online

Елена Крюкова. Раскол. Фреска третья

ЛИТЕРАТУРА

Продолжение
Фреска первая
Фреска вторая

ДЕВОЧКА У КОСТРА

ФРЕСКА ТРЕТЬЯ

Милосердный Государь… Молим твою благочестивую державу и плачемся вси со слезами, помилуй нас, нищих своих богомолцев и сирот, не вели, Государь, у нас предания и чину преподобных отец Зосимы и Саватия переменить, повели, Государь, нам быти в той же старой вере, в которой отец твой Государев и все благоверные Цари и великия князи и отцы наши скончались, и преподобные отцы Зосима, и Саватей, и Герман, и Филипп митрополит, и вси святии отцы угодили Богу.

Аще ли ты, великий Государь наш, помазанник божий, нам в прежней, святыми отцы преданей, в старой вере быти не благоволишь, и книги переменити изволишь, милости у тебя Государя просим: помилуй нас, не вели, Государь, болши того к нам учителей прислать напрасно, понеже отнюдь не будем прежней своей православной веры переменить, и вели, Государь, на нас свой меч прислать Царьской, и от сего мятежного жития преселити нас на оное безмятежное и вечное житие; а мы тебе, великому Государю, не противны; ей, Государь, от всея души у тебя, великого Государя, милости о сем просим и вси с покаянием и с восприятием на себя великого ангельского чину на тот смертный час готовы. Великий Государь, Царь, смилуйся, пожалуй.

Послание соловецких иноков

Царю Алексею Михайловичу

(Аввакум и Смерть. Предчувствие)

Я бы хотел умереть не как святой, но я хотел бы узнати, когда ко мне будет приближатися моя смерть. Я не отважен, мя объемлет страх. Я боюсь, Господи Боже, помози мне, ибо я вижу и знаю, пришёл мой конец, так бы я желал сказати пред уходом моим царственным али нищенским да ничтожным. Каково оно, сие царство, там, на смиренном кладбище, во вечной теремной горнице усопших праотцев? Тебя увозят во гробе сосновом: последний твой путь по земле. Кто чует приближение часа своево, егда жалостливо просит: отступися, смерть, али покорно: встречаю тя, смертушка моя; она привычна нам, откупиться бы, да не отсыплем мы ей во костлявую горсть никаких грошей, ни меди, ни злата, штобы выпустила она нас из ея когтей. Совершаем обряды, поём исправно, людие, и служим панихиды да литии над опочившими, над мертвецами. При всём честном народе возрыдаем о них. Бабы воют; ахти, плакальщицы, плач ваш велик есть, смерть, быть может, то свадьба, то одр брачный, тайнозримый брачный чертог и всю жизнюшку жданная Брачная Вечеря; ты обнимаешься с Богом самим; а телеса, што ж, они спят в земле да спят. Плывут в песчаное да глинистое подземье во дощатых лодьях. Час приидет — восстанут на Страшном Суде. Верую… Во што я верую? в Ад и Рай? Да, я верую во Господа моево, в Ад и Рай. Я хотел бы, штобы от Ада земново до Рая небесново провёл мя Тот, Кто бессмертен воистину; объяснить Он лишь всё мог нам без истления мысли Своей, во древлих книгах киноварными знаками записанной; а нынче што? Теперь все святые дома Господа нашево Исуса, все храмы Господни осквернены. И война! Война! Никонияне нам вопят: вы еретики! еретики! ересь! ересь! Мы им в ответ кричим: еретики-то вы, еретики и нечестивцы! погубители земли Русской и веры Русской! Ересь ваша, ересь!

И вот война началась. И вот война идёт.

Огнём, дымом, пламенами неистовыми бежит война, катится по родной земле.

Богородице Дево Марие, пусть война! я покорен. Я опускаю главу пред неведомыми временами, а вижу, всё вижу огонь. Я хочу огонь мой, красново волка, приручить. Я хочу приручить, яко диково зверя, мою смерть. Я о бессмертии людям хрипло глаголаю во храме. Недаром же я протопоп; я под защитой у всех моих святых, у всех святых моево рода, ибо люди рода моево святые. Молитися святым мертвецам, вот подлинное поминание! Сколь погостов разрушено, сколь гробниц разграблено! Мёртвые лежат, окутанные молчанием. Внутри ограды возводят новые кресты, кладут гранитные плиты, усыпальницы Царей не похожи на могилки бедняков; а иду по лесу, сбираю грибы в корзинку и вижу: крест-голубец высится в одиночестве, никто к нему не подойдёт, никто колена не преклонит, нет; никто пред ним не помолится. Как быть живому, живущему? Какие захоронения, какие погребения ждут павших в бою? Их белые святые кости так и истлевают во поле под недрёманым оком вечного бездонного неба. Вокруг любой храмины кладбище имеется; там каждый лежит во своём гробе, яко в своём доме; недаром гроб наш зовётся домовина. А как быти тем, кто погребён во братской могиле? Жизнь и смерть, тако тесно, неразъёмно связаны они. И вот неровён час, чую, она явится ко мне в гости. Я должен говорить с ней; какая она на вид? Череп голый, костяная клеть, накинутая на плечи костлявые дырявая холстина? А может статься, она девица красная, закрыла ввечеру оченьки свои, а ночью тихо ко Господу отошла, и не поняла, што умерла во сне. Како быти во посмертии, што тамо делати? Вижу огонь. Вижу мою смерть. Слышу, бьёт мой час. До последнево вздоха жизни моей сохраню память о жизни. Память оборвётся, и свечою нагорелой сгаснет бытие. Каждово ждёт конец. Каждый помнит: будет Второе Пришествие, и Страшный Суд в конце времён, когда все народы, все люди, вся земля, все до единово прочтут Книгу жизни, разберут по слогам Всемiрную Псалтырь, где сияют и рыдают всемiрные песни; там начертано киноварью-кровию всё, што мы пели, о чём плакали, ково любили, с кем сражались, сие суть Псалтырь войны и любви, смерти и возрождения. Одиночество есть искусство умирать. Я знаю. Читал то между строк Псалтыри великово певца, бессмертново Царя Давыда, богоравново песнопевца; в иные сферы, Царю Давыде, ты свободно, лехко возносился, да о смерти, яко все мы, в тишине помышлял. Я видел однажды образа чюдные: далёко в Сибири стоит старая церковка на бреге Байкала, сработана топором без единово гвоздя; вошёл я туда и увидал на иконе Иуду Маккавея, и намалёвано было на златом горнем свете неведомым богомазом: ТО ИУДА МАККАВЕЙ МОЛИТСА ЗА УСОПШИХЪ; а другая икона изображала Око Недрёманое, Вселенское Око, острый Глаз Божий, коий зрит насквозь весь Мiръ, Вселенную всю, радостную и страшную; а на третией иконе, близ самово олтаря, близ Царских Врат, на северной стене, я увидал Страшный Суд: внизу иконы Христос спускался во Ад и шествовал по Аду в нарядном хитоне, половина хитона красная, половина хитона синяя, а обочь Ево грешники коленопреклоненные тянули к Нему руки, а выше, над главою Ево, сидел Он сам, молодой вьюныш, отрок прекрасный, а рядом с Ним, ошую, юная Мария, а одесную Ево пророк Илия, и спокойно и печально взирали они, Предвечные, на праведников и грешников.

Все умирают, бессмертных нет. Страх пред Адом сильнее страха пред самою смертью. А страх пред болезнью, пред страшной заразой? вот идёт чёрная чума, вот идёт Великий мор, и люди, вдыхая отравленный воздух, уже приговорены. Мы заклинанием хворь: уйди обратно! Иди туда, откудова пришла! Мы хотим праздника! Мы смерти не хотим, потому и похороны мы обставляем яко праздник: мы празднуем уход человека, мы угощаем всех, на поминки притекших, вкусной едой, мы пьём хмельное питьё, мы даже обнимаем и, яко во Пасху Господню, при погребении целуем друг друга, утешая. А слёзы всё льются и льются. Есть ли вера в вечную жизнь, когда рядом смерть? Пред тобой длится в веках только смерть, а жизнь не продолжается никогда. Да, но я, грешный Аввакум, боле жизни люблю жизнь. Я люблю ея тако же, како люблю смерть. Не раз я глядел в безумный и безглазый лик смерти моей, простирал к ней руки и рек: здравствуй, возлюбленная моя, вот я к тебе пришёл! Прими мя таково, каков я есть! Нет греха на тебе, ежели ты таково сильно любишь Бога, ведь смерть это не враг жизни, и может статься, то не враг Бога, может быти, то другой лик Бога, тако же, како Луна во ночных небесех висит сребряным ледяным яблоком, и смотрим мы в сияющий светлый лик ея, што там, за ея затылком: новое воплощение Духа Божиево, собрание неизречённых ужасов, общее благословение, всякому отрада? Оборотная сторона, всё так же, како и при Христе, мы не видим ея, и она не видит нас; яко Луна в ночи, приходит смерть. И жизнь всё та же; человек уходит в землю, а та жизнь, коею жил он рядом со ево близкими, роднёю ево быстренько забывается; семья ево старится, и пред нею уж разверзается вечная пропасть; а не желает человек старости покоряться; старухи бабёнки щёки себе свекольным соком мажут, губы морковью красят али пылью битово кирпича, всё стремятся вдругорядь девицами глянуть; трудно духу смириться со словом, а со временем сдружитися ищо труднее; тяжко сказати самому себе: когда-нибудь тебя не станет. Люди, умирая, просят: положите мне с собою во гроб любимую безделушку; ожерелье, што мать дарила, крестик нательный бабкин, охотничий нож отца моево, наливку, кою дед мой готовил, в погребице запрятана она, в погребице, выньте ея оттудова, налейте в бутыль да мне во гроб и засуньте. Да помолитесь, помолитесь за мя как следует! Да на поминках моих вы кутью с изюмом, блины с грибами, кашу гречневую, щи кислые ешьте, за обе щёки уписывайте, да молитесь, молитесь Господу и друг друга боле не проклинайте. Пред лицем смерти все равны; все пред смертию народ Божий. Вот храм; сей дом Бога для тово выстроен, штобы мы, внидя туда, почуяли себя в гостях у смерти, тут она хозяйка, во храме, и мы, живые иереи, глас возвышаем над хором живых и наполняем радостью восклицание наше, литургисая: СЛАВА ТЕБЕ, ПОКАЗАВШЕМУ НАМЪ СВЕТЪ! Разве, смерть, ты свет? ты всегда была тьмой, во все века ты была тьмой, и никаким сокровищем от твоея тьмы нельзя было откупиться, а люди всё шли и шли паломниками во святые места, вымолить у Бога ищо кусочек жизни, отодвинути тьму молитвой бедной, насущной, инда ржаново горбушка. Кто и завещание загодя писал, а я бы хотел, штобы могила моя была безымянна, и завещания никаково не зачну строчити; то, што я пишу, есть моя жизнь, то, што я пою, есть моё бытие, а там, куда я скоро уйду, нет ни гласа возвышенново, ни гусиново пера,  ни чернила густово, ни слёзынек среди ночи: помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей. Думал я: ах, смертушка моя! Долго думал я о святых. Почему простой человек вдруг становился святым? Да потому, што он есть возлюбленный смерти. Он обручился с ней, он шёл с ней бок о бок, все они, и столпники, и преподобные, и святые мученики, и страстотерпцы, и равноапостольные, все они жили словно бы в семействе многолюдном, огромном, но уж не здесь, а за гробом; и вот нынче за гробом существует сия огромадная семья, семья святых, их тысяща тысящ, их тьмы тем, и я стал священником не только потому, што отец мой Пётр батюшкой пребыл в сельском храме, а и потому, што хоть служкой маленьким, рабом неприметным к тому семейству безсчётному святых, в земле Русской и в иных землях просиявших, чаял прилепиться. Вот пою я псалом, будьто бы из теста жаворонка Пасхального леплю; жёнка моя Настасья из замеса тово детишкам разные забавки лепит, и жаворонков, и ёжиков, и белочек, и рыбок. А я взираю мальчишкой малым на то семейство святое, што за необъятным Всемiрным столом, усыпанным звёздной мукой, восседает, и меж собою они радостно перекликиваются, и меня, иерея, псалом поющево, мальца, под столешницею, навроде кота, сидящево, никто не видит.

Смерть, она сей час войдёт, готов ли я встретить ея, готов ли я сказать себе: я во сей миг умру, уйду навсегда, навеки, и гусьим пером моим поставлю во книжище точку: то конец. В моём конце моё начало. Капает на бумагу не чернило, кровь. Я пою о смерти, не знаю ея. Имею ли я на песню ту право? Смерть, она моё утешение, и она моё устрашение; она моя молитва, и она мой вызов небесам, моё с ними единоборство. Я вступаю со смертию в борьбу лишь для тово, штобы прижати ея к моея груди, крепко обнять и сказать ей: смерть, я твой! На лице моём грядущая смерть вырезает новые морщины, то мои святые письмена. Она изрекает мне: я приближаюсь, я тут, я уже рядом; но я всё медлю. Я перейду черту, когда огонь ко мне вплоть подползёт, когда цвета крови станет моё чернило. Я не узрю, как сверкает грань бытия. Когда-то матушка и батюшка породили мя на свет Божий, и каждую малую минуту я медленно, медленно, по капле отдавал кровь жизни моей Мiру, в коем жил. Я медленно преставал жить, я и сей же час престану, когда совершится окончательное превращение, обращение моё в чистый Дух, посвящение моё небесное, рукоположение моё звёздное. Часто чую: плыву в лодке. Хочу спеть смерть, да глотка моя слаба. А лодка моя крепка. Это не тот дощеник, што посреди сибирской реки жалко утонул; крепок я телом, крепок духом, закрываю глаза и пробую представить себе пустоту; я охотник, вот заяц прячется за моею спиной. Я оборачиваюсь, заяц прыгает вбок. Я хочу скинуть со плеча лук со стрелой, а заяц земной стремглав убегает от мя, зато сбоку подходит, неслышно скользя по тропе меж травы, страшный зверь небесный, цветом мрачнее тучи; егда небесный волк прыгнет, тогда я перейду границу, острее лезвия, между Мiромъ и Мiромъ. Мысль моя остановится, и замрёт всё сущее без движения. А душа зачнёт из тела на волю выходити, и, возможно, она выйдет прямо в память небес, возлетит, радуясь Великой Свободе. Смерть яко любовь. Нельзя объяснить любовь. А любил ли я? Любил ли я мою жёнушку Настасью? Может быть, я во всю мою жизнь любил единую мою духовную дочерь, мою Федосью Прокопьевну болярыню. Ах, болярыня, болярыня, што ж ты со мной содеяла? ты первая ушла туда, во тьму надмiрную; ты первая породнилась со смертию; она тебе крикнула: войди! — и ты вошла. И теперь ты там, по смерти, стала маленькой девочкой, и играешь с великой Царицей Смертью, ровно с робёнком. Нет, это матерь Смерть играет с тобою, яко с дитятей, яко с милой, любезной доченькой своей. Желанная ты для смерти игрушка, Феодосия Прокопьевна! Како же нам быть? Я вижу мою смерть, я зрю огонь, но я не знаю, егда сгорю; аль мя на казнь повлекут и ко столбу цепями привяжут, дров горою навалят под натруженными ногами моими; аль изба воспылает, свеча упадёт на пол, и затлеет кружевной подзор, и огонь обнимет наше с Настасьей супружеское ложе, и закричат благим матом детки, да поздно будет выбегати на волю и спасаться; гореть до конца, до презренново пепла станет моя изба. А может, из мглы времён восстанет сруб, в коем не предавшие веру отцов подожгут себя, штобы в огне ко Господу Богу уйти! Подожгут сруб тот скорбный, лодью погребальну, с четырёх сторон, штобы ярче, громче, быстрее сгорел! а вдруг, людие, я сам есмь огонь, и сам на себя смерть мою навлекаю, такое тоже бывает! Тебя родили на свет и уже приговорили к жизни, и родимое пятно твоё на спине али груди, это смерть твоя, на тебе неотвратимым знаком проступает! Я частенько думаю, как человек убивает человека. Да можно ведь убить не токмо копьём али мечом, огнём и пулею, но и словом можно убить; даже песнею убить, с коей воины идут на смерть. Война! Она началась. Она идёт. Люди опять убивают людей. Во имя жизни? Во имя смерти? Смерть пытается обнять дитя, похитить девушку, забрать с собою в чёрный мешок немощново старца. Я вижу голый череп и разумею: то мои кости. Я вижу их из неведомово времени, в коем никогда мне не жить. У мя нет глотки, штобы спеть иному времени песню. У мя нет памяти, штобы ея запомнить и отдать незнамым людям. Я растерзан, сердце моё разорвано, Бог мой во тьме кромешной, скрылся от мя, севодня, именно севодня Он спустился во Ад, а смерть, она поднимется ко мне из Ада. Я должен обнять и смерть, и жизнь. Я слышу, как мне кричат: не умирай, Аввакум! Останься с нами! На земле таково прекрасно, здесь светит Солнце. А ты сам закатишься, яко Солнце, и на Мiръ опустится мрак. Не умирай, значится, Солнце! То я, я, так выходит, подлинный свет, я есмь и подлинная скорбь. Сие тоже я, я; я улыбаюсь, я смеюсь над собой; я знаю: вот сей час раздастся стук.

