама по себе, ей вроде бы и не нужны слушатели. О чём он говорит? Кирины уши превратились из человечьих в волчьи, сошлись над затылком чутким зверьим треугольником. Слушай! Не каждый день такое услышишь. Будешь ты жива или нет, наплюй. Пока ты живёшь, ты будешь помнить эту речь.
— Я видел последние великие войны. Столетия назад Время и Земля сотрясались от войн, ревмя ревели от их ужаса. Мир воевал в первый раз — и ужаснулся; воевал во второй раз — и ужаснулся ещё больше. Я всему был свидетелем. Я всё запоминал. Как кричат, умирая, и праведники, и грешники. И друзья, и враги. Междоусобицы, дворцовые перевороты, чудовищные диктатуры — всё видел я, наблюдал, обдумывал. Мусульманский мир, восточный мир — Будда, Кришна, Вишну; великий Иегова, нежный всепрощающий Христос, и это неправда, Он мог и наказывать, и наказывать жестоко. Все боги наказывают за ослушание! Все! Ни один с человеком не сюсюкает! Это человек миндальничает с ними. А из-за чего, спросишь, войны-то пошли сыпью по телу Земли? А каждый народец возомнил себя центром Вселенной! Смыслом Космоса! Всякий народ стал бить себя в грудь и орать на весь свет: я — великий! я — царь природы! я — самолучший! я — благородней всех! я — чистокровный! я — носитель Бога Истинного! я — самый умелый! я — самый гениальный! я, я, я!..
Я. Я. Я. Что за дурацкое слово. Никакого «я» нет и в помине. И не было никогда.
Вот представь. Каждый — рождается. И, когда начинает себя осознавать, каждый говорит: я, я, я! Себя так называет. Это — он — я. А может быть вон тот — это тоже я? Всякий из нас — я. Любой — я! Значит, мое «я» размножено, тысячекратно умножено, меня так много, что и весь мой народ — это тоже — я. Поэтому что печься о гибели? Что плакать о смерти своей? Я умру — и я останусь! Я, тот, другой! Тот, Кто — я. Но ведь никто толком не знает, Кто — Тот! И, значит, я — во всех. И все — во мне. Древние люди это прекрасно знали. Но ведь в каждую башку это знание не вобьёшь. Не втемяшишь.
А то ещё вот люди всполошились. Друг с другом дерутся. Друг друга пытают. Убивают друг друга! Надобно оружие, чтобы убивать. Всё новое и новое. Всё страшное, и ещё страшнее. Такое, что убьёт сразу всех, всю Землю; давайте такое изобретём! Вот я изобрёл! И я! И я! О, сколько же меня моё чудовищное оружие изобрело! Сколько земель сразу может накрыть крыло всемирного Пекла! Сиам и Китай. Японию и Америку. Израиль и Индию. Урал и Каспий. Африку и Бразилию. Пеклу нет преград! И Пекло изобрёл человек! Да разве же человек после этого не Бог! Конечно, Бог! А как же! Только так!
И вот призадумался я, и тут я всё понял про себя. Я — человек. И я — Бог. И я — царь надо всеми. Владыка. И кровь всех людей, всех без остатка, течёт во мне. Я ощутил тогда вкус бессмертия на губах, на зубах. На языке.
Люди твердили друг другу о свободе, равенстве, братстве — а я прекрасно понимал, что вот она новая Мировая Война, слишком близко; она одета в железную парчу, у неё трон — танк, хоромы — ракетные шахты, и царский её поезд — самолетная армада в прозрачных небесах. Цари, короли, князья, герцоги, вожди диких племён! Всё старое устройство власти рушилось на моих глазах. Рождалась лишь одна власть: военная. Укреплялось лишь одно мировое царство: война.
И я себя спрашивал: а что ты сделаешь для того, чтобы тебе стать Богом, подлинным Богом, после того, как благодаря тебе, твоему умению, хитрости и изворотливости, взорвётся новая Война Мировая? Вот закончится она. Войну всегда легче развязать, чем закончить. Но развяжу её я. И закончу её тоже я.
И я — рискнул.
Спросишь: а как же я эту новую, свежую Мировую Войну развязал? Раскочегарил?
Мне не нужна была наука. Разум отжил свой земной век. Мне не нужны были учёные, педагоги, врачи, хотя я понимал: без жалкой кучки этих людей, обученных делать своё дело, человечеству быстро придёт конец, и я над ним даже не поцарствую всласть. Я был далёк от обожествления ума, и равно далёк от воспевания сердца. Сердце, мозг — анатомические особенности живого существа. Однажды существо станет косной неживой материей. Никто не вернулся из смерти, чтобы достоверно поведать нам, живущим, о том, что — там.