***

(военные колядки)

Я иду по дороге войны. Сбиваю ноги в кровь. Ход, ведь это и есть любовь. Не останавливайся! И я иду. Мальчик держит мя за руку на ночном холоду. Обочь руины. Расстреляно всё. Святки. Катится звёздное Колесо. Знаешь, мне уже всё равно, быть или не быть; но мальчик ведёт мя, просит есть и пить, на моём родном, на чужом языке, моя рука в его руке, его малая жизнь дрожит в сожжённой жизни моей, он мне песню поёт, святочный соловей, так мы колядуем походя, по пути, я не спрашиваю, далеко ли идти, соловьиные звёзды, алмазный придел, люди Мiръ расстреляли, никто уйти не успел, а мы идём, под ногами снег, запомни мя, мальчик, прежде всех век, я твоя матерь Жизнь, нам матерь Смерть не нужна, постелем белую скатерть, и кончится война, споём у калитки колядки, нам вынесут красные пироги, идём с тобой без оглядки, рисуют звёзды круги, так пахнет кровью ли, дымом, горелой доской бытия, идём, мой мальчик любимый, колядка живая моя.

***

(Аввакум и матерь Смерть. Свидание)

Ты пришла, ты всё-таки пришла. Я не могу тебя понять. Ты последний мой вздох, али одна ты стоишь на самом краешке моей жизни, али ты што начинаешь? Ты убиваешь мя. Да, ты опасна, хоть и улыбка на твоих устах; я крепко пожимаю твою протянутую руку: заходи, моя нежная, потолкуем. Я не вижу тебя и одновременно вижу; теперь наступит война или немного времени спустя, после тово, как ты мя заберёшь с собою, всё равно; ведь война уже началась. Мiра прежнево нет. Времени старово нет. Ты моё время. Повремени, смерть, повремени; это смерть не моя, времени, а не меня на земле.  Время повернётся, и я уже не вернуся. Смерть разъедает губы солью и бормочет мне: в миг, когда я возьму тебя с собой, тебя уже не будет. Поэтому помни твои последние вдохи и выдохи. Пока ты помнишь — ты дышишь. Пока ты дышишь — ты помнишь. Помни войну людей с людьми! Помни войну со мной! Некто там, вдалеке, за морями-окиянами, в незнаемом времени, слышит, как в последний твой земной миг громко бьётся твоё безумное сердце. Опасна смерть лишь для живово: горе, боль, ужас. Для живово, живущево она наступает здесь и ныне, и она тихо кидает прощальный шепоток: да, вот ты готов; и вдруг я понимаю, я ищо не готов, я ищо не допел мою последнюю песню… песню… Я ищо не допел мою стихиру, мой ирмос, мой любимый кондак, мой любимый Пасхальный тропарь: Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав! Мои волосы седы, моя борода белее льда, и мне уже всё равно, како дрыгаются моя рука или нога, целый али отрезанный мой язык како шевелится и рыбою прыгает во рту, и я могу глаголати, словом, яко мечом, бити, али молчанием наказан до самово твоево явления, смерть?! Отрубят мне руку, ногу, четвертуют ли, ежели выживу я, ежели выживет моя мысль и будет биться внутри мя сердце, значит, ищо нет тебя, смерть! Страдать, любить жизнь, испытывать боль, это значит жить! Смерть, ежели ты моё превращение, ответствуй: я престану быть человеком и в тебя, неведомую, обращуся? и она отвечает мне: да! Я твоё превращение, твоё обращение в веру мою, в то время, где нет веры, в то пространство, где нет жизни, но там, знаешь, открою тебе тайну, там даже смерть дрожит пред великим молчаньем Вселенной. И дрожит мой голос: каково то мгновение? каким я буду ево ощущать, страшным али блаженным? как я ево переживу, переплыву? кто проводит мя до Порога? кто будет держать мя за руку? Настасья, дети? Я же останусь совсем один! Един яко перст! Родненькие мои станут будьто рядом, близко, и, однако, они очутятся далёко-далёко. Меж мною и ими будет лежать целое небо. Они будут глядети на мя, ищо живово, а я уж буду дышати землёй. Где я буду пребывати, смерть моя, скажи, в те поры, како ты придёшь ко мне; егда придеши? Шепчет она: никто из смертных не ведает о моём приходе, только тебе я скажу об том.

Огонь. Огонь.

Это всё, што я могу тебе открыти; ты здесь, и ты уже не здесь, ты прозрачен насквозь, и ты есть величайшая тайна, ты всё, и ты уже ништо, с тобою никто не уйдёт, тебя никто не встретит.  Я кричу смерти: и даже Бог не встретит там мя, грешново?! тамо и тогда, егда я перейду Порог?! Усмехается смерть: нет, там, где царствую я, никакого Бога нету в помине, там есть только везде и нигде, нигде и везде, никогда и всегда, всегда и никогда. Я нахожусь на грани двух миров. Узнаешь их. Кричу ей: смерть! Я хочу узреть Тот Мiръ, но будет ли у мя там зрение? Будут ли у мя глаза и уши? Будет ли у мя любовь и ненависть или же не буду испытывати ничево? Како ощущать ничево? Како мыслити ни о чём? Так значит, смерть, ты ништо, и всё зряшно, о тайне твоея людям века напролёт балакать?! Есть тайна, отвечает она, ты не поймёшь нынче, лишь когда переступишь Порог: умирать лехко. Тяжело лишь думать обо мне и приближатися ко мне. Ты хочешь жизнь возвернуть, ея дотла проживши? Кричу: не подходи ближе! ни шагу ко мне! я ищо не спел мою песню! Я ищо не возгласил мою последнюю проповедь! Во имя подлинного Христа Бога ты всё врёшь, смерть! Бог есть! Он есть даже там, где Старец ложится сам во гроб, там, где сожигают селение и крестьян ево в кострище войны! Змеятся губы ея в ухмылке: хочешь от мя убежати? Да, хочу, кричу! Ты можешь попробовать то содеять, отвечает она мне хитро и вкрадчиво, время твоё бежит быстро, ты не знаешь ни дня, ни часа твоево конца. Ты только зришь огонь, огонь предостерегает тебя, огонь страшным, вопящим хором прозвучит тебе, а ты знаешь ли о том, человек Аввакум, што твоя смерть слагается из множества людских смертей, што она не только твоя, а я, твоя смерть, пропитываю и пронизываю собою каждую минуту всяково, наималейшево людсково существования? Жизнь, знай это, останавливается, ежели нет конца; ежели есть конец, то есть и начало; жизнь без конца прекращается и безконечно рождается, и для тово, штобы жить, надобно умирать; вы, люди, только и делаете, што умираете, и другово занятия у вас нет; я ваша подлинная Царица, а не Царица Небесная, и мне вы должны молиться, а не Богу вашему.

Я внезапна и я длюсь, я полна надежды, и я безнадёжна, я непрерывна, и я всё время исчезаю; я шаткий мост над пропастью, и ты не знаешь, перейдёшь ты ея али упадёшь вниз и разобьёшься весь, но так или иначе в конце пути тебя жду я, я, я.

Я отворачиваюсь, не могу на нея глядети, я шепчу ей: ты пришла прежде времени, ты моя убийца. Да не нужно мне тихой кончины! В глубокой старости не надобно постепенново угасания; я всё время вижу округ себя бушующий огонь; приди в накидке огня, приди ко мне во огненной понёве, встречу тя с радостью. Я не хочу долго жить на земле, но я не хочу случайно завершить путь и случайно начать ево снова. Я хотел бы приготовиться как должно, и штобы ты стояла у праздничново стола моево, у богато и густо украшенново каменьями трона моево, и штобы я побыл хоть немного на земле Царём судьбы моея, а потом усадил тебя, смерть, на мой трон, встал пред тобой на колена и поцеловал костлявую руку твою и сказал: не боюсь тебя, служу тебе и век буду служить, я не умру от старости, я от огня умру. Обними мя, огнь мой покажи мне!

Смерть протянула ко мне руки, я увидел вместо скелета, костей ея два ярких красных языка огня; они колыхались на сквозняке, дверь в избу была открыта; ты знаешь о том, што ты вступаешь на невозвратный путь, так вопросила. Да, знаю, кивнул я, ништо не вернётся. Всё уничтожено, я прошёл все дороги. Я сказал людям о том, кто они есть в мире и кем они станут потом, когда на Страшном Суде разверзнутся все могилы, и кости оденутся плотью, и люди выйдут из гробов повапленных, под землёю истлелых, на свет Божий, подлунный, и узнают друг друга, и обнимут друг друга, и заплачут; время, будет ли тогда время, опосля Страшново Суда? Смерть посмотрела на мя пустыми глазницами. Нет времени, уже нет, оно необратимо, как всё на свете. Мы не можем повернути времячко вспять, мы не властны, протопоп, вернуться в прошлое. Часы отмеряют наше земное время, но какие? Небесные часы? отмерь нам время нашей души в посмертии, когда окажемся мы там, где оказатися суждено каждому, но никакой человек ищо не возвернулся оттуда, штобы поведати, што же там такое; есть ли там Мiръ, иль нет ево. Смерть тихо вопросила мя: хочешь ты стать вновь молодым? А хочешь ли, когда умрёшь, возродиться? А может быть, ты, протопоп, хочешь перестать стареть? Я глубко и тяжко воздохнул. Престати стариться? Не шути со мною, смерть. Разве такое чюдо возможно? Я и так уже старик. Борода моя бела-метельна. Ежели я вновь стал бы молодым с виду,  маята пройденных дорог давала бы о себе знать; прожитые годы валуном придавили бы мя к земле, а слёзы о пережитом всё лилися бы и лилися из очей моих. Эх, зачем мы живём тако печально, вопросил я смерть. Она молчала. Она не могла ничево ответить мне. Всё необратимо, всё невозвратимо, но почему? И, ежели нельзя вернуться, значит, нельзя и возродиться, нельзя воскреснути; и значит, Господь сочинил для нас дитячью сказку о Втором Ево Пришествии и всеобщем людском воскресении на Страшном Суде! Вот видишь, Аввакум, спокойно сказала мне смерть, ты, оказывается, всё-таки еретик! ты себе противоречишь; часы не остановят бег, время не слышит нас, время утекает, время уходит, и вместе с текущим мимо Мiра временем уходим мы, потому што мы и время, это одно и то же; самое страшное, да надо смириться. Смиряется же человек с самим собою, отражённым в зерцале. Я смирился, о смерть! так горестно воскликнул я; я подчинился судьбе молодым парнем, я думал о старости с ужасом, а нынче я думаю о ней с радостным спокойствием! Я не мог понять, отчево на свете существуют кровопролитные войны, а теперь я сие понимаю и принимаю, знаю: убийцы, бунтовщики, преступники, разбойники, воины конные и пешие, опричники, головорезы, мстители, они запросто обращаются с чужими жизнями, они нападают на людей, убивают их без жалости ножами, бердышами, топорами и копьями; они, ежели християне, в тайные минуты уединения падают пред образами на колена и молятся Богу, и плачут: возьми, Господи, от нас чашу сию, чашу злобы и жестокости, и обрати нас в радость и милость, к добру и счастью, ибо умрём мы, ежели станем такую жизнь продолжати. Да уж лучше смерть, Господи, чем такая-то жизнь.

Любовь и Милосердие, смерть! Есть ли они в тебе? есть ли у тебя душа? Отвечает: нет, я никто. Имени нет, души нет, мыслей нет, ничево нет; веры нет, памяти нет. Разве помнишь ты, человек, первое мгновение своё на земле? так же ты и последнее своё мгновение не упомнишь. Как ты родился, не расскажеши никому и никогда, да и сам не знаешь. И как ты умрёшь, ты не знаешь. Ты произносишь слова: всегда и никогда, а наипаче при прощании с любимым человеком, и это прощание ты хочешь видеть вечным; ты хочешь, штобы длилось оно безпредельно долгое время, али штобы стало так в будущем не раз и не два, штобы всё повторялось, всё приходило опять. Вот прихожу я, смерть, и вот моё торжество наступает, моё царство, я праздную. Время необратимо, но и мя не обернуть; не вернёшь времени, и не вернёшь меня. Важное и медленное течение времени, огромной ево реки, непоправимо и невозвратимо; всё появляется и исчезает. А я, я появляюсь и не исчезаю! Умирают лишь однажды, но умирают безконечно, потому што умирают все: и звери, и птицы малые, летучие, и жучки крохотные, и змеюки коварные, ядовитые, и люди, кто себя осознаёт живым в вечно умирающем Мiре. Едва родимся, красные, орущие, нас уже бросают в неистовый водоворот бытия. О смерть! так закричал я. Я тонул робёнком в омуте, водоворот и мя затягивал! речка наша малая, ямы да омуты в ней; щуки там водились толщиною во бревно. А Никитка, дружок мой зимний и летний, всё кричал: там, на дне, знаешь кто живёт?! дьявол, дьявол там живёт! Утянет он тебя, во тьму, на дно утянет! Может быть, ты там мя ждала, смертушка, но не дался я тогда тебе робёнком. Хотя тонули детки в селище нашем, тонули, и ревели, голосили матери, волосы рвали на себе, выдирали в отчаянии космы, обливались напрасными слезами. Наша смерть для нас всегда в будущем. Неужели ты здесь, рядом со мной, настоящая? тебя ищо нет. И ты уже есть. Вот што странно. Што такое умереть, скажи мне, смерть! и ответствует мне она: умереть, то престать быти, тебя боле не будет посля меня, потом, а ты знаешь, не будет никаково опосля, не будет у тебя будущево, протопоп, когда наступит царствие моё, ничево там не будет: ни крестьян, ни Царей, ни протопопов, боле ничево нетути на все времена. Ну-ка, знаешь-ка што? слово БЫТИЕ, произнеси-ка ево ищо раз, повтори, посмакуй, яко угощенье Царское, яко стерлядку жирную, янтарную, в устах своих. А што такое НЕБЫТИЕ? Да то очень просто, проще пареной репы. Не быть, не жить. Уничтожу тя, и не скроешься, не спрячешься от мя, ни в подполе, ни в погребе, небытие начнётся для тебя севодня и будет продолжаться всегда; умирают только один раз, и сие происходит на веки вечные, на всё время, што холодно, вьюжно расстилается пред тобою. Понимаешь ли ты, протопоп, что означают эти звуки, НА-ВСЕ-ГДА? мы не можем их осознать, то яко детская погремушка, слово НАВСЕГДА гремит над нами, птицей во веки веков чирикает над нами. А ведь на самом деле, протопоп, она льётся, льётся, твоя красная смерть. Смерть, воскликнул я, значит, ты есть кровь, значит, льющаяся кровь самая жизнь, из жизни самое святое, самое живое изо всево живово, и значит, ты… врунья презренная!.. ты!.. ты рядишься в одежды жизни. Ты притворяешься, ты лжёшь нам всем, и слышим мы свой предсмертный хрип, и понимаем, за ним не будет никаково другово нашево хрипа, ты, человече, перестанешь и хрипети, и дышать, чрез миг молчание стеснит бледные губы умирающево, и последний выдох растает, и последние слова песни твоей оборвутся на краю пропасти вечного молчания. Последняя воля! Моя последняя воля! Никакая она не священная. Я же умру на костре! Священен только огонь, и всё, што я выкрикну людям с моево костра. Всё это они забудут, уйдя домой с широкой площади, от созерцанья жестокой казни; всё, што я желал, я желал при жизни, прежде чем навсегда перестать што-либо желати. Я убеждал ближних моих в жалкой правоте моей, я помогал жене моей, но никогда не оставлю ей предсмертного напутствия: сделай, мол, после смерти моей то-то, а то-то, жёнка, не надобно делати. Делать нечево, надо просто жить и просто дышать; умом я осознаю, што и Настасья умрёт, и детки наши умрут; моё с ними прощание, моя завтра смерть. Но ведь никакого Завтра нет, есть только севодня, есть только ты! воины во сражении добровольно идут на смерть, Родину защищая, и жертвуют своею жизнью с радостию. А в глубине души они всё равно надеются на своё Спасение, жаждут выжить в мешанине смертей, в кровавой дикой людской каше.

Прощание, смерть… Дай мне с моими любимыми распрощаться, ведь в жизни всё и всегда встречается и прощается. Вот мы с тобою, смерть моя, встретилися, встретились прежде твоево прихода ко мне, зачем-то мне Господь тя показал. А может быть, вечен наш страх, он всегда живёт в нас, невозвратный уход. Ты Смерть! то конец; час безповоротный; после таково конца нет никакой надежды воскреснуть. Зачем я по эту сторону, а ты уже по ту? Откуда ты глядишь на мя? не за моим столом ты сидишь; прощание, молчание, мы молча попрощаемся с тобой, но я не люблю тебя. Я хочу прощаться с теми, ково я люблю. Это они наденут чёрные одежды, будут заказывать заупокойные богослужения; помни, будут петь панихиду по мне, будет звучать в ладанном сизом воздухе скорбная лития. Сколь на земле песен!.. всё о тебе, навечная разлука, о тебе, с жизнью прощание, да о тебе, матушка Смерть. Матерь Смерть, вот ты кто у нас. Есть Матушка Богородица у живых, живущих людей; есть Матерь Смерть у всех, кто навек во твоё Царство утёк безвозвратное. Есть ли што на земле, што я могу исправить, наново прожить? всё, што мы сотворили в нашей жизни, мы не изменим. Ни живя на земле, ни потом, после тово, как наступит твоё Царство, Царицы ледяной, снежной. При жизни у нас был выбор; после жизни ничево не выберешь, ни капельки. Даже ежели там, в небесех, живут и странствуют во облацех души, мы можем лишь возрыдати о том, што мы, глупцы, содеяли, а поправить уже ничево нельзя, грех нельзя исправить, вот самое-то страшное. Неси клеймо, нечестивый, деяний твоих на тебе! А кто там, в посмертии, буду я? Я блудный сын, и я возвернулся к моему отцу. Есть ли там, рядом с тобой, Матерь Смерть, Господь Бог? Я, старик, хочу стать робёнком и обнять Ево колена, я не смогу изменить сотворённое, я не смогу исправить непоправимое, но я смогу за грехи мои попросить прощения у Тово, Кто всё простит. Ты же, смерть, ничево не простишь. Бог может всё, я ничево не могу. От всей нашей жизни ни кусочка времени не оставляеши нам, даже на сожаления, слёзы сетования о том, што мы из жизни к тебе в объятия перейдём безоглядно. Нельзя отменить смерть. Соединяется в тебе всё. Ты, Матерь Смерть, держишь нас в твоей горсти, но ты не можешь напитать нас сосцами твоими, грудью твоею, ибо вместо живой плоти у тебя кости, а вместо живых целующих уст у тебя голый лунный череп, ты сама умерла, смерть, ты покойница, ты лежишь во земле, и мы становимся все, приходя к тебе, похожими на тебя… как дети на Мать похожи… а Воскресение?  Воскресение, смерть! ведь Христос воскрес! ведь Пасха, Пасхальная радость, счастье, хоть один Он, хоть единожды, да воскрес! Всё равно нам всем показал: вот он, Свет, вот она, радость Возрождения! И так, как Господь наш Исус, все мы возвратимся в жизнь на Страшном Суде! Што молчишь? Не веришь тому?!

И так отвечает мне смерть: нет, не верю. Христос воскрес для вас. А для меня никаково Воскресения нет, есть только смерть, есть только я, я общая Матерь, я превыше всех богов, всех диаволов, всех людей, всей живой поросли, всех мёртвых планет; во страну смерти входят, яко зерно в мельницу насыпают, я всех мельничным жёрновом перемалываю, все превращаются во звёздную муку и рассыпаются по небу. Неуловим ваш свет, живые, он становится светом мёртвых. Вы корчитесь в последних муках, вы ждёте от меня последнево удара, и вы надеетесь, а вдруг вы оживёте, вдруг некто из ближних ваших взмолится Богу, и наступит ваше блаженное Воскресение, ваша тайная, и боле ничья, Пасха, и повторите вы радость Христову, и возрадуется всё вокруг, и наступит новая весна, и священный Божий Мiръ запоёт вокруг вас снова всеми птицами-синицами, и побегут по синему, лазоревому небу облака… так Христос воскресил Лазаря; Лазарь, восстань! крикнул Он ему, и вышел Лазарь из гроба, из ночи, из погребальной песни, её спели для тово, штобы утешить вечно уходящих во мрак. Возрождение, Воскресение, несбыточная мечта! Тот, кто воскрес, уже совершенно новый человек. Он не помнит себя прежнево, он вдыхает земной воздух и начинает новую жизнь после смертново порога; ежели возвернулся ты, зачал ты Мiръ читать с новой страницы. Возрождение не продолжение прежней жизни; ты забываешь всё, што было с тобой. Я, Матерь Смерть, стираю твою память, выливается твоя прежняя кровь, и внутри тебя весело бежит новый красный огонь, новая жгучая кровь омывает потроха твои и душу, смывает все больные зарубки и родимые пятна, грязь и позолоту. Память и безпамятство, нет их в Царстве моём. Я знаю, ты хочешь жить; ежели ты хочешь, я оставляю тебе жизнь. Ты думаешь, я милостива, ты мыслил, я жестока, а я на самом деле ни добра, ни жестока; просто  я твоя смерть.

Так беседовали мы, я и смерть моя, и всё сильнее дрожал я, како на ветру, на холоду, будьто ледяной ливень посекал мя, мои щёки и плечи, и негде было укрыться бедному протопопу. Я не мог её боле слушать. Она не могла боле глаголати; замолчала. И тихо на мя смотрела пустыми глазницами, незряче, слепо, тёмно, смотрела двумя безслёзными прогалами вечной беззвёздной тьмы. Я пытался заглянуть под костяной лоб ея. Страшные глаза ея, глаза тьмы, видели всё. Наблюдали всю нашу, суждённую нам жизнь. Однажды приблизится сей полнощный череп к тебе, приблизятся озёра тьмы, вберут твои зрачки два чёрных омута, и ты должен туда шагнуть, хоть и боязно тебе, и неохота тебе, и больно тебе, а час твой пришёл. Дрожал я, сидел молча. Потом встал из-за стола, поднялась и Матерь Смерть; так стояли мы друг против друга. Не дрожала вострая коса в ея костлявых руках, сползла с ея льдяново  затылка белая грязная холстина, извазюканная во сырой кладбищенской земле; из-под подола высунулась скелетная стопа, и вдруг… ну разве ж то не чюдо, великое чюдо… вмиг оделась моя костлявая смерть нежной кожею, стала красавицей, стала голубкой-девицей, широко распахнулись небесные глаза, глаза лазурные, ясные насквозь, просвеченные Солнцем. И так глядела эта девица на мя любовно, радостно, како в Пасху люди друг на друга в любови глядят, и протянула ко мне рученьки белые и тихо прошептала: Аввакуме, батюшко, обними мя, поцелуй мя, попрощайся ты со мною до времени, я приду ищо к тебе, не скучай по мне, ведь я одна люблю тебя, я одна помню о тебе, о тебе воспомню, явлюсь пред очи твои ясные, и тогда возьму тебя за руку и уведу в своё Царство-государство, а теперь живи на свете! Да помни обо мне, всегда помни обо мне, не забывай мя, не верь тому, што люди обо мне говорят: я ужас, мрак, боль, горе, тьма; я не тьма, не реки так никогда, я счастие твоё. Я, Матерь Смерть, на самом-то деле безсмертие твоё. Не убоялся я ея, протянул руки, обхватил ея за плечи, приблизил к себе, хотел крепко в объятиях стиснуть, да сжал только воздух, лишь тоску-пустоту обнял и прижал к сердцу, вдохнул глубоко, и чую запах полыни, горечь великую чую, и будьто кровью, людие, кровью пахнет… шагнул я назад, огляделся, изба пустая, ни Матери Смерти, ни звезды за окном, снег тихо мерцает, слышу стоны, хрипы, бормотанья ночные, ближние мои сновидят в ночи, спит Настасьюшка, спят детки, мои наследники, продолжение моё, вот умру я, они будут жить, в них моя кровь течёт, разве сие не победа над тобою, Матерь Смерть? што Ты кичишься собою и Царством твоим безконечным? Род, вот наше Царство! Род людской, вот счастье людей, вот их воцарение, вот их безсмертная, во времени летящая судьба! А што такое род? то наша кровь есть! Склонился я над колыбелькой, где спал мой сын родимый, глядел на ево лицо, личико светлое, разметал он ручонки, во сне посапывал, чуть дрожали реснички ево, чуть шевелилися волосёнки ево от дыхания ево… сам я лошадиными ножницами постригал намедни ево. Настасья, жёнушка! детки наши вымыты были, накормлены, даже в голодуху, сами с голоду помирая, последний мы кусок изо рта у себя вынимали, а деток кормили. Такова судьбина человека, заради спасения подобново себе хоть кусок последний, хоть рубаху исподнюю, издырявленную, хоть жизнь твою, до дыр истрёпанную, отдать! хоть до смерти всё, што имеешь, отдавать и отдавать! особливо ежели то дитя твоё, ежели тот, бедолага, блаженный и немощный, и не может сам себя прокормити. Много юродивых по лику земли слоняется. Много детишек во бедности и сирости возрастает, и, выросши, уж мужиками да бабами к чужим людям прибивается, просит у чужаков милостыню, клянчит-молит безпомощно. Што дитё, што юродивый, люди Божии; не могут они сами на свете жить, не могут прокормиться, им нужно, штобы вечно кто-то им руку протягивал и хлеб в той руке держал и в горсть им влагал, штобы ели они, несчастненькие, и насыщалися. И будут есть они, но благодарить тебя не будут. Матушка Смерть, она побывала у мя в гостях, што она мне сказала, я тут же и забыл, лишь ток крови во себе слышу. Бьёт кровь моя мне в уши молотом тяжким, и вновь не знаю я часа моево, тако же, как никто из живых, живущих на земле людей часа своево не знает.

***

(плач о потерянном Мiре)

Девочка, ты веди мя, веди. Я твой отец, с ладанкой на груди. Я твой сын, ну и што, борода седа. Хоть куда мя заведи, хоть в никуда. Девочка, ты святая, зрю, воистину ты свята. Чую, как сладко и чисто дышат твои уста. Девочка, слава тебе, тебе исполать; да ты, смеясь, запретила себя по имени называть. Сколько по дороге мы видали убитых детей! Ты шептала: о них помолися, их пожалей. Сколь на пути нашем мы видали огня! Горела жизнь. Ночь пылала светлее дня. В огне горел старый Мiръ. Горел мой родимый дом. Я плакал кровью. Я говорил с трудом. Девочка, прошептал, а ежели мы умрём? Она улыбнулась: предстанем пред звёздным олтарём! И тут зарыдал я, обратясь во плачущу свечу: дитя, не хочу ни к каким я звёздам! я жить, жить хочу! А по обе стороны дороги волком старая выла беда, и плакали дети и боги о Мiре, што ушёл навсегда.

***

(Раскол — трещина расползается)

Бездна! Гибель!

Нет жизни больше и не будет.

Да в это же невозможно поверить!

Кровь-то по жилам течёт! И не только у мя… у всех, всех, кто движется и дышит, дышит и летит, и ползёт, и скачет, и бежит, убегает от смерти… от смерти…

Да разве ж от нея убежишь! Нет таковой беготни, штоб Смертушку-Мать опередила!

Ищо тепло мне, тёпленько во членах. Ищо тяжко, глубко я воздыхаю. Мыслишки ищо шевелятся под чугунной, крепкой костию черепушки моея.

Но како, како уловити мне было тот миг, когда земелька под ногами треснула-затрещала, заблажили изнутри ея голоса-голосища — всех разом воспомянул: и Феодосью, Ангела победново, предводительшу Войска на небе красново, Церкви воинствующей; и Настасьюшку, Ангела кротцево, нежново да покорново, иной раз от покорности той ея возбешуся, да руку, ой, руку-то на нея старался, Господи Сил, не подымать… разве ж можно на Ангела — руку!.. не будет чрез то мне прощенья, ежели так бы содеял, думал я, пряча кулак тяжелый, чугунный за спину, а ведь человек слаб, слаб человек, подвержен лютому гневу… вот он и есть Раскол-то, гнев, гнев людской… сердитки человечьи… кто на ково обсердится… кто кому под ноги плюнет… кто кому во спину — булыжник швырнёт…

Сегодня мы пока ищо живые, мы все ищо живы, а трещина растёт, а треск всё громче раздаётся, гром и грохот, и наступает миг, когда, людие, мы перестаём всё слышать.

Мы ищо видим.

Мы ищо видим, как растёт, ширится, великанскою становится та страхолюдная трещина, как глядится рваной раной тот Разлом в земле… нет, в небе. Да, то небо треснуло пополам! то небо раскалывается, разрывается, и сейчас из нево, из неба живово, польётся на землю кровь, и мы все искупаемся в крови, и мы омоемся кровью. Зачем нам жизнь? Зачем Господь дал нам жизнь? Только лишь затем, штобы мы продолжили ея, родив на земле детей не на счастие, на муку мученическую? Всё шире Разлом, рваные лохматые, кровавые края раны уж не слепит ловкая бабья рука закраиной пирога, не сошьёт никто, ни Бог, ни человек, ни холодная хрустальная звезда, вон она, напрасно тянет к земле метельные, прозрачные, снежные руки-лучи. А я стою на костре, внутри костра, я стою внутри огня, и Раскол, Разлом, рана земли, небесная рана, под моими ногами и над моею головой, тако истончается моя жизнь, моя и только моя, а вы все, люди, не бойтеся, вы все будете жить, вы будете дышати опосля погибшево мя, но почему же мя не будет рядом с вами?.. а потому, што я остался по эту сторону Разлома; потому, што Раскол прошёл чрез мя и сквозь мя грешново, разрезав мя надвое, разломив, как кусок хлеба, краюху ржаную. Да, я ржаной! Да, я ситный! Да, я калач, я взошёл на опаре, я человечье тесто, но слепили мя однажды пирогом могучим; это Бог вылепил мя, выкинул на пищу людям и зверям, растёт и ширится Раскол, растёт и вырастает до небес огонь, рана небесная смыкается с земною расщелиной, Раскол, зачем мы разорваны, почему мы не едины?! И для тово, штобы воссоединиться, надобно просто обняться. Обнимемся, люди милые, люди любимые! Давайте обнимемся! Тяну руки к вам из огня, из костра, тяну на тот берег, там, за пустотой, иной брег обетованный, иное человечество глядит на мя, в огне горящево, сгорающево… вот скоро стану крошевом, пеплом! А вы, вы люди мои нынешние, грядущие! достанет у вас сил из огня выхватить мя? Попробуйте! попытайтеся! а пошто, пошто вы спасёте мя? опять на страдания? опять на муку смертную? А я бы хотел, штобы на радость, на счастие. Как человек хочет счастия! како ждёт он ево, призывает, целует, голубит, гладит мыслию, гладит дрожащей предсмертной рукой… Раскол, Раскол-то ширится, Раскол заполняет собою всё целое, и целово, людие, больше нету, есть только разломы, отломы, надломы, осколки… зерцало бьётся в осколки, в том зерцале отражается наш Страшный Суд, наш Божий Суд, а человечий суд приговорил мя к сожжению, и вот глаголаю я из пламени, и вот говорю и сгораю. Это война! Это война! Кто ково накажет в ней последним огнём?! Кто первым огонь разжёг?! все причастные молчат, только дрова подбрасывают в жадное пламя. Огонь! пожри нечестивых! накажи неправедных! спали ненавидящих! Они первыми хотели напасть, да мы их опередили! Кто ково, людие, опередил в войне?! Разве всеобщая гибель, это ребячьи счётные палочки: первый, второй, третий… последний, а далее горячая слепота?! И задыханье, и Адская боль, и густой чёрный дым?! Спаси, спаси, Господи, наш Русский Мiръ! Не дай Бог вам, людие, погибнуть в огне, во всемiрном огне, а ведь вот он, в небесном Разломе, в земной пропасти, языки подземново огня вырываются наружу, подбираются к нежной земляной коже, запечённой Солнцем корке… земля, ведь она тоже пирог… И лучи небесново огня отвесно падают на широкий хлебный Разлом, на разрезанный ситный земляных грозных небес. Огненный дождь льётся на землю, да это Судный День, последний день, и люди летят, люди парят в небесах чёрнопламенных, горят огнём их голые тела, хватаются они за руки, бешано крутятся в пустом пространстве, в саже Вселенской, им нельзя дышати среди звёзд, што сыплются хрустальными злыми, ледяными ягодами из Божьево туеса, из громадново небесново сундука, они сыплются вниз, на землю, и те, кто остался в живых, кто жив ищо, хватает ту манну небесную, ледяную последними глазами, устами, руками, ведь это свет, ево надо крепко в кулаках зажати, к сердцу прижать, упрятать за пазуху, яко щенка, котёнка, новорождённого младенчика, свет завсегда младенец. Свет — брат огня! Огонь, огонь, чьё ты дитя? Я в тебе проповедую, тебя взахлёб пою и во тебе сгораю! Огонь, ты старый горящий крыж, красна твоя борода, красны пальцы твои, они воздымаются к небесам, золотой становится зенит, златом над затылком твоим пылает и плавится у тебя, казнимый, под ногами, ты умираешь, а огонь живёт, ты вопишь, а огонь бешанствует, ты выталкиваешь изо рта последний кровавый живой крик — а огонь закрывает тебе рот мощной, золотой, красной, дикой, последней ладонью.

***

(пепел Аввакума сбираю в ладанку и вешаю на грудь. Мой крестный сон)

Собираю пепел. Здесь сгорел человек.

Собираю то, что осталось от человека.

Господи! Ты сотворил еси человека на земле для тово лишь, штобы он убил, изничтожил другово человека — брата своево, друга своево! Сродника своево… единокровника…

Война. Она опять идёт. И отдышаться не успели.

Война! Братья убивают друг друга. Взрывают. Сжигают.

Все мы друг другу родня. Во всех едина кровь замешана; и струится по жилам, и хлещет, коли нас разрежут-разрубят, мечом расколют, раскромсают. Диавол злохитрый, диавол любодейный, диавол поганый: ево вера — ненависть, ево клятва — меч да секира.