Там! Здесь! Глупые слова! Слово изначально глупо. Недаром в древности бормотали: слово серебро, молчание золото. Даже и не золото никакое. Золоту до молчания далеко. Молчание — отсутствие звука. Та довременная тьма, где звука нет, голоса нет, это же гигантская шаль Космоса, наброшенная на жалкие плечи Мира. И этой тьмы, этого молчания гораздо больше, чем сияния звёзд и вращения планет. Тьме принадлежит Мир! Я это знал во младенчестве. Младенцем я мог мыслить так же, как сейчас. И мне не нужна была речь. Слово. Я знал, что ваш Бог Словом называл Себя самого. Я же был молчанием и тьмой; и понимал я, что власть — моя, и что тьма моя — необорима.
Однако столь же быстро я понял: Слово владеет Миром, Мир целиком и полностью ложится под Слово. И я задумал овладеть Словом и победить Слово. Мой ум мыслил лучше, быстрее и хитрее любых умных машин, изобретённых к тому времени людьми. На людях я бил себя в грудь кулаком, молитвенно складывал руки на груди, клялся: я верую в Бога! И за мной — толпы шли.
Я кричал, блажил, визжал на площадях, и умные машины предельно усиливали звук голоса моего: я верую в народ! Я веду войну за счастье! За всеобщий мир! За всякую, самую незаметную, малую, бедную жизнь! Я воюю за справедливость и правду!
И кричал я громко, на весь подлунный Мир: люди! люди! я воюю за свет! За великую правду! За истину! Да, любимые люди, дорогие мои, дражайшие, алмазные мои, золотые, изумрудные, жемчужные, — за последнюю истину! За истину, что будет жить вечно! Незыблемо! Неуничтожимо! Бессмертно! И будет предвечная истина пребывать во мне! Во мне одном! Я, я буду её носитель!
Я стал аскетом. Я стал молельщиком. Я стал отшельником, потом бродягой. Я ходил по пыльным дорогам Мира босиком. И люди, завидя меня издалека, тянули ко мне руки и восторженно кричали мне, приветствуя меня: «Вот идёт Мессия! То Мессия наш, предсказанный в Писании!»
И в нашем Писании, и в нашем, кричали другие люди, толпы народу собирались на перекрёстках великих дорог, новых шёлковых путей, железных рельсов, лежащих на посыпанной солью снега земле длинными серебристыми рыбами, — и вот уже все, дружно, согласным хором возносили к молчащему небу крики свои: «Близок конец Мира! Явился предсказанный пророк! Единый царь! Он вдоль и поперёк исходил землю нашу, не пора ли ему занять достойное место и воссесть на священный трон земной?!»
Я вещал людям, стоящим на моём пути: ваш прежний Бог — мой предтеча. Он меня напророчил. Меня предсказал. Я есмь окончательный Господь ваш и истина ваша; прежний Господь явился на землю репетицией меня, последнего, изначального и истинного Господа!
Так рек я народу, и народ внимал, и народ покорно склонял головы, и народ преклонял колени перед мной.
А кто-то нет-нет да и взвопит из огромной, как мир, толпы, и далеко над склонёнными, послушными обнажёнными головами на пустынном ветру разнесётся возмущённый голос: «А старый наш Господь ведь учил, что есть добро и есть зло! Как же ты, новый Бог, допускаешь, что и сейчас люди убивают друг друга! И сейчас очерняют друг друга, грязью мажут, клеветой поганят! Скажи нам, как победить мировое зло, и мы все поверим тебе! И — в тебя!»
И отвечал я, возвышая голос, и летел мой львиный рык над площадями, горами, реками, лесами, островами, льдами, песками и океанами: ваш прежний Бог велел вам бороться со злом огнём, мечами и копьями — я принесу в измученный мир благо, и оно соединит в объятии понимания и любви всех вас, добрых и злых! Разве злодей не может измениться?! Разве великий грешник не может покаяться?! Сами вы знаете прекрасно, что — может! Моё солнце одинаково ясно будет светить и злым, и добрым! И Бог ваш кричал вам о Страшном Суде, а я, я говорю вам: мой последний Суд будет для вас не Судом страха и боли, а Судом милости! Судом любви! Судом награды! Каждый мечтает о награде! Убийца мечтает о прощении! Многодетная мать мечтает о рождении нового младенчика! Дитя мечтает о золотом апельсине, о красном праздничном яблоке!»
А мёртвый, вопили мне из толпы, а мёртвый, скажи, мёртвый о чём-то мечтает?! Или в молчании на тот свет уходит, и молчание навсегда обнимает его?!
Я молчал. Как мёртвый. Выжидал паузу! Прилюдно говорящий должен выждать время. И в это время молчать. Если всё время кричит человек, к его крику перестают прислушиваться.
А помолчав, я говорил. Говорил очень тихо. Едва слышно. Даже умные машины не могли поймать и разнести по стогнам всего мира дрожание голоса моего. Что, думаешь, я людям сказал?
У Киры кровь отлила от лица.
Синевой, предсмертной голубизной светились её щёки, лоб и виски.
Билась на виске под прозрачной кожей синяя жилка, становилась то жёлтой, то алой, вспыхивали под кожей призрачные цифры, мигали и убегали вдаль, под череп, в Иномирие.
— Молчишь. Так я и знал! Молчишь потому, что знаешь. Ты много чего знаешь. Поэтому я тебя и приметил. На равных я говорю с тобой. И повторю я теперь то, что сказал там и тогда.
А мёртвый, так отвечал я вопрошающему, молча говорит с вселенской тьмой, и тьма молча говорит с ним. И во тьме загораются глаза. Во тьме светятся красные острые зубы. Во тьме мелькают горящие зверьи когти. Во тьме происходит жизнь, кою вы все, живущие, боитесь; а перешедший в Мир Иной уже не боится её. Ничего уже не боится. Вы, люди, ведёте войны от страха. Вы кормите друг друга страхом. Вы сами для себя придумали острастку: страх Божий! Какой ещё страх Божий? Это Бог вас боится — или вы боитесь Бога?!
А я — вот он я, страх вам не дарю, страхом не угощаю! Страх да исчезнет из вашей жизни, любимые мои, сапфировые, яхонтовые, а возникнет перед вами и внутри вас радость! Наслаждение! Утешение! Любовь! Любовь никогда не родится из страха! Любовь родится из любви! Сгинь, пропади, страх! Исчезни! Я, люди, поведу вас к любви! К всеземному миру! К вечному празднику и счастливому процветанию!
И первые мои законы, что я подписал недрогнувшей рукой, были законы о всеобщем мире и запрете на все и всяческие войны. Потом я повелел разрушить границы. Потом я провозгласил себя мировым Владыкой. И люди, люди восторженно согласились со мной! Они, в опьянении любви, бежали за моей железной повозкой, когда я приезжал в большие города! Руки вскидывались в жестах восхищенья, цветные флаги и ослепительные плакаты, где наспех было намалёвано лицо моё, кое знал уже весь Мир, колыхались над толпой, и толпа поднималась бурлящими волнами, люди сажали детей на плечи, чтобы показать им меня, и металась над толпой морская пена цветов, улыбок, воздушных шаров, серпантина, факелов, парчовых хоругвей!
И я вставал высоко над толпой, а бывало так, возносили меня, висящего на тросах, в небеса летательные аппараты, и сам я грома голоса моего иной раз пугался, и вздрагивал я, когда толпа внизу, задрав головы, затихала, и с неба глаголил только я один. Вечный мир — вот он, люди! Я принёс вам его! Вечная любовь — вот она, с нами! Но помните! Помните!..
Толпа качалась и вздымалась в молчании. Ходила подо мной волнами слёзного моря.
Помните! Если кто-нибудь из вас!.. знаменитый или ничтожный!.. всё равно!.. попытается разрушить провозглашённый мною мир, его ждёт немедленная кара! Вы будете отныне жить в Мире без страха. А ваш страх я, я один буду носить в себе! И, если кто-то из вас передо мной провинится — он провинится перед всей Землёй! Если кто-то посягнёт на мой миропорядок — он отнимет счастье и любовь у всех людей на свете! И тогда я оживлю ваш страх в себе, и приведу его в действие, и нарушившего великий святой Мир ждёт немыслимое наказание! А чтобы вы понимали, что наказание — рядом, я велю построить по всей Земле Дома Наказаний! И помните: кто туда попадёт, оттуда не выйдет!
Да, сперва я дал людям мир. А ко мне, ко Дворцу моему стекались со всего Мира голодные, нищие, больные, хромые, слепые, прокажённые, бесплодные, и падали на землю перед Дворцом, и валились мне в ноги, когда я к ним навстречу с крыльца сходил: «Голодаем, Владыка! Накорми, Владыка! Помоги, Владыка! Излечи! Утешь! Ободри! Спаси!»