Ты сгорел здесь, мой отче, брате мой Аввакум. Жизнь моя, старец мой, вечный юноша мой; сыне мой; праотец мой; брада твоя по ветру вилася, яко огнь палящий, небеса собою поджигала. Небеса, небеса. Хожу по пепелищу; северная холодная ночь спустилася; выпь страшно кричит; останки твои, мой родной человече, в ладанку собираю.

Пепел ищо горячий. Обжигает мне пальцы.

Да што я! Сердце обжигает.

Мы-то на земли живём-живём, хлеб едим да воду пьём; шти то с мясом, то без мяса; то на праздник пляс, то во горе нету пляса; кто мы на земли таковы?.. тише воды… ниже травы…

Здесь человек сгорел. Человек! Ведь не Бог же!

…а ведь и Бога Господа нашево взяли и распяли. Гвоздями толстыми, длинными, корявыми ко Кресту приколотили. Разве то по-человечески? Разве то не диаволово деяние? Што тогда с людьми сделалось, што они, многогрешные, такую Богу казнь удумали? К чему тако сильно, безумно, неудержно дали вырваться из груди вон немыслимой злобе своей? Вот все бают: зверино, зверино. Да зверь лучче человека иной раз! Чище! Милостивее! Хищный — да, человека загрызёт; жрать ему всяко-разно потребно, да и мстит он охотнику, ежели охотника встретит во густой чащобе без ружья. Человек наисамый страшный зверь. Сие давно подмечено, да не мною; Временем самим. Людие, людие! Зачем вы, нечестивые, в пепел сожгли отца моево, наставника моево, великово Учителя моево? И не смогу, яко Магдалыня в ту достопамятную ноченьку, я кинуться на колена пред Учителем, протянуть к нему ручонки мои сирые, жалкие и воскликнуть во всю хриплую от счастия глотку: Равви! Ты ли!

И отец мой, сродник мой, великий Учитель мой не шагнёт с кострища навстречь мне, не улыбнётся светло, горько и чисто, не вытянет руку предо мною ладонью вперёд, себя — от меня — защищая, меня — от себя — охраняя: милая, родненькая, да ты ж не прикасайся ко мне, ибо не улетел я ищо на небеса желанные, не вознёсся горе, не восшёл по золотой горящей лествице к родимому Богу, предвечному Отцу моему…

Пепел. Он жжёт мне ладони.

Пепел протопопа. Он жжёт мне сердце.

Я сей час в ладанку пепел-то соберу да за гайтанчик на груди повешу; вот так, так; хорошо, мешочек холщовый, малютка, ты у меня на тёплой груди угнездился; пепел тёплый, живой, ищо костер не остыл, ищо угли тихо шевелятся, нежным синим светом горят, красным Адовым огнем мигают. Живые, будьто зверьи глаза в буреломе. Всё живое. Всё. Камни живые. Бают, камни движутся, тихо ползут, и через тыщу лет с места на место могут переползти. Звёзды живые; они то вспыхивают, то гаснут; время их жизни не измеряется земным временем, не колышется земной кружевной занавесью. Мы не можем исчислить их путь, зреть их судьбу. Однако вот вспыхнут они в полночи, и зачнут падать, и густо таково валятся, бешано, люто — и ты понимаешь: тебе, тебе, жалкий, крохотный человечек, жить осталось минуту, а звёзды — вот они, вечность целуют-милуют, украшают хрустальными бусами спящую землю нагую. Звёзды, небес украшенье! Дальнего гиблого огня вдалеке движенье. Дальних казней пыланье. Костры и сожженье. Желанье и расстоянье. Между мной и тобой — кто задрожит солёной губой?.. Кто прошепчет молитву седую, святую?.. Кто шепнёт еле слышно: не плачь, дай я тебя… поцелую…

Пепел. Вот и ладанка уж почти полна. А будьто мешок без дна. Словно бы в чёрный мешок небеса, пепел твой, отче Аввакуме, сыплю, кладу, кладу — воззрю на звезду — от усталости-боли едва наземь не упаду — во снеговую, во грузную ступлю борозду — а смерть, смерть моя, сколько ж ты раз приходишь в году…

На веку… вон висишь на суку… улыбается твой голый безумный рот… зажмурюсь, и тако, слепая, перехожу твою реку вброд…

И всовываю я башку мою бедовую, лихую в петлю гайтана, а на нём ладанка с пеплом Аввакумушки моево качается-раскачивается, будьто колокол, да только беззвучный, безгласный, безмолвный… гордый колокол-то, молчит… али вырвали у нево язык, язычище… и вместо звонка-крика — внутри, в медной чаше ево, лишь ветер гуляет-свищет… лишь Небесный Волк, горя красными зраками-звёздами, неутолимо рыщет… а я тут, на земле, во снегов хрустале… то ли трезвенька, то ль навеселе… ступаю босыми ногами во мгле… ступаю по снегу, по разъятому веку, по рытвинам-ухабам, по мужикам-бабам, по царям-господам, никово не предам, а всем лишь горбушку хлебца подам… от сердечка, хоть сама-то не вечна… хоть сама-то — тощая свечка… во небесном храме, продутом всеми ветрами… во небесной чёрной яме, заваленной звездами-снегами… Аввакумушка… я же тут стою одна… ни простору, ни косогору, ни ветру жена… ни Царёва держава… ни смердова кошма… ни прозреть велелепно, ни сойти с ума… ни водой струиться, ни святым Уставом в ночи светиться, ни кровию течь… а слезами лишь литься да литься, лишь лить вдовию речь — над кострищем-пепелищем… над рудою огня… а вокруг время ветром свищет… норовит в грудь, в лик солёный ударить меня… Ах, ударь мя, ударь, господин мой ветер… наземь бродяжку повали… я и за тебя, брат мой ветер, в ответе… и за все полоумные ветры земли… и за каждово оглашенново младенца… за мышонка каждово, паучка… ветер, мы же с тобой единоверцы… вон она, зри, вера моя — пламя златое на дне зрачка…

***

(Аввакум и Никон. Десница и шуйца)

Никитка, Никитка… Сирота ты был, сирота, как сей час помню тебя, всево зарёванново, и мачеху твою, што на снег тебя, озляся, выгоняла, на широкий двор пустой, и ты стоял-ёжился во дворе, а снег под звёздами неистово сверкал, и я мимо иду, да тебя завижу таково задрогшево, да за ручонку схвачу, да в избу нашу поведу. Матинька моя тебя горячим отваром шиповника отпоит, целебным, штобы ты не простыл, не закашлял. Отец мой Пётр тебе из сеней мой тулупчик принесёт, укутает: согрейся. Ты грелся, сидел, дрожал, как подстреленный заяц, в тулупчике, зубами стучал. Подранок ты и есть подранок! В детстве ранили тебя! Кому в детстве боль причинили, тот всю жизнюшку с ней и живёт. И в монастырь ты сам захотел уйти; и отроком, двенадцать тебе, кажись, стукнуло, к монахам подался. А в путь не мачеха тебя снаряжала: матерь моя; мысленно, Никитка, ей поклонися.

А отец твой, негодник, выдернул тебя из монастыря, выпростал силком из рук Божиих: возжелал тя женить. Ну како же, род-то продолжит кто!

Женили… и што… дети являлись один за другим, рождалися и умирали. Оплакал ты всех троих. Како дале жити? Упросил ты безутешную жену в монахини постричься. Да и постригся сам. Ея определил в монастырь московский, во град престольный… а сам отправился на севера. Север подзвёздный, Север! Морские солёные ветра! Море Белое, льды громоздятся, забвения шёпот слышен… Монахом ты стал на Соловках. Соловецкий монастырь твои шаги, Никитушка, запомнил: то эхо гудит под сводами храмов.

И выходил ты на берег моря; и мысленно, а потом и въявь Литургию служил. И вокруг тебя собирались все убиенные, все изникшие, замученные и восславленные тут.

И што? И то… Пошто от Елеазара Анзерсково утёк? Пошто не послушался ево? Строптив ты. И то твоё несчастье было. Пробило твоё несчастье во звонкое било, в кое били монахи, созывая насельников на службу. Исчез ты с Елеазаровых глаз, а старца, што тя, дурня, приблизил к себе, надлежало лелеяти, деяния ево в молитвах поминать, мудрости ево изреченные навек запоминать, за ним хвостом ходить: куда старец, туда и чернец. А ты…

Я всё помню, што ты мне рассказал. До смерти не забуду. Ты ко мне во сне приходил и всю твою жизнь, задыхаючись, выболтал. Видать, жгла она тебя, прожигала насквозь, жизнь твоя! Не снёс ты, когда старец тя носом тыкать стал в твоих рук дело, в постройку скита. Обсердился ты и покинул обитель. Страсти, страсти тебя побороли! Псалом Царя Давыда чти бесконечно, по сто раз на дню: от юности моея мнози борют мя страсти…

Бога тож можно страстно искать! Воля чужая властвует над тобой, а ты ей подчиняешься и борешь себя, самолюбие твоё, самодовольствие твоё… Не научился ты послушанию! Гордыня пришла и сломала тебя. А потом наново сшила, по клочкам, по кусочкам. Ишь ты, лоскутный Никитка! То бишь, конешно, мних Никон уже.

Отвратился от послушания — и гордыня заела тебя; так волк загрызает смирную, бедную овцу, и она токмо ножонками дрыгает. Чево ты хотел там, тогда? Какой власти? Ужели — этой, вот этой, нынешней?

А по лестнице власти взойти трудно, да возможно. Во ином монастыре ты дослужился до игумена. Братия стала главы пред тобою преклонять. Иереем Новагородским ты пребыл… сколь годов?.. Да разве ж то так важно… Ты рвался, рвался вперёд и выше, Никитка, вперёд и выше… таково желание всех гордецов. Ты вот мя обзываешь гордецом, а я, заметь, я-то никуда не рвусь! И власть мне не нужна. И почести. И преклонение. И владычество над всем народом мне не нужно; довольно мне и тово, што со мною рядом, душою али телом, мои единоверцы. Ежели далёко они — я им письма пишу… Вот… болярыне… да жива ли она… а хоть бы и мертва — я всё равно ей письма царапаю…

Тебя к Царю привели, к Царственному отроку: сунули тебе кулаком в спину: вались пред Царём на колена! — а Царю-то шестнадцать. А ты всяко старше. И отеческим оком на Царя взираешь. Вот ково Царь искал, по всей земле рыскал! Отца! Он-то тож ведь был сирота. А ты, Никита, ты таковой могучий… резкий… все хитрости вмиг разрешаешь… обо всём велико мыслишь… работать мог, молод ведь был, без устали, денно и нощно… и ласкал, обласкивал то и дело юного Царя, знаю, видел то во снах моих, то по головочке русой ево погладишь, то к ручке приложишься, то к краю Царсково кафтана…

Так и стал ты, Никитка, Патриархом. И титул тебе, Патриарху, в благодарность за ласку твою Царь присвоил торжественный — Великий Государь. О, сбылась мечта твоя! Мечта о власти безпредельной! Стал ты государем Церковным; што может быти выше? Царский трон с Патриаршим посохом ведь равняется, спору нет. Симфония византийская!

И всех заставил ты слушаться себя. Ох, представляю, каковое наслаждение тебе то доставляло! Бояре на тя Царю жалились, да. Кто опоздает — сей же час во двор, на мороз. Како же и тебя… мачеха твоя… баба злобная… Ежели едешь куда — пост держи, не дай Бог оскоромиться. Коли ты в палаты вступал — все, да, все должны были вставать. И тако стояти пред тобой, молча слюну глотая. Бояре, небось, твои переглядывались: шутка ли, сын мужицкий ими крутит-вертит!

Это ты, Никитка, так с боярской гордыней боролся. Гордыню с них, яко шапку, сбивал! И то! Может, оно всяко-разно и хорошо было! Ведь бояре, они што: неровён час, и зажрались! И зазналися, и носы выше кремлёвской башни дерут!

Но ведь, Никита, расправился же ты с епископом Павлом Коломенским. Из-за чево? Из-за поклонов во службах Великово Поста. Павел тя упросить хотел: сократи да сократи поклоны! Тяжко! А ты ево…

Опала, мнишь, борет гордыню? Борет самово человека, каков он есть? Да никогда не поборет. Сам ты твоею силой гордишься, кичишься, пузо надуваешь под рясой, да и я горжусь: я тоже силён, я равен тебе, Никон! Роскошь ты любишь — то преступно! Не церковное то, а мiрское! Мнил ты, знаю: Великий Государь должен во шелках-бархатах, в дорогой утвари да драгоценных винах купаться, и, хотя ты сам аскетом мог плоть усмирять, да пред иноземцами с масленым карманом восхотел ярче смарагда покрасоваться, ослепительней сапфира воссияти. Признался ты мне, помню, што носишь облачения пудовые, како юродивый носит на себе, на ребрастом, нагом теле чугунные вериги. А ты весь в изарбате хвалынском, да яхонтами усыпан!

А што, ведь и тебя били, равно же како и меня. И тебя однажды в Новагороде всмерть излупили! Бунташное наше времячко, ой, бунташное. Не совладать иной раз с людьми. Яко псы цепные, в загривок тебе вцепятся и так волокут по земле. Едва ты не умер. Да здоровье твоё многих изумляло и ищо изумит! Богатырь ты, Никитка, окреп ты во странствиях, в гладе и хладе, во северных монастырях, во постах изнуряющих; да в битвах духовных немало сил набрался, чрез то и стал, может статься, Великим Государем-то. А бунтовщиков тех ты самолично упросил Царя помиловать! Немыслимо! Народ дивился, а ты пред народом встал на колена и земные поклоны бил. Лбом во землю бил! Так каялся. В чём?

Во грядущих деяниях твоих?

Ну вот поменял ты Устав. Мелочи в нём поменял — а больно! Больно народу! Не желает тово народ! Хоть ты ему, народу, и голову морочил харатейными списками, святостью древности великой! И попомни слово моё: низложат тебя, низвергнут с твоево Государева трона! Царь возненавидит тебя. Власть найдёт на власть. Найдёт коса на камень! Да, камень ты, Никон, да Царь-то — вострая коса! Я восстал противу искажений Святого Писания, а Царь восстал противу гордыни твоея! Да сам-то, сам-то Царь — ох какой гордый! Горделивей нас с тобою обоих, вместе взятых. Ни мне Царя не побороть, ни тебе! Хоть ты и всемерно приблизился к нему, а я издалёка на нево взирал! И желания не испытывал к нему на брюхе приползти, к ево плечу, облачённому в парчу, моим плечом прислониться!

Будут клеветать на тебя! Сплетни великие будут распускати! Подножки тебе подставлять, да штобы ты на ровном месте споткнулся да пред Царём постыдно растянулся! А тут и поглумиться над тобою можно! Запомни, Никон: бояре — те же скоморохи, ежели надобно, они таковой глум устроят, што ног не унесёшь! А сана тебя лишат. Лишат! Провижу то. Ты, Никон, мя сожжёшь. А тебя — Царь в дальний монастырь навеки упечёт!

И будеши сидеть во смрадной, свечьми прокопчённой келье, на оконцах решётки, куска неба не видно, послушник сутулый водицы во кувшине глиняном притащит. В угол кельи поставит. Слово изронит — ты не услышишь. Будешь сидеть у окна, как и я нынче сижу, погружённый в тяжкие длинные думы. И милости, милости доподлинной просить тебе будет не у ково. Округ пустота… тишина…

…где-то далёко, в небесах, а может, на ветке, за келейным оконцем слепым, за решёткой, будет петь малая птаха…

…как тамо, во сельце Вельдеманове, во селе Григорове… среди детства нашево синеоково…

Мы не вечны на земле, Никон. Не вечны. Где любовь? Множество человеков по земельке бежит, и множество забыли о любви. Али не ведают, што она такое. Господь зря, напрасно о любви им говорил. Напрасно на Крест всходил. Ничем безлюбых не проймёшь. Вонючая тесная келья, вот будет твой дом. А может, земляная яма, вроде той, в кою болярыню мою засадили. И мя засадишь; я вижу, вижу.