И я понял: надо людей накормить.
И стал я их кормить! Все силы бросил на то, чтобы люди снимали богатый урожай. Чтобы выращивали упитанный скот. И не хватало, всё никак не хватало щедрости природы, чтобы насытить голодных! И кинул я клич великим земным умам: изобретите ненастоящую еду, да такую, чтобы на подлинную была похожа! Как близнец! Двойник! И явилась на свет еда-двойник. Ела хлеб из опилок?! Жевала колеты из поддельного фарша?! Вот что отныне стали есть земные люди, есть и похваливать, и я видел это, и я радовался этому, и я понимал: теперь, теперь-то еды на всех хватит! А если кто восставал, в бешенстве швырял на пол в Торговом Доме мертвенно-синий фарш, выливал из бутылей, гневно плескал в рожи продавцам известковое молоко, что никогда не скисало, мои слуги его хватали, и Дом Наказаний распахивал ему навстречу тяжёлые стальные ворота.
Да! Мне нельзя было перечить! Нельзя возражать! Я быстро и сразу подавил любое сопротивление человеков.
И нечто меня сильно беспокоило. Поедом ело изнутри.
Два дня я думал, а на третий догадался, что к чему.
Меня — беспокоили — ваши — боги.
Да, да! Да! Ваши — проклятые — боги! Вы все продолжали им поклоняться. Шептать им молитвы. Возносить благодарности. Курить им фимиам. Приносить бескровные и кровавые жертвы. Носить их изображения на груди, под рубахами, под кружевным бельём. Возводить храмы в их честь и малевать их фигуры и лики на громадных широких стенах. На крышах и куполах. Ваши боги! От их надлежало избавиться. Как можно скорее.
Тот, Кто замолк. Молчал.
Кира не произнесла ни слова.
Тоже молчала.
«Пусть хоть целый день просидит и промолчит. Мне всё равно».
Её губы дёргались, сжимались. По лицу ползли упрямые слёзы.
— Я повелел обрядить в разномастные одежды лицедеев, они должны были сыграть роли всех земных богов. Аллаха я одел в шёлковый полосатый халат, полоса зелёного атласа, полоса золотой вышивки, на башку ему навертел пышный розовый тюрбан, густо расшитый крупными белыми, жёлтыми и чёрными жемчужинами. Смиренного Будду велел нарядить в слепяще-синее монгольское дэли; на грудь ему повесил высохшие детские черепа, продев верёвку в пустые глазницы. На бородатого старца Иегову напялил юродивый мешок, прорезав в нём дыру для головы и две дыры для рук. А на грудь приклеил шестилучёвую жёлтую звезду. Вашего распятого Христа хотел было на эшафот выпустить голого, в набедренной повязке. Потом решение поменял. На ладонях и ступнях велел актёру нарисовать суриком святые стигматы, на плечи любимому Богу вашему накинул двухцветный хитон. Когда-то, давно, в детстве ли, в юности, видел я репродукцию в старом альбоме: Христу тянет неведомую денежку лысый смуглый, сморщенный старик, а Христос еле касается нежными пальцами монеты, и уста разлепил, что-то старикану такое сказал. То ли утешил, то ли обидел. На той картине у Бога вашего сияли чудесные одежды: половина хитона красная, половина хитона синяя. Я приказал укутать актёришку именно в такой плащ! Покрасили плащ красным и синим цветом. Актёр дрожал. Да они все дрожали. Понимали, что с ними произойдёт. На площади уже возвели помост. Умные машины я повелел включить по всему земному шару. Все должны были видеть, как Бог Единый казнит всех ложных богов. Пришли ниоткуда — и уйдут в никуда. Разве это не справедливо?
Тот, Кто шумно, зло выдохнул.
В помещении запахло хомой и гарью.
«Будто пожар полыхал во Дворце; и всё сгорело; и стены не смогли как следует отмыть».
— Разве это не справедливо?!
Кира выпрямила спину.
Прервала своё молчание.
— Ты — их — убил?
— Конечно! Я — убил — всех — четырёх! Будду, Иегову, Аллаха, Христа! А кто такие, по-твоему, Будда, Иегова, Аллах, Христос?! Ну?! Отвечай, ты же умная девочка! Это всего лишь расписные брошки. Символы, в которые человек сдуру облекает все свои самые затаённые мечты! Самые больные и горячие чаяния! И даже отчаяние. Бог, выдуманный человеком, человека то ласкает, то карает. Ни один ваш Бог никогда не дал человечеству мира навек. Навсегда! Ваши боги талдычили вам: не делай то, не делай сё, и будешь вознаграждён, и счастье ждёт тебя за поворотом! Я же сказал вам так: вот вам вечный мир! Живите в нём! А если вы вознамеритесь разрушить его — я разрушу вас! Так всё просто! Самый простой закон жизни. Изобрёл его я. Вот мир, а вот предательство. Вот радость, а вот смерть. Вот бесконечное счастье, а вот мучение! Ну?! Что выбираете?! Ваш — выбор!
И я, да, казнил их. Всех — умертвил! По-разному. У них тоже был выбор смерти. Каждый актёришка выбрал смерть, близкую ему по обычаям народа его. Иегову мои палачи забили камнями. В Будду выпустили три калёные стрелы, и они насквозь пробили ему грудь. Он свалился, стонал громко, кровь ручьями струилась по синему шёлку дэли. Аллаху перерезали горло. Палач толкнул его в спину, он упал на колени, палач схватил Аллаха за макушку, взмахнул кривым ножом и полоснул по глотке. Кровь выходила толчками, с бульканьем. Я стоял рядом, мог всё видеть в мельчайших подробностях.
И, знаешь, я наслаждался этими подробностями. Я, знаешь, просто обожаю всяческие жестокости! Старинные фильмы смотрю, где люди друг друга убивают, режут, друг в друга стреляют из ружей и пистолетов, вздёргивают на виселицах, сбрасывают в яму и не кормят, и человек в яме сначала кричит: хоть корочку хлебца киньте, изверги!.. хоть кислое яблочко!.. — а потом умирает с голоду, в муках. Мучительна смерть от голода, мне рассказывали знающие люди. Вот и на том помосте стою, гляжу, как ещё ворочается на досках, среди камней, испачканных кровью, бедняга Иегова. А Будда уже не дрыгает ногами. Уже умер. И я перевёл любопытный взор мой — на Христа.
Конечно, ну конечно же, я приказал его — распять!
Крест сколотили на славу. Крепкий. Дубовый. Чтобы долго стоял на помосте, и дожди его не размыли, и не сразу сгнил, а чтобы народ, что будет притекать сюда, на площадь казни, со всей Земли, мог Христом вдоволь полюбоваться. Когда я обернулся к нему, ему как раз ноги-руки к перекладинам прибивали. Ноги уже приколотили. Из ступней обильно лилась кровь. Толстые гвозди всаживали в ладони. Актёришка башку кудлатую повернул, наблюдал, как ему в руку гвоздь вбивают. По самую шляпку.
Я шагнул к нему. Наклонился над ним. Ну что, спрашиваю его, видишь, как всё просто, проще некуда, а ты, ты, сам ты, а не Бог, коего ты тут играешь, ты-то сам хотел бы — спастись? Воскреснуть?
И он, знаешь, он — улыбнулся. Улыбнулся! Мне!
Теперь Владыка дрожал всем телом.
«Дрожи, гад. Я понимаю, почему ты трясёшься».
— Он улыбался. Я стоял как замороженный. И он разлепил в кровь искусанные губы и сказал: «А я и так воскресну. А ты — нет».
И я, представь, я рассвирепел, разгневался страшно, кровь и тьма залили мне глаза, и я наступил ногой в золотом сапоге, подбитом восточной сталью, на его улыбающееся лицо и давил, давил, топтал, топтал, сколько времени давил и топтал, уж и не помню, меня оттащили от него, вместо лица у Бога вашего глядела кровавая плоская лепёшка, глаза вытекли, носовой хрящ расплющился, зубы вдавились внутрь сломанной челюсти, это был не человек, не Бог, а просто кусок мяса. Все вы станете однажды кусками мяса. Все. Но не я. Я — никогда не стану. Никогда! Никогда!
— Станешь. Ты — первый станешь. И забудут тебя люди, как страшный сон.
Кира поднялась из-за стола.
И, пока он немо, тупо и мрачно глядел на неё, она наклонилась над столом и локтем, одним широким отчаянным взмахом, повалила на пол все миски, бутыли, свечи и яства, что стояли на столе; а потом схватила скатерть за камчатные кисти, как кошку за хвост, и дёрнула, рванула вниз, и посыпалась на мраморные плиты погребальным фейерверком фарфоровая посуда, разбиваясь с праздничным звоном на тысячу ледяных кусков.