Много чево я вижу, Никон, да всё не скажу. Мы не знаем часа своево. Да только я знаю; я вижу мой огонь, в коем сгорю. Келью вижу, в коей тосковать станешь; смерть твою вижу, при стенах монастыря чужого, при свете в ночи белой, яко лебедица, колокольни. Ночью помрёшь! А я днём. Ты осенью, а я по весне. Ты десница Царская, я шуйца. Не сцепим пальцы! Не сплетём ладони! Две руки, и розно, и тоскливо. И буйно, и безумно, и молитвенно, и плачуще. То одна ладонь слёзы с лика оботрёт, то другая. Не знаешь, како тя отпоют? Да мыслишь: а вдруг я новый святой! и тело моё не истлеет! и прах мой, вместо смердения, зачнёт благоухать, обратится во святые мощи! Умерь гордыню, Никон. Кто из нас святой, рассудит время. Да никто, видать, никто. Не возноси себя выше людей. Ты, Никитка, обычный человек; как все, как все. Так же плачешь, и слёзы блестят в бороде, так же пищу вкушаешь, щи кислые, остылые липовой ложкой хлебаешь, так же крестишься, так же исповедуешься. Так же в полуночи, содрогаясь всем страждущим телом, заливаясь слезами, из глубины души молитву читаешь. Помилуй мя, Боже… по велицей милости Твоей…

***

(Аввакум и болярыня. Встреча посмертная)

Сам не понял, как забылся, как заснул. Зрю, льётся на пол чернило из чернильницы, льётся по рукам моим, по ногам… инда тёмная кровь. Тут я и вздрогнул, и проснулся, обвожу глазами избу, вроде в моей избе, а навроде и не в моей; сруб изнутри златом мерцает, странными золотыми снежинками, будьто сруб тот пирог, и ево хозяюшка ягодой мёрзлой обсыпала, как на Святки-колядки. Небушко, небо, беззвучно собакою лаешь, звёзды голодные роняешь, а нечем мне тя, небко, угостить, и пирога нету, и даже горбушки ржаново нет, Настасья спит у печки, вповалку на полу детки спят, а я царапал пёрышком, царапал, об чём чертал, пошто черкал… мне бы тоже почивати, а я всё сижу, а мощный дубовый стол, ровно лодья, поплыл, подобново со мною не бывало, шепчу в ужасе: остановися!.. за воздух крючьями-пальцами хватаюсь, сам плыву, а всё вокруг мя застыло, а золотые звёздоньки всюду вспыхивают и гаснут и опять возгораются, и вот из тово золотово сияния, свечения и вспышек, звёздных узоров занебесных явилась моя болярыня, моя Феодосия Прокопьевна. Давненько я ея не видал, не слыхал. Я сижу, ноги ослабели, встать не могу, стал, шатаясь, инда пьяный, низко-низко поклонился. Глава моя закружилася, а болярыня стоит предо мною во плате нарядном с кистями, не в чёрной рясе монашьей, не в чёрном клобуке монастырском, а во понёве богатой, перлами озёрными развышитой, да в радостном, как радуга, платье, златошвейки, видать, денно и нощно расшивали, немало потрудилися. Уста мои онемели, и холодными, твёрдыми, недвижными губёшками я пролепетал: здравствуй на множество лет, болярыня Феодосия! али инокиня Феодора, како тя сей час тамо, на небесех, кличут! Каково на тебе платье сие роскошное! пошто ты ево надела-нацепила, разве праздник Великий какой нынче двунадесятый? Стала чаще дышать и выше подыматься грудь ея, и сильнее кружилась моя башка, искал я очами моими оченьки ея, штобы распознати в очах ея, што на сердце, на душе у нея делается; разомкнула она алые уста, тихо шепнула: я, батюшко Аввакуме, нынче невеста, нынче свадьба моя. Я так и присел. Да ведь ты же умерла, девушка! шёпотом вскрикнул я, глотка моя захрипела, не в силах я вымолвить был боле ничево, стоял столбом и, как рыба, воздух немым ртом ловил, а потом всё-таки выхрипнул: ты же на том свете, матушка, жестоко Царём казнённая возлюбленная моя! Да како же я тя уважу, как признаю, да в такой роскоши неимоверной, таких нарядах ханских-татарских, а может, Царских, а может быть, ты у нас нынче Русской Земли Царица, да-да, я всё понял, Царица ты Руси днесь, Алексей Михайлыч, Царь наш, тебя, небесную, нынче в жёны берёт, из облаков, инда птиченьку, голыми руками взял да за пазуху засунул тебя, милая, а я-то, видать, тебя потерял. Улыбнулась тут она широко, шире, ищо шире, улыбкой, како Солнцем, всё вокруг озарила, да и так возговорит: батюшко Аввакуме, то свадьба наша с тобой, нас с тобою нынче повенчают! Нешто это можно при живой-то супруге моей, забормотал я, вон, вон, оглянися, Федосьюшка, вон у печи Настасья моя спит и детки мои почивают; об чём же речь ты ведёшь непотребную? Повернула голову она, и жадно гладил я глазами ея шею лебяжию, и будьто бы вокруг нея распахнулись белые широкие крыла, синей, лазоревой, перламутровой метелью замерцали, звёздное сияние от крыльев, от перьев тех исходило, как ночью от великих снегов в белом зимнем поле ночной свет брызжет, таинственный, святочный, сребряный. Крыла невестины, белый шёлк, беззвучно колыхались, я чуял дуновение ветра ото всех лебединых перьев. А наша свадьба, Аввакуме, небесная, никому она не помеха, вместе навек, она лишь для нас обоих, поэтому не бойся, не пугайся, протяни мне обе руки! Я не возьму тебя с собою в Мiръ Иной; там, где я живу ныне, места нет покамест для тебя; в назначенный час ты уйдёшь в Иномiрие. Тот свет безбрежный, мы летаем везде, мы видим всё, нам внятно всё, мы чуем всё, мы мыслим обо всём, мы жили прежде, мы живём ныне, и мы живём чрез горы времени, и всё это одновременно, Аввакуме, потому не бойся, протяни руки и гляди смиренно!

Болярыня моя протянула мне обе руки, я схватил её руки жадно, мне было всё равно, я хотел в Иномiрие, я хотел в Мiръ Иной, жаждал переступить порог жизни, измучился я здесь и Настасью измучил, зачем с нею детей родил на страдание, на умножение боли, исполнив Божий закон, продолжение рода. Зачем вся жизнь? затем ли, што в ней есть таковой брак Небесный, сочетание двух духов, предвечная Брачная Вечеря в чертогах у Господа?

Так стояли мы, рука в руке, и таково сильно колотилося сердчишко мое, што ничево я не мыслил уже, не чуял, а только повторял себе одно: Господи, ежели Ты сей миг, вот сей же час прикажешь мне умереть — я и умру; ежели Ты захочешь, чтобы мы с Федосьюшкой жили вечно — и будемо жить вечно; только, Господи, так молился я, остави жити на земле родимой жёнку мою Настасью Марковну и детушек моих единокровных, призри на них, милостью Твоею их не покинь.

Будто ветер взвился вокруг. Сие всё были люди, люди, люди. Они вихрились. Превращались во метелицу, во вьялицу. Целовали нам с болярыней руки и ноги. Прижимались к нашим лицам; моя-то рожа вся мокра, залита, инда ливнями, слезьми, болярыни лик — радостный, и счастием лучится, и сиянье подоблачное изо щёк и лба испускает, а очи горят, инда смарагды арабские самолучшей огранки. Люди завивались невесомым небесным мафорием округ нас, взмывали вверх, под потолок избы, а матицы уже не видал я, и крыши избяной уж не было, и соломы как не бывало; безпредельное звёздное небо воздымалось над нами, мороз скулы и веки остро щипал, звёзды сыпались нам во власы, на плечи холодной хрустальной половой. Я терял разум, да только и повторял себе: Господи, да будет воля Твоя, Твоя святая воля на всё. Болярыня крепко держала мя за руки. И начали мы с нею подниматься над полом. В воздусях повисли. Сверху видел я спящую Настасью, деток, сладко во сне сопящих у остывающей в ночи печки. Я шепнул: Федосья, а мы што, сей же час ко звездам и подымемси? Лишь улыбка взошла ярче, светлее на ея лик, прекрасный, юный, не исхудалый, какой заимела она под голодной мукой, бичеваньем, дыбой и иной пыткой, а свежий, наливной, румянцем светящийся, на щеках нежный пух, во очах игра драгоценная Солнца лучезарново и текучей воды… Жена! Счастье мужам! Довольство Господа! И Господь красоту любит, не отвергает! Да разве ж правда правдивая, што красотою убережётся наш многострадальный Мiръ от разрушенья, разъятия, развенчания, — от Раскола! Разве ж возможно красоте закрыть путь-дороженьку дикой ненависти, што одна-единая всех людей, да, всех, скопом, великою необъятною толпою, во всеобщую могилу — сгонит!

Медленно опустилися мы вниз. Под стопами босыми я холодные половицы вновь почуял.

Стояла болярыня моя, красавица. Плохо я ея мудрости Божией учил. Никакой мудрости она ни под пыткою, ни в чёрной голодной ямине не набралася. Там, в посмертии, она вдруг вернулась туда, откуда в неистовую, высокую и суровую веру ушла — в нежность и Солнышко ясное, в песенку птичью, синичью, в радугу Радоницы, в сияющий веселый блин синеокой Масленицы, в нежно-бархатную, яблочную кожицу чуток загорелых по весне щёк, во взмах густых ресниц, ах, песенку мурлыкать, бормотать, а не класть поклоны исполать… всё глубже, глубже во время нырять-уходить, рвать с тяжкой казнью клятую нить… а паук всё ткёт и ткёт сребряный ковёр, всё трудится да трудится безымянная арахна… а девица-красавица всё стоит предо мной, и я ея крепко, крепко за обе рученьки белыя держу, ея ручоночки во моих грубых мужичьих руках сожимаю… и мню: да ведь то не болярыня никакая, то видение мне неизъяснимое, то ведь, Господи, сама Богородица ко мне явиласи… то Ты, Господи, Ея, Пречистую, ко мне послал-возвернул, ко мне, малому червю, беспутному протопопишке, направил-отрядил… штобы Она мне, Матерь Божия, Заступница от всех бед и зол несчислимых… што… што — мне?.. пошто я — Ей, Великой, Превечной, Небесной?.. пошто она обличье болярыни моей приняла?.. не видение ли то бесовское, не соблазн ли то чарующий?..

А рученьки таковы тёплые… а глазыньки таковы сияющи…

Нет, не может бес глядеть так нежно, так солнечно, так всепрощающе…

И повалился я, рук Ея не выпуская, пред Нею на колена. Владычица!.. так воззываю, Защитница малых сих! Прости и помилуй! Дай мне знак, што я прощён и обласкан. Хочешь — с Собою возьми. Хочешь — ищо пожить оставь. Весь век суждённый Тебе, Радость, молитися стану!

И тихо, тихо вынула Она руку Свою правую из моей шуйцы. И тихо, нежно мя перекрестила. Люблю, послышался мне Ея шёпот летящий, люблю тя навеки, и даже тогда, когда ты уйдёшь с родной земли — в огне — в небеса; люблю тя всегда, времени счисленье потеряеши, протопоп, сколь годов и веков и тьмы тем безсчётных лет буду любить тя и молитися за тя. Нет предела любови! Сколь ея песен на земли и в небеси люди и Ангелы поют! Я тоже ея песню пою. И ты повторяй за Мной. Слова простые. Главное, любимиче мой, с дыханья не сбиться.

И запела. И я запел вместе с Ней.

И так мы пели оба; и я не знал, ту ли мелодию я вослед за Ней повторяю, или вру безбожно, хуже последнево певчево, пьяненьково вусмерть посля Прощеново Воскресенья; и Она то Богородицей во славе и сиянии предо мной представала, то вдругорядь видел я в Ней милую сердцу Федосьюшку, мою понятливую весёлую ученицу, вдову покойново болярина Глеба; а то вдруг повернётся к чадящей свече, застынет, ровно ледяная статуя, и выхватит свечное пламя из тьмы Ея скулу и висок, и глаз, схожий со спелою сливою, — и рядышком вижу Настасью Марковну, жёнку родную мою, и уж не знаю, кто эта занебесная Жена предо мною, и зачем я стою на коленах и Ея за руки белыя, тёплыя крепко держу, и зачем с Ней единую песню пою, и несть песне конца и начала, и несть ни молитвы, ни боли, ни печали, ни воздыхания, а только жизнь безконечная.

***

(всё кончается)

мы утешаем себя что жизнь бесконечна мы воскрешаем в памяти всех убитых мы разрушаем страшно светло беспечно то что назавтра будет во бронзе отлито мы подражаем жизни в наших созданьях мы лепим жизнь из ветоши мёртвой убогой мы именуем жизнью тюрьму многоочитых зданий где никогда не слыхали дыханья Бога мы называем войну расколотым миром чтоб не проснуться мы пьём снотворное зелье мы потерялись меж мором гладом и пиром между собачьим воем и слёзным весельем вон она слишком рядом последняя встреча Сретенье Пасха Исайя ликуй венцы златое колечко ты ни за что не ответишь я за всё отвечу тихо скажу себе всё кончается ну конечно

***

(Аввакум и жёнка его Настасья в тюрьме. Последняя ночь перед казнью)

Сия последняя, последняя ноченька тьмою навалилася пред сожжением мужа моево, Аввакума Петровича. Сердобольные тюремщики пустили мя к нему в тюрьму, попрощатися. Застенок, я взошла осторожно, холодно, дрожу, тулупчик ветхий на мне, на локтях и подоле истёрся. Старость, это ж нищета, душа тож ветхою становится, и на ветру ея лоскутья сиротливо мотаются. Вот прожили мы с протопопом цельную жизнь, а ничево не нажили, ни яхонтов, ни сапфиров, ни рубинов, ни смарагдов, ничевошеньки, только два старых тулупчика, што на ево плечищах, што на моих плечиках… уже спина бочонком выгнута, становая жила моя временем порушена-подгрызена, а детки, ну што детки, детки росли-росли да и выросли… а мужа моево вот на казнь поволокут. А тяжело, страшно сие, умирати в огне. Зачем огонь, уж лучче бы пулю в нево выпустили, из ружжа застрелили бы, како медведя на охоте, а то ищо секир-башка, а то ищо четвертование есть, вот страшная кончина. Я всё молилась: отведи, Господи, казнь лютую такую, но огонь превеликое страдание, не возьму в толк, как Вакушка сподобится вытерпеть всё; только всю жизнь нашу и повторял мне протопоп мой: терпи, Марковна, терпи, милая, терпение да смирение две наиглавнейшие Христовы добродетели, и я терпела, и я смирялась. Я шагнула к нему, в руках горшок с кашею держу, он спал, лежал на расстеленном под собою овечьем тулупе. Спит-лежит у мя под ногами, сопит, ровно собачонок. Как он может спать в такую ночь пред смертью, пред гибелью своей? Я заливаюся слезьми, я молюся, я воображаю, как огонь округ мя зачнёт вставати; как затрещат власы мои в огне, и жжёной костию остро запахнет; как станут лопаться и выливаться из-подо лба глаза, ибо неистов жар. Вставай, вставай, муж мой родимый, это я, жена твоя Настасья Марковна! Я пришла проститься с тобой пред казнью твоею! Повернулся ко мне, разлепил глаза и ищет мя глазами, спросонья зрачки плавают, яко рыбы, не уразумеет, где он, долго поднимается с пола, будьто рыба из глубины вынырнула и на тихой глади воды, задыхаючись, раскрыла рот. Ну точно, како рыбица, воздух ртом ловит, задыхается. Я провела ладонями по ево лицу, оно всё мокро, будьто плакал он ночь напролёт. А может, просто сильно взопрел. Обтёрла я ему лоб, щёки, шею, сняла платок мой и ему пот предсмертный-последний весь вытерла, платком боль ево промокнула. Осмысленным стал ево взор. Поглядел он на мя, узнал. Настасьюшка, душенька, ты ли это! Как же тебя сюда впустили! Сюда же никто да никово не впускает никогда! Да мне уж и хлеба сюда не приносят, ведь заутра казнь моя, только воды испить дают. Ах, Настасьюшка!.. горшочек кашки… тёпленькая, принесла мне… Склонился над кашею. Я пошарила у себя за пазухой и вынула лжицу сребряную с Царской печаткою и сухарь. Не помнила, как я дома слепо, рукою дрожащей сунула ложку мужнину и сухарь тот себе за пазуху, ближе к сердцу, прижала хладное сребро и высохший хлеб ко голому телу моему. Сначала лжицу в руки мужу всунула. Он кашу ел. Ноздри раздувал. Рот ладонью утирал, и щёки тож. Горшок пустой на половицу поставил. Я глядела: руки ево тряслися. Протянула сухарь мужу. Он схватил ево и стал грызть, таково жадно, больными, слабыми зубами. Грыз, размалывал во рту, изранил сухарём тем дёсны, грыз и постанывал, грыз да улыбался мне, грыз и плакал, плакал, я видела, как плачет человек, ядущий жёсткий чёрствый хлеб, последний ево хлеб на земле. Муж мой доел хлеб, утёр рот ладонью, посмотрел на меня. Ну што, Настасья, што скажешь мне напоследок, што вымолвишь на прощание? Мне уже ничево не надобно. Буду тебя слушать и не слышать. Я знаешь, слышу сей час голоса непонятные, будьто небо звучит, будьто земля под ногою говорит, но не могу словеса различить. У неба есть язык, у земли есть язык, у зверей и птиц, Настасьюшка, есть свой язык, а человек, он сам есть язык, народ, он весь, огромадный, говорит на одном языке. Мы с тобою вот русские, язык наш русский, народ наш русский, а любят нас всех на земле али ненавидят нас всех на земле, вот ты мне скажи? Зачем нас губят, зачем люто сражаются с нами? Зачем всё льют да льют кровушку нашу? Я ничево не могла ему ответствовать, слёзы сами лилися у меня по щекам. Я посмотрела на расстеленный на полу тулуп и шепнула мужу: давай ты ляжешь, а я лягу рядом с тобою и крепко-крепко тебя обниму. И так мы будем возлежать, милый мой, так лежать. Мы будем как в стародавние времена, так будем мы с тобой вроде как во прежней любви, только застынем в объятии, лишь в мыслях вернёмся в то милое сердцу времячко, недвижно замрём, будьто мы уже лежим в могиле нашей. Не сетуй, какая жизнь у нас севодня; будет ночь, как целая жизнь; как целая жизнь, пройдёт эта ночь перед нами, мы будем видеть всё, што с нами случилося, яко в зерцале, во сне, видение есть тоже сон, а сон есть наша явь.

И он лёг на брошенный на пол старый кудрявый бараний тулуп, я легла рядом с ним и так сильно прижалася к нему, што стали мы единым существом, будьто мы оба были один спиленный старый дуб, и таково неразъёмно, едино-одиноко лежал он, могучий, на горючей земле, сей миг подойдут дровосеки, распилят ево, расколют на дрова, и дровами теми дубовыми истопят зимнюю печь; лучче всево, жарче всево горят в печи дубовые дрова.

Я закинула Аввакуму руки за шею и зачала покрывать поцелуями ево бедные солёные щёки, ево торчащие скулы. Ты голоден, шептала я, я твой хлеб! Ешь меня напоследок, пей меня как вино! Я твое вино, я твоя вода. Я мать твоих детей, я тебе матерь, ты сынок мой маленький, мой Вакушка, малюточка, и санки везёшь за собою на верёвке, кататься с горки, пойдёшь снежками бросаться, мальчонки, друзья твои, уже ждут тебя, веселиться с тобою, играть в зимние игры, не знаешь ты, мальчик мой, што станется с тобою, какой дикою, ужасной смертию ты умрёшь, а за што ты умираешь, муж мой? за веру! за то, штобы люди поняли: не хлебом единым, не сухарём предсмертным единым жив человек; человек жив любовью своей и верой своей.

Люблю тебя, муж мой. Верую в Бога нашего, верю в тебя, верю, выдержишь ты лютую казнь, не будешь кричать о пощаде. А будешь стоять ровно и твёрдо, видя округ себя языки огня. Язык, язык, у огня есть язык, значит, огонь тоже народ, значит, огонь тоже говорит по-русски, как мы с тобою, как все люди наши; огонь тоже человек, значит, огонь это Бог, потому што Господь создал человека по образу и подобию Своему; значит, муж мой родной, огонь подобен Богу, и то не злая-людская, а Божия сила поборет тебя. Войди в огонь, благослови ево, благослови и полюби твою смерть, хоть это очень трудно. Я то говорила или он мне бормотал, я уже не понимала; зачем была на земле вся наша жизнь, рождённые нами дети, будут жить дальше они, в свой черёд родят детей, но мы не увидим внуков наших, и наших правнуков, и наших далеких потомков; времена смещаются, времена меняются, времена умирают так же, как люди. Всё крепче вдавливала я моё грешное тело и моё зарёванное лицо в лик и тело мужа моево, и всё боле едиными становились мы с ним, и я понимала: ежели сей час войдут тюремщики и повлекут нас наказывать, они потащат нас туда, на костёр, вдвоём.

В окнах молоком растекался рассвет. Аввакум поклал руку свою мне на голову. Настасья, глава твоя горит инда в огне, не захворала ли ты, всю ночь бормотала псалмы. Ты молилась всю ночь, я слышал, я знаю. Я тоже молился, и в объятиях крепких, неразъёмных мы друг другу молились, мы оба Богу молились, и Бог разговаривал с нами, и мы Ево словеса повторяли, а теперь утро, сочится рассвет сквозь грязный бычий пузырь, што вставлен в оконце, я таково благодарен тебе, слышишь, што ты у мя напоследок побывала. Ты жена моя, ты крестик нательный мой, ты голоса деток моих, ты любовь моя, прощай, любовь. И он покрыл поцелуями лицо моё, так же, как я в ночи покрывала безсчётными жаркими поцелуями ево лицо. Рассвет струился, мы лежали молча, затрещал ключ в замке, взошёл тюремщик и зычно крикнул: подымайся, осуждённый на смерть! последняя молитва, исповедь, последний глоток воды из кружки!

А ты, баба, проваливай, беги отсюдова што есть силы, и штобы только пятки засверкали, иначе и тебе несдобровать, наш начальник суровый судья, может и тебя осудить на смерть, как жену преступника. Я встала, заправила волосы за уши, выпрямилась гордо, говорю: осуждайте, на казнь ведите, смерти не боюсь, и муж мой смерти не боится, не боится ничево, ни зверя диково в лесу, ни боли, ни Ада, а смерть, што она? егда она придёт, нас уже не будет. Ведите меня казнить! Тюремщик грубо схватил мя за плечо и вытолкал за дверь; толкнул в спину. Я чуть не упала, выставила пред собою руки, покачнулась, побежала, и слышала, крики мне в спину пускали, возгласы, яко снежки, в мя швыряли: беги, баба, беги! Ты, баба, всё одно зайчиха! Как вы, бабы, смелыми не притворяйтесь, вы не только смерти боитесь, а и побоев мужа, плётки, што по спине вашей да по раменам да по заду ходит туда-сюда! Родов боитесь ваших, валяетесь по уши в кровище, орёте, блажите недуром, и лишь немногие из вас, баб, умеют муку терпеть! Я отбежала от кричащево тюремщика, стала, обернулась и крикнула: терпи и ты, бедный человек! Терпение и смирение самое главное в жизни и смерти!

***

(Аввакум и я. Песня огню)

Это я. Я к тебе пришла. Я успела. Мне запрещали, мне говорили, к тебе нельзя, мне кричали: сюда нельзя! и я пошла туда, куда нельзя ходить никому, куда никто не проникнет никогда. А я туда иду потому, што там ты, потому, што там только ты, и боле никово; там, где ты, опасно, там, где ты, жить нельзя; там нужно дышать огнём, там можно дышать огнём лишь тому, для ково огонь это любимый, родной воздух. Мы живём на земле? Нет, мы живём в огне. Тот, кто не сгорает в огне, есть птица Феникс. Милый мой Аввакум! Отченька родимый мой! Я всегда была птица Феникс. Я всегда была Красной Птицей, меня сжигали, торжествуя, мне выламывали крылья, мне выкалывали глаза, мне вырывали язык, но я оживала, я поднималась, я воскресала, я снова пела, и самое важное на земле, Аввакум, это снова запеть, когда ты онемел, когда у тебя вместо голоса только страшный хрип в глотке, только боль в груди, только боль, а больше ничево; а боль? ведь она тоже песня. Для тово, штобы превратить твою боль в песню, нужно так немного! Нужно просто переступить порог. Нужно просто сделать шаг.

А што за порогом?

Порог, Аввакум, сие наша смерть. Из нас, живых, никто не переступит порог с тем, штобы вернуться обратно, мы никто не возвращаемся. Ты слышишь мя, мы не возвращаемся никогда, не вернулся и ты, время пожрало тебя, время это огонь, огонь это время; то, што пожрёт огонь, не вернётся больше никогда. Да зачем же эта стихия забвенья? Время не ветер памяти, время пепел забвения; всё, што тонет во времени, всё погружается на дно небес. Звёзды это кресты и камни, што лежат на дне неба. Нырни в небо, пронзи собою толщу чёрной ночной воды, прямо пред тобой горит жемчужный Крест твой, звёздный Лебедь, раскинь руки, яко он крылья, лети, лети в огнях, сгорай, это жизнь в небесах, в небесах жить пусто, трудно, огненно, дымно, там нельзя дышать, там ты не слышишь, как бьётся сердце, не слышишь, как тонко, жалобно плачет ребёнок, не слышишь, как поёт мать у колыбели, как нежно шепчет она младенцу: спи-усни, спи-усни, угомон тебя возьми.

Мой милый Аввакум! Тебе так же пела мать. Я спою тебе нежней твоей матери; я спою тебе здесь, в Иномiрии, куда не ступала нога живаго человека. Здесь живут только души; здесь живут те, кто ушли прочь, кто ушёл из Мiра давным-давно, мы уже не вспомним их имён. То, што я помню твоё имя, это чюдо, я ищо помню ево; Боже мой… отченька… я не помню только тебя. А слышу дыхание твоё; дыхание жизни твоей. Ты для меня жив. Ты для меня так жив, што многие живые люди рядом с тобой мне кажутся ходячими мертвецами. Иной раз понимаю: я живу на одной земле, а люди, кто живёт со мною в одном времени, живут на земле иной. Мы живём в разных мiрахъ, и мне надо сделать только шаг, только шаг через пропасть, и преодолеть ужас, преодолеть пространство и время. Если я сделаю этот шаг, я окажусь в одном чистом Райском воздухе со всеми моими любимыми, но я делаю шаг не к ним, а прочь. Я делаю шаг туда, куда ходить нельзя. Туда запрещено являться живыми. Но это моя земля, и это твоя земля.

Мой милый… Аввакум… отченька… ты тянешь мне чашку. Што в ней? Вода? Вино? Отрава? Может быть, туда ты налил огонь, и мне надлежит из рук твоих выпить огонь? С большою радостью! С превеликим счастием! Я ведь дышу огнём, живу огнём, питаюсь огнём. Я пью огонь по утрам и вечерам, я укутываюсь в огонь ночью; когда мне холодно, у меня огонь вместо одеяла, огонь вместо пуховой шали, огонь вместо простыни: я заворачиваюсь в нево; и я понимаю: мне надо молиться Богу огнём, я раскрываю рот, и я выталкиваю изо рта моево огонь, самые пламенные на свете слова, их никто во всём свете не может произнесть, их запрещено произносить живым людям, и только я говорю их, только я их пою, потому што это ты, отченька Аввакум, научил мя петь огнём. Песня, это тоже огонь, песня.

Это благословение: тебя крестят огнём, и ты воскрес; стоишь, тебя бичуют огнём, и ты сопротивляешься страданию; над тобою раскидывают огонь, как шатёр, и ты тихо, нежно и сладко засыпаешь под крышей огня, в запределье, заресничье, там, за порогом боли. Шумит, гудит и бьётся огонь, это твой костёр, мой отче, мой Аввакум. Я шагаю во твой костёр. Туда нельзя шагать, но я хочу сгореть вместе с тобой. Я сделаю это. У меня нет другово пути. Это моя земля. Это мой Раскол. Это моя вера. Это мой костёр.

Зачем ты вскидываешь руки свои? Ты хочешь крикнуть мне: сюда нельзя! Не ходи сюда, не обнимай меня, не вставай вместе со мною в мой костёр! Я всё равно встаю, я всё равно шагаю. Это моя война. Война истины со злобой. Война правды с неправдой. Война героя с палачом ево. Сколько войн будет на земле после казни твоей, ты ещё не знаешь. Зато знаю я, я; я все эти войны пережила, прожила, я прошла их насквозь. Я слышала крики детей, я видела слёзы матерей. Я зрела поле битвы, где железною травой, сметённой в Адовы стога, валялось искалеченное оружие; где топоры и танки, самострелы и винтовки, ловчие сети и кольчуги, автоматы и огнемёты лежали огромными горами смерти и ужаса, а посреди искорёженных железяк лежали люди, кто живой, кто мертвый. Они все были ранены, умирающие; а те, кто мёртв, уже принадлежали Богу.

Богу принадлежат наши тела. Богу назначены наши души. Наши души и сердца это дрова, ими мы отапливаем Божии просторы, целое небо; нас всево лишь бросают в печь, и мы сгораем. Мы служим пищей для огня войны. Огонь войны, я прошла ея огонь, милый мой Аввакум, из конца в конец, и я ищо пройду ево, потому што сколь земле суждено жить, катяся в океане чёрного Мiроздания, столь ей суждено воевать. А с кем воюет земля? Да она воюет, милый мой Аввакум, сама с собою, больше и ни с кем. Человек сам в себя стреляет. Он сам с собой воюет; и он не знает, што, стреляя в себя, убивая себя, убивая во другом, во враге, себя самово, он на самом деле неистово, смертно воюет с Богом. Как можно воевать с Богом, ежели Бог тебя, человека, послал на землю за совершенно другою надобой? Што Он тебе назначил, неужто ты не помнишь? Он просил тебя любить, а ты ненавидишь. Он просил тебя рождать, а ты убиваешь. Тогда, ежели ты сделал выбор, безумец, в пользу вечной Зимней Войны, единственная награда твоя, жалкий человек, это огонь.

Пусть огонь войны, огонь возмездия, казни, торжествуя, пожрёт тебя. А што, ежели огонь уничтожит всё людское море, всё человечество, што бьётся прибоем, утомительно, настойчиво, тоскливо, в изветренную, тоскующую землю? Людское море… ходят волны… неостановимый кровавый прибой. И вон там, на горе, возвышается Крест, он пылает огнём, кто ево поджёг, там висит Распятый, и Ево подожгли, горящий Крест, ево видно издали, как маяк, што видно с моря; видно всем, кто плывёт, кто в пути, невозможно доплыть до берега, поднимается буря, но Крест горит, и ты плывёшь на огонь, ты всё равно идёшь, плывёшь, бежишь, ползёшь, летишь на Крест-огонь, ты придёшь туда, куда нельзя, ты выбираешься на берег, подходишь к пылающему Распятию, обнимаешь Ево подножие и кричишь: Господи! Возьми меня в Свой огонь! Я сгорю с Тобой в любви и вере моей! Эй, мой милый Аввакум, я добежала до тебя, я спела огненную песню мою! О нет, отченька, твою, истинно, твою! Я хрипела твоей глоткой! Я билась твоим сердцем! Я дышала твоею душой! Я знала, всегда это знала, што я вспыхну, загорюсь, запылаю и буду вечно полыхать твоим огнём, ибо нет у меня другово пути, нет! Другой жизни, иной судьбы у меня нет! Принимай меня, отче, твой вечный огонь!

Принимай меня! Я забыла, как меня звать, у меня больше нет имени. Я только песня, я гасну на губах, и я вспыхиваю опять. Я Красная Птица, машу крылом и возлетаю с любово пепелища в широкую громадную синеву, в чернь ночных туч, в лунный серебряный свет, в отчаянное алое золото заката, это Солнце в дегтярном, надмiрном, угольном, посмертном небе, этот огонь выжигает в душе всё мелкое, обманное, жалкое, хитрое, жестокое, слабое, враньёвое. Сколь лжи на земле, сколь подлога, предательства, сколь… Огонь всё пожрёт, всё спалит. Великое пламя свечи во храме, свечные огарки близ закопчённого киота в нищей избе, берёзовые поленья в печи, кострище на площади в военной ночи, казнь лютая, когда к столбу привяжут человека и вязанки дров угрюмо бросают в огонь, и всё выше, до небес, взлетают алые, златые языки… так умирал ты, так до сих пор ты умираешь. Я стою рядом с тобой, я обнимаю тебя, я становлюсь твоим огнём. Это я казню тебя, а ты благословляешь меня. Я огонь; я целую тебя в уста; ты огонь, ты обнимаешь меня горячими, пламенными руками, и мы одно. Я твоя болярыня, твоя Настасья Марковна; это мы с тобой отныне и навеки муж и жена. Два огня. Две судьбы. Мы стали одним. Мы стали огнём. Не ходите за мной! Не ходите туда, куда ходить не надо никому из живущих; там один огонь, сплошной огонь, там лишь огонь и больше ничево. Моя любовь и моя смерть, моё благословение и мой Божий костёр, моя Последняя Книга, в полный, безумный голос спетая мною.  

***

(разбойники-воры)

я не верю ни в какие перемирия бумаги в расстеленные ковры подписей и печатей в переговоры безумной отваги где вон тот — скоморох а этот — предатель я не верю в замиренье оно на минуту отвернемся — опять разрывы снаряды это порох Раскола для Царского салюта эти листья винограда — Царице наряды эти перья златые вожака-фазана этот хвост малахитовый героя-павлина расстреляли Райский Сад полили слезами Адам с Евой бегут — им стреляют в спину И вяжи не вяжи живый в помощи пояс и молись не молись за Мiръ протопоп опальный а ударят разрывными и прощаться поздно помирать хоть и рано зато изначально это просто война раскололось время разошлась прореха вспыхнула мета на пылающей площади стою меж всеми и летит наша смерть патлатой кометой и подносят нам смерть на железном блюде и кричат: угощайтесь разбойники-воры я не верю ни в какие перемирия люди ни в какие клятые переговоры

***

(Аввакум и огонь. Разговор с огнём)

— Смущённое заячье сердчишко устрашается, больно да часто бьётся, а смелое сердце не устрашается. Каково часто я повторял, шептал: блажени нищии духом, ибо тех есть Царствие Небесное, и дале бормотал из святой Нагорной проповеди: блажени плачущие, ибо тии утешатся. Вдумайтеся, людие! Мудрость Божию несу вам на блюде. Не богачи блажени, не Цари, не князья и патриархи; не те вовсе, кто власть имеет и властью поигрывает, како соколом на плече, на рукавице, остроглазым, охотничьим. Всяк верный не развешивай ушей тех и не задумывайся: вот ты, кто любит и верует истинно! Не бойся ничево. Гляди храбро во огнь палящий. Ты, огнь, это ты бойся мя! Ибо я гляжу во тя, огнь, дерзновенно и радостно. Я, огнь мой, я на твоея страже, ни сна мне ни пищи, стою! Да штобы ты ярко, ясно горел! Штобы — не гас! Светил мне промеж глаз! Я, хоть и протопоп, да пошли мя на войну — стану сражатися не хуже каково витязя-вояки; даром што Книгу Святую ночьми читаю, пока под полнощными звёздами лают и лают собаки! Ах, огонь, мя не тронь! А хоша бы и тронь! Отскочи да охолонь! Я и сам ярко горю; Богу Господу и Владычице Богородице все двери души отворю; и они оба, небесные жители, на моё пыланье глядят, а время, время-то не воротится, людие, назад… И мы с тобою хотим жить и дышать; в счастии любить, а не в мучениях помирать; а ты, огонь, што воздымаешь в зенит языки?! Я тебе устрашенье, а ты, бедный, бесишься от тоски! Што, огонь, доски трещат, брёвна чадят, ветки пылают, дыма не зрю от слёз… Слава Тебе, Боже наш Господи, слава Тебе, Христос!

— Ах, я, огонь, огнище окаянное, зрю тя, Аввакуме, сквозь Антихристовы пределы. Собаки бешаные лают, безустанные, а я горю, разлучаю душу с телом. А я горю, мне печали нет, я был и буду, и я есть сей час; я огонь, приравнён страшному чюду, не держите мя про запас. Для меня Антихрист — враг, а казнимый — любимый, я люблю ево просто так, люблю ево всем пламенем, жадно-неизъяснимо! Противу мя люди грудью встают, напролом идут, мя хотят остановить, погасить… умертвить. А я всё вяжу-вяжу мою золотную нить. Погибая во мне, в жаре-огне, человек просит: пить! А я в битву бросаюсь, в сечу, поджигаю стога сена, яко во храмине свечи, и люди, мной возожжённые, живыми свечами во поле горят, горят их власы и наряд, горят их руки-ноги, горят их крики при дороге! Горят их судьбы-жизни! Ах, водицы пробрызни… Я не Антихрист. Я Богом рождён. Я исшёл из снежных пелён. Надо мной песню Богородица шептала. Полярная звезда вонзала в мя тонкое жало. Сколько людей носило мя в себе в радости и в печали! Они об том не знали. Я был в конце. Я был в начале. Мне поклонялись; мя не замечали. Я выжигал целые земли, целые страны. Я плясал на пепелищах страшно и пьяно. А ты? А ты, отче Аввакуме, што предо мною еле дышишь?.. Восстань, душе, восстань, што спиши!..

— Огонь, ты мне искусство! То тебя густо, то без тебя пусто! Огнь, ты Дух ведь Святой! Куда ты бежишь, траву сухую поджигаеши собою… постой… Я мучим тобой. А в темнице мне плохо, дико без тебя. Тюремщики несут мне воду, а надо бы огня! Такая уж у мя без огня судьба: не прожить мне без Божьево пламени и дня! Яко наг, яко благ, яко несть ничево… огонь пожрёт моё жнитво, огонь спалит моё естество, а всё огонь — моё святое торжество! Цепи, железяки, зубастые собаки, огни во мраке, факелы, пылает смола… душа, а ты, матушка, што же?.. жила?.. не жила?.. Дождь, ливень, хлад, мраз, — с полатей слазь, гремит под сводами приказ, а мы в сём Мiре навек ли? на час? Никто не знает, огнь, часа своево; никто, ни един живой. Нырну во тя, огнь, с головой! Никогда, огонь мой, никаким благом не соблазнюсь. Тя вместо хлеба поднесут — проглочу тя, слезу пролью да утрусь…

— А ты, Аввакуме, разве не страшишься Антихриста? Меня, огня, топора да висельцы не боишься, нет? Огонь, я всё человечье выметаю чисто, начисто выдуваю из Мiра и стон, и плач, и закатный свет! Я так богат! Богаче всех царей в парче, зело изукрашенной перлами и финифтью. Я сам злато! Мя нищим швыряй, на площадях монетой раздай! Грядущая война на мне одном висит, на моей златой нити. А хлестну — так глотки всем залью: через край! Моя пирушка, полоумней день ото дня! Мой праздник безумья и смерти! Ни царь Давыд, ни царь Соломон песню не спели так про меня, как ты, Аввакуме, да к тебе на костре твоём подойдите, посмейте — не сможете преступить последний порог огня!

— Ах, огнь, огнь ты беспутный… Орут люди, слуги Царя нашево: стреляй, вешай, руби, пали да жги! И подначальные стреляют, рубят, вешают… поджигают, и пламя идёт стеной… Власть-то всегда мнит: все вокруг — враги, лишь враги! И не зрит, не чует, што там завтра станет с тобой и со мной… А мне больно! А мне — довольно! Довольно, досыта накормили мя тобою, огнём! И мне от тебя, огня палящево, и в ночи светло как днём! Церкву нашу разорили, унизили, растоптали; выжгли ей новомодьем нутро. Растащили Святаго Духа сияющее добро! Мощи крадут… Богородицын образ крадут, по снегу из храма — на ветру тащат… Сдирают оклады, венцы и наряды… веру казнят, и ея огонь не вернёшь назад! Святой огонь… да, ты же можешь быть святой… Куда ты за татями, катами?! постой!..

— Аввакуме, я жгу древо жизни, мировое древо. Ель изукрашену. Живую колючую башню. Страшно тебе?! Мне — не страшно. Я привык. Слепит мой лик. Я сам безсмертен, я сам нетленен, не изнурён временем, вечен и неизменен. Вы, люди, мне кричите: радуйся, огнь! Да, я свят. Мя — не тронь. Я сам себе всадник и конь. Я летящее пламя погонь. Ешь мя, я вкуснее просвиры; пей мя, я огненное вино; я Причастие нового пира, старый мир мною сожжён давно. Аввакуме, я с тобой неразлучен. Я есмь ты, а ты еси я. Прегрешения наши сгорают, звёздами светят колюче. А мы, обнявшись, вместе стоим — на краю бытия.

— Огнь! Огнь! Ты слышишь мя! Отыди! Я тя ведь ничем не обидел! Больно мне! Больно ты обымаешь! Больно дух из мя вынимаешь! И молитовку-то тебе не прочитаеши! Без слуха ты, без звука! Одна от тебя смертная мука! Уйди! Уймись! Погасни! В одночасьи! В безстрастьи! Во всевластьи! Пламенное Распятье! Жаркое моё проклятье! Моё золотое, по костям жестокой судьбой пошитое платье! Не хочу умирать я! Не хочу… умирать я…

— Молчи, Аввакуме. Молчанье меж нами. Тишиной во храме. Лишь свечи горят, лишь горят мои вечные свечи. Болью. Слёзною солью. Далече. Далече.

***

(Аввакум и Бог. Разговор с Богом)

Господи Боже мой! Господи Сил! Редко вот таково беседовал я с Тобою. Говорил я с Тобой каждый день, разгонял именем Твоим лютую боль, а вот скоро, чую, пробьёт мой час. Никто не знает часа своево, когда наступит Твоё торжество. И я нынче готов раскрыть Тебе сердце. Граблями мыслей, воспоминаний пройдуся по судьбине. Нет, Боже мой Господи, не надо мне в час сей ничево воспоминать. Тебе исполать, Тебе душу пред концом открывать. Дай мне знак, што Ты слышишь мя! Дай мне знак вспышкой огня. Дай мне знак Твоею тонкой свечой, вот плачет она, и я гляжу горячо, и я гляжу на Твою свечу тяжело, Господи Боже мой, моё время ушло. Настаёт время иное, время Твоё, открывается мне иное бытиё. Иная радость распахнулась вратами. Што там, за порогом, станется с нами? Вот, Бог, Твой порог; перешагну ево, не надобно больше дорог, не надо мне земново ничево, хочу голубем ввысь возлетети, Твоё торжество. Так я говорил, шептал, слушал, што ответит Господь мой, но Он молчал… таково молчит лодочный причал… А я-то, ну, я дощеник на сибирской реке. Я хочу отсюдова уйти налехке. А ты, Бог, молчи; поперёк зажжённой свечи не стою, ничево не знаю у судьбы на краю, сердце бьётся, копьём колет под рёбрами, Мiръ недобрый…

Господи, а Ты добрый? Ежели Ты добр ко мне, не вели мя наказать! Тебе не спалось, како и мне! Не крикни надо мною Последний Приговор! Не тать я, не преступник, я лишь жалкий на земле протопоп, Тебе в поклонах разбивал лоб, Тебе в поклонах жизнь дарил, лишь о Тебе одном людям говорил! Лишь о Тебе народу пел!.. допеть до конца не успел… Это не молитва, Господи, это песня, моя последняя песня… на краю пропасти, на краю бытия, скажи, слышишь мя? видишь мя? язык огня зришь? огонь тоже народ! огонь  бьётся и бьётся, огонь умирает, яко человек, огонь воскресает навек. Огонь это я, я это огонь, возьми мя, Господи, во Твою ладонь, крепко в кулаке Твоем сожми, для тово родились в Мiре людьми, штобы под конец во Твои руки попасть, ощутить Твоево дыхания сласть, почуять Твоих очей ожог, Ты еси Бог! Я распластался на полу избы… зрел пред собою гробы… могилы, могилы… война… сколь людей погибло… сколь народилося вновь на белый свет… зима, за окном волчий вой… новые воины идут в новый бой… люди сгорают на огромных кострах… поле битвы, тяжёлый страх… сеча лютая… жить осталось минуту… ножи, копья, секиры на облако положи… врага убил?.. да только, мужик, пред смертию не дрожи…

Исповедь, грешный протопоп, Богу шепни… и над тобой возгорятся огни. Вечно, вечно… жить вечно, вечно, Господь… што же будет с ним? што будет с Мiромъ нашим, он же округ нас? и ему пробьёт отверженный час! и ево расколет Звёздный Меч! и не хватит на похороны Ево тонких свеч… Тёмный воск мёдом пахнет, землёй… Господи, не знаю, што на небе станет со мной… Господи, на руки мя, яко робёнка, прими… Господи, вот я умираю меж людьми… а люди родятся, а люди уйдут, земля им бедный, мгновенный приют, земля им, Господи, святая юдоль, грешники все, и для всех быль и боль, а Ты нашу всеобщую боль испытал, когда на Кресте висел в окружении скал, когда расколола молния надвое небосвод, когда Ты кричал: пить! и не слышал народ… когда копьеносец Лонгин тебе вонзил пику под ребро, а Ты шептал: где же ты, добро… а Ты бормотал: где же ты, любовь… а Ты молился: Господу не прекословь… Отец мой! Отец мой! Не оставь мя, не покинь! Я нынче умру, обращусь в лёд и во стынь! И мя, похоронят, и не воскресну я! А может, воскресну, то доля моя! И я ея людям всем покажу! И я пройду по острому ножу! С одной стороны пропасть, с другой небеса… в мучении жить осталось полчаса! Распятие, Господи… было у Тебя… у мя будет огонь… такая судьба…

Господи, слышишь ли мя… дай мне знак полыханьем огня… Дай мне знак тяжёлой рукой… Я ухожу от ужаса в покой. Я ухожу от бури в тишь. Господи, да отчево же Ты молчишь. Господи, осени мя Крестом Твоим. Я лишь человек, я разойдусь в сизый дым, я дымом с земли в небеса улечу, задуй мя, Господи, Твою свечу, накрой мя, Господи, мой огонь ладонью Твоей, малово, сирово средь многих людей; бедново, грешново протопопа Твоево… да возникнет, Господи, Твоё торжество.

И так Господь мой мне отвечал: Аввакуме, сын мой, начало всех начал! Успокой душу твою миром, утешь песнями людей, пробьёшь во скорби брешь смертию твоей, слезою твоей искупишь грехи, мерцают углями в кострище стихи, над тобою мальчонка прочитает стихи из Евангелия… валенки ему велики… Я от нево на расстоянии руки… Я тебя прощаю, Аввакуме, сын мой. Ты ко Мне вернёшься, ко Мне домой. Ты возвращаешься. Окончен твой путь. Положи голову ко Мне на грудь. Я тебя крепко-крепко обниму. Сниму с плеч твоих скитальную суму. Дам в руки тебе свечу, ея зажгу: молись другу, молись врагу. Молись ты Мне и смерти твоей. Смерть это жизнь иных людей. Смерть это радость, собой ея согрей. Смерть это полог, откинь ево скорей.

Узри ея Царство. Узри ея чертог. Там Я царю, твой предвечный Бог. Я всем Отец, вы дети мои. Я лью на вас огонь великой любви. Я лью на вас огонь из широко распахнутых глаз. Я знаю каждый день, Я вижу каждый час. Люблю всякую смерть, благословляю всякую жизнь, ты, сын Мой, крепче за руку Отца держись. Ты мне молись. Един Я для всех. Я твой плач, Я твой тихий смех. Я твоя слеза, скачусь по щеке. Я твоя звезда, горю вдалеке. Я есмь всё. Слушай! так было всегда. Я есмь всё, што лишь придёт; всё, чево не будет никогда. Я есмь густота, Я есмь полнота. Я есмь последняя красота. Я голод и холод, иди по Мне босиком. Я снег твой, твоя метель, сарай твой под замком; сундук самоцветов, руки в Мя запусти, зажми Мя, драгоценново, в жалкой замёрзшей горсти. Подари Мя любимому, любимой в дар отдай. Выпей, иначе перельюсь через край! Вкуси тело Моё во оставление грехов… Мiръ умирает, уходит, жил-жил, да и был таков. А был-то каков, сын Мой? помнишь ево? Помни всё в Мiре, помни дух и естество! Помни глаза детей, помни вопли вдов, помни, как Мiръ военный суров. Помни: кровь льётся, застывает на холоду. Помни Праздник Мой великий раз в году. Мiръ  огромен, как Я! Мiръ это Я. Значит, Я и есмь твоя семья. Ты вернулся в семью. Ты вернулся домой. Што стоишь, Аввакуме, протопоп Мой немой?! Разомкнул уста. Вымолвил: слава Богу моему. Ведь глаза закроешь, ныне уйдеши во тьму. Да не во тьму, Аввакуме, нет, а в ярый огонь! Огонь сей Моя ладонь. Огонь сей рыбацкий костёр. Огонь сей, как секира, остёр. Огонь сей корона Царя. Огонь сей зажжён не зря. Огонь сей неугасим; ты вовек не узнаешь, што делать с ним. Он выше тебя. К разрушенью привык. Он безконечен. Яростен ево лик. У огня есть языки. Они взлетают ввысь. Войди в огонь. Помолись. Оглянись.

Мiръ это ты. Пускай Мiръ сгорит. По тебе бабы заплачут навзрыд. А ты, горе руки подъяв, ты знаешь, што Мiръ и прав и неправ. Ты знаешь, Аввакуме, вот Я над тобой. Ты слышишь, Ангел судною трубит трубой. Мiръ твой песня. Широкие крыла. Мiръ твой горит в Моём огне дотла. Летит Мiръ твой, летит между звёзд, горит в черноте кометный хвост. Горит Златая Корона, Я Царь, Я Царь, Космос твой, Господь твой, твой Государь. Всяк падёт ниц у Моих ног. Сколько лиц, сто лиц, и всякий одинок. И всех обнимаю, и всех люблю, и вижу в каждом душу Мою, и вижу в каждом частицу Мою, и вижу: родится там, на краю пропасти младенец… это Я опять… а вы всё будете Бога своего искать. Мой сыне, Аввакуме, Мя не ищи никогда. Я здесь, твой Господь, я счастье твоё и беда. Твои объятья, твой Крест, твой костёр. Твой Звёздный Нож, тяжёл и остёр. Твоя молитва, упование твоё; твоё на ветру метельное бельё. Твой последний, из огня казнящево, крик! а люди бормочут: горит старик… а люди плачут: как страшно человека казнят… ведь жизнь никогда не вернётся назад, вернётся лишь Бог, вернусь лишь Я, восплачь, Аввакуме, на обрыве бытия, помяни Мя, Аввакуме, в молитве твоей, Бога Господа, одиноково средь людей. Ведь Я человек, ведь Я твой Бог, ведь Я, как ты, сирота, одинок; одиноко, в небе раскинув руки, лечу, подобный костру, подобный лучу. Я знаю всё, Я не знаю ничево. Терпи, Мой сын; твоё торжество.

***

(девочка у ночного костра)

О кровь война превыше слов Погибнуть не хочу в мя не стреляй Наш Раскол наш навечный кров Кровь перельётся опять через край Я стала ребёнком я сижу у костра Вернулась древность больна и остра Люди пищу готовят на дне котла Варятся сегодня завтра и вчера Малютка тихо близ огня сидит В отрепьях одели спасибо народ Малютка тихо в огонь глядит Сердечком сложен ея скорбный рот Огонь отражает ея в ночи Златым зерцалом красным стеклом Девчонка скажи что-нибудь не молчи Нам крики и слёзы всё поделом Старуха зачерпывает из котла Старинным половником в миску льёт Жизнь кровь смерть дым пулю из-за угла Живая цель недолёт перелёт И девочка тихо миску берёт Из рук старухи и тихо ест Ночной мороз и созвездий ход Грохочут разрывы окрест окрест Война про тебя и сказать нельзя такая ты страшная никому Огонь отражает мои глаза Текут мои слёзы кровью во тьму

***

(Аввакум и кровь, вновь и вновь. Разговор с кровью)


Ах ты, моя кровушка алая, шалая, на тебя любовь едва дышала, ты то текла, то молчала, от красного истока до красного причала… тя не остановить, ты моя алая нить, привязан я тобою к земле, горишь Алатырь-камнем во мгле, а я знаю: ударишь изнутри, таково силён удар, бросит мя в полымя-жар, кинет мя в ледяную реку, и узрю всю земную кровь, што лилась на моём веку, и почую, како меж пальцев, по кулакам, по щекам она течёт, пятная шкуры одежонки моея, расцвечивая алыми маками лёд, да уж всево мя она залила, я горю в ней, в крови чужой, сгораю дотла, стою, весь красный, из-за потоков кровавых не вижу Мiръ, кровушка ево прожгла до дыр, а дыры те свистят да сквозят: застынь! трава-полынь! никогда не вернёшься назад! А кровь вернётся, лишь кровь твоя! В детях-внуках, на кромке Иново Бытия!

Удар… удар… страшно себе шепчу… кровь, ударь в мя, на красной сковороде изжарь, тело-калач отдай палачу… ведь каково это Христос Бог нам на Вечере Тайной рек: пийте из чаши вси, сие есть кровь Моя, а я всево лишь Бог, всево лишь человек…

Ах ты, кровь багровая, лице твоё железное, суровое, лице твоё вольное-текучее, наплывает красною тучею… багровая-багряная, от бешанства военново пьяная, от угара любовново горячая… целую и плачу, исхожу кровию и плачу… Ах, алый изугень, плывут мимо тя Царские струги… Горячая, густая, такая красная, такая простая, такая жаркая, жадная, жирная, живая, плывёт и наплывает, уходит в землю и снова волны воздымает, вот на морозе дымится, вот на жаре запеклась… вот льётся во грязь, и втоптали во грязь, и с грязью смешалася, с матерью-землёй, великая кровь, то день неизбывный твой… как быстро ты сохнешь-засыхаешь, красный цветок… я в крови моей лежу, одинок, лежу на поле битвы, на поле любви, разворачиваются предо мною свитки, кровушка, твои, красный пергамент, кожа красна, к пальцам, губам липнешь, пылкая, одна, жжёшь, огневая, больней огня, пунцовая, немая, вековая, омываеши сердце, душу храня… О, ты кровушка-кровь, тебе не надобно слов, ты красней брусники, рябины розовей, ты свежа и молода во старушьих телесах, птицей поёшь красную песню средь плачущих, диких людей, среди бедных зверей, средь Божьих рыбарей… сощурюся… и так тя зрю на морозе… странная ты… то крылом сиза голубя отсветишь… то в потоках твоих вспыхнут алые кресты… а ведь, кровь, тя в Чашу Грааля собрали, ты же Богова, Богова, Богова, Бо… ты, оставшися немой и слепой, Божией стала судьбой… распахнутся сизые крыла, и душа возлетит в небеса… кровь, ты драгая красная бирюза… закатом на западе горьком спеклась… человек — то твоя ипостась… лишь тебе, лишь тебе исполать… человеку, кровь, тебя не понять…

Ах, угрюма, темна… твоя темень зело красна… то холодна, то пламенна, инда война… то, преисподняя, черным-черна… то празднично ярка и чиста, алая гвоздика… кровь подле Креста… на колючей наледи… на резучем снегу… бормочу тебе молитву, да не смогаю, не могу… а ты течёшь по лбу и скулам, лик заливаеши мне… сгораю во красном твоём огне, как бы во красном сне…

Красный омуль, красный осётр… алый рыбацкий на бреге костёр; жабры живые топырятся в ужасе-боли, нож остёр…

Кровь, где твоя невинность? Где оправдание твоё?! Ты пятнаешь кольчугу! Расписуешь бельё! Ты жарка и порочна! Ты всех захлестнёшь — не по хорошу мил, а по милу хорош! О, ты безценна… тя собирать в блюдца, чаши, миски, бочонки… ты льёшься мощно, ты плачешь тонко… тонкой слезою… алой струёю… ты, моё сокровище, пребудь со мною… Не желаю, штобы ты старая стала, гнилая, штоб во грехе погрязла, потекла во Ад от весёлово Рая… А хоть я, Аввакум и грешен, да на первом суку, яко разбойник, не повешен, и лучше пущай буду я людям жертвой, и, кровушка, прольёшься ты щедро, без меры, лучче, выше ведь мука смертная, чем предати Солнце нашей старинной веры! Мученики Ангелы. Мученики невинны. Мученики в огне горят, бичам подставляют спины. Мученики светлы, а палачи окаянны. Кровь мучеников священна! Боль мучеников желанна… Кровушка страдальцев! Ты праведная, святая. Прорезаешь красным ножом черноту, втекаешь во преддверие Рая! То застываешь красным льдом. То алым кипятком восстаёшь-бьёшься. То скоморохом с малиновым бубном пляшешь, медведюшкой ревёшь, смеёшься!

Душная, страшная, кипучая, дикая, пропитаешь Пасхальны просвиры и душистое брашно, глядишь кривыми алыми ликами… Глядишь ликами ясными, красотою отмеченными, и частоколом — во храме жалкого тела — твои красные, дрожащие, тонкие свечи… По ним льётся пламя твоё, по алым ветвям, по густым красным хвощам… по дрожащим ногам-рукам… по перевитым жилам, по святым мощам, по страстным, гордым векам…

И што? Што ты-то мне скажешь-шепнёшь?! Я — твой острый нож! Захочу — тебя отворю! Захочу — сам с тобою сгорю! Захочу — обниму тя и с тобою польюсь поперек январю… А у других народов кровь, она какова? Это тоже ты?.. это ты ли, што молчиши, дышишь едва? Чернокожие чернокнижники… бешаные мавры… угры-бунтари… тевтонские собаки… мангазейцы, што живут во снегах, во чертогах Зари… красные океаны бурлят, лодчонки по крови скользят… люди-люди, штоб вас другие люди убили, вы послушно встаёте в ряд… што Запад в крови, што Восток, всяк преступен, и всяк одинок… у всяково ручонки в крови… молись не молись, живи не живи… люби не люби, всё одно льётся кровь… так зачем же Ты, Христос Бог, на землю нисходил?! где же Твоя любовь?!

Где же наша кровь… где же наша любовь… только боль одна… слезами залит Молитвослов…

Ах ты, дикая ты, дивная ты моя… полит тобою, кровушка, окоём жнивья… окоём живья… окоём Бытия… нет, ты не жидкая, не жиденькая, нет… здорова ты, густа и свята, исходит от тебя великий красный свет… сочится от тебя в холод красный зной… прожжёшь дымные русла в коре ледяной… юным вином во старых жилах кипишь… кропишь влагой Великую Сушь… заливаешь грозой Великую Тишь… ах, медленная, ах, младая, дразнилка старика… огненная страда… рыбья тоска… ножевой закат Севера… таёжный покой… там, вдали, за красной твоея рекой… гладишь мя красной холодной дланью… взрываешь мя алой цыганской сканью… Запад и Север… Юг и Восток… ты, кровь… твой поток глубок… твой поток жесток… тугой твой клубок… ты лихая, кровушка, по землице твой путь одинок… Твой путь средь людей!.. благородных кровей… мужицких кровей… еловых ветвей… Царская кровь… поповская кровь… крестьянская кровь, твой труд тяжек, суров… Кровь Рюриков-князей… кровь не зырь-не глазей… кровь в пепел истлей… кровь во братину, братья, налей…

***

(Аввакум и Время. Разговор с Временем)

Время, не смейся! Я сей же час хочу говорить с тобой. Кто я такой? Я маленький человечишко, может статься, меня-то и на свете нет, а ты есть, время, только ты. Ты… зачем ты, время, существуешь? И зачем мы живём внутри тебя, время? Ты движешься, а всё, што движется, всё, што шевелится, дышит, живёт, помирает, движимо чем-то ищо. А чем, вопрошаю? Кто толкает зверя, штобы вылез он из норы? Кто толкает во спину мужика, штобы он взгромоздил на плечище косу да пошагал на жаркий сенокос? Бабу, штоб она пошла во хлев и подоила корову? Мы силимся вообразить тебя, время; и не можем. Што ты такое во времени, человече? Богатства там не ищи, и за наслаждением не рыскай. Зачем ты живёшь во времени, летишь в нём, яко птица, катаешься в нём по земле диким раненым зверем? Ты мыслишь, што во пространстве живеши, во просторе. Я тоже простор люблю. Я тож во просторе живу. Сей миг руки раскину — и застыну во Белом Поле моём, во просторе заснеженном, в виде Креста Господня. Я один, и мя множество; кровь течёт во мне, пошто она течёт? может, то ты течёшь во мне, время? Ты стремишься из прошедшево во грядущее; стрелою твоею выстреливает Бог, и Он попадает прямо в сердце. В сердце моём огонь горит; это время моё горит. Огонь горит и сгорает, и обращает всё сущее в пепел; пожрёт и мя, грешново. И я пеплом стану. Где вечность? Время, ты всё врёшь, што бывает вечность!

Время, зачем ты хранишь и сохраняешь? Я не хочу сохранения! Я не бирюлька во шкатулке! Я живой колокол гулкий! Я не хочу ни верха, ни низа! Я не хочу ни смерти, ни жизни. Я не хотел быть. Пошто мя родили на свет отец и мать? Есть у каждово живово существа приказ: войти в жизнь. И входим. А опосля живём, а жизнь из нас беззвучно утекает. Вылетает вон тепло. Всё равно што отворить печную заслонку. Внутри мя течёт время; оно умирает внутри мя каждую минуту и каждый краткий миг. Я разглядываю моё бедное время, так наблюдают дно сквозь прозрачную толщу чистой воды. Што есть мгновение? миг? малая частица твоя, время; ты испускаешь лучи, лучи златыми казнящими копьями ударяют мне в лоб, и мя осеняет мысль, и мя захватывают чювства, но я знаю, знаю, время моё, ты необратимо, тебя не вернуть, ты како поверхность воды, брось в воду камень, и зачнут расходитися круги, но круги никогда не будут сбегаться обратно, а лишь разбегаться, камень утонет в реке, заляжет на дно, ево не отыщешь, ежели нырять, ежели искати, широко отворивши глаза, камень тот, не самоцветный, простой булыжник. Хоть день, хоть год напролёт ныряй, а не найдёшь ничевошеньки. Зачем нам идти обратно, когда можно идти вперёд? Боже! Боже! А ежели так охота вернуться!

Время, што есть твой промежуток? Мгновение ли? Али несчётный, великий эон? Тьма тем тёмных времён, лишь для единово вдоха; штобы пройти время из конца в конец, нужна такая малость: всево лишь человеческая жизнь.

Што такое тысяща лет? Што есть бесконечность? Никогда не узнаем. Не узнаю тово и я. Я ночью выхожу во двор; всюду искрится алмазный снег. Я задираю главу к небесам, уставляю очи во зенит, ветер рвёт мою браду седую, ударяет мя в лицо, отвешивает мне пощёчины. Я гляжу, запрокинув лице моё, горит, мерцает углями в печи звёздное небо, и предо мною катится великанским Колесом Вселенная, моя Вселенная. Она есть свет и тьма, в ней есть время и безвременье, я не могу остановить взором моим бег времён, мой взор суть стрела, пронзает просторы взгляд, два глаза суть две звезды, их видать далёко, с самово Млечново Пути; како я, Аввакум, зрю звёзды, тако и звёзды зрят мя. Я, Аввакум, вижу Млечный Путь, звёздные хоры, сияние небесново мафория, созвездия, цветы на небесных лугах, перекрестия ярких лучей; звёзды клубятся, вспыхивают, загораются, умирают, нарождаются вновь, а я, грешный Аввакум, я уж боле не рожусь никогда.

Я, такой, каков был здесь и ныне, уж не вернусь на мою землю. А зачем, скажите, являться сюда ищо раз? Разве вся драгоценность жизни не в том, што ты живёшь на земле только раз-разочек, и боле ты не явишься здесь никогда? Ежели ты излучаешь душою свет, ево узрят и чрез века, и чрез тысящи лет; ежели ты тёмен, яко непроглядная ночь, тебя никто никогда не увидит, и ты, бедняга, сам превратишься в ништо и никогда. Да што ж такое минута, час, год, век, вечность? Што такое вечный твой поток, время, вечное кружение, вечный круг, годовой круг, вековой ли, Вселенский? Круглое Звёздное Яйцо, а внутри Яйца весь наш Мiръ. Круговращение? Кругостремление? Кругопрощение? Круговерть? Кругосмерть?

Кругожизнь. Быстро катим; крепче держись.

Колесо, Колесо. Огромен ево бег. Катится по Звёздному Ковру Колесо бытия.

Небо — тоже Колесо; бег ево неутолим.

Мiра тяжкое Колесо раздавит тебя, переедет, родит, омоет кровью, увезёт в Иные Времена.

Жизнь одна.

Нет, не одна.

Здесь и теперь. Господи, я не знаю, што такое здесь и теперь. Может быть, здесь и теперь суть там и тогда. А мы просто веруем в то, што там и тогда стало здесь и теперь. Человек, то раскол между временами. Всяк человек собой раскалывает время. Он есть раскол, разрыв. Он живёт на разрыв. Есть вечная Вселенная, есть смертный человек; а может, всё наоборот: есть вечный человек, и есть Вселенная, што однажды умрёт. Нет войны, но мы все умрём. Мы не воины, но мы все умрём. Время есть Вселенная. Вселенная есть время. Бог есть время, и Вселенная есть Бог. Бог, слышишь мя? Движение небесных тел есть Ты. Ход звёзд вокруг единой Полярной Звезды Ты один устрояешь. Ты считаешь числа и говоришь слова, и воздвигаешь Ты небесные дворцы. А времени, Господи, может быть, и нету. Для времени всегда нужно начало и всегда нужен конец, а Вселенная, разве она началась, разве она не пребывала всегда? Безконечный ход вещей. Безконечная смена радостей и страданий. Безконечность идёт, проходит, умирает и рождается вновь; ведь она безконечность. Круг возобновляет вращение; время повторяет себя. Колесо времени, то чистая вера; мы верим в то, што ничево не закончится никогда. Время, ты число али слово? Ежели слово, то любовь; а может, смерть, тово мы не знаем.

Господи, што такое движение? Вот я сделал шаг. Вот я подъял кулак. А может, мне то лишь кажется. А я остался недвижим; стою на месте. Егда я лягу во гроб, и мя положат в могилу и засыплют землёю, буду ли я заутра, после похорон, безсмертной душою глядети на звёзды, али то будет делати другой человек, живущий после мя? Время смеётся над нами. Время, не смейся! А ты всё равно смеёшься. Я не могу прервать твой смех. Ты просто часы, песочные часы, тоскливые, равнодушные, бьют по зрачкам стеклянным мутным блеском, и льётся внутри них серый песок, когда я ночь напролёт царапаю пером в моих жёлтых, инда берестяных, инда восковых, толстенных тетрадях. Я ставлю пред собою песочные часы, штобы они напомнили мне о жизни: льётся вода, струится песок, дышит человек. Он вдыхает и выдыхает, он бодрствует и почивает. Всё на земле есть круг. Наше дыхание тож идёт по кругу: вдох-выдох, выдох-вдох. Каждый день мы проживаем, не зная, како ево мы проживём. А может быть, мы севодня умрём. А может быть, мы завтра воскреснем! Мы раскрываем глаза наши навстречу дню, значит, мы глазами целуем время. Мы глазами проклинаем время, и зрачками нашими ищем то календарное древлее бревно, на коем дедами нашими выбиты глубокие жизни зарубки.

Так мы пытаемся поймати, изловить время. Звёзды движутся, а зарубки не шелохнутся. Ветер парит, летит, ярится, бешанствует, вино во бокал перевитой кровавою струёю льётся, в братину, во жбан трактирный, в Причастия потир, опускают в вино священный хлеб, Тело Господне, и пресуществляется хлеб земной во Святые Дары, и Святые те Дары во лжице золочёной подносит иерей ко дрожащим устам причастников, што исповедь, яко огонь, насквозь прошли. А зарубки, зарубки-то судьбы не двинутся; стоят на месте. Выходит так, время, ты стоишь на месте, а движемся только мы, у каждово из нас своё время, оно принадлежит лишь тебе и боле никому, то твой круг движения возле неугасимово Солнца Вселенной, твой гончарный круг судьбы. Исус Навин остановил во время жестокой битвы Солнце, он смог сие сделать лишь одним диким, в небеса пущенным криком! Навин послал крик в пространство, а Солнце остановилось во времени. Так Исус Навин поборолся со временем, и время ему подчинилось. Он победил время! Но только на миг. Время, не смейся! Ты смеёшься зело белозубо, ты смеёшься зело нагло над нами. А мы всё плачем и плачем, мы слишком крепко связываем тебя, время, нашим вдоль и поперёк исхоженным пространством; мы можем пройти из конца в конец хоть весь земной простор, но, время, тебя мы никогда насквозь не пройдём, слабы наши ноги для таково похода, и не возьмём мы в тот поход Ангелов в подмогу, и не возьмём мы в тот последний поход друзей наших и братьев, потому как пространство, куда мы идём, есть пространство смерти и есть время смерти. Круговорот! Круговращенье! Кругопожар! Кругомолитва! Нас утешают: вот совершит земля круг… Закрой глаза, а потом открой! Ты же вернёшься! Ты сам есть мера времени. Ты есть мера твоей жизни. Постой, Господи, повремени, тише, молчи, я понял: мера времени — жизнь.

Я согласен быть теми зарубками на брёвнышке дедовом. Я согласен быть птицей и летать во безумном окруженьи пуль и огней; согласен быть песком, быть льющейся водой; согласен быть маятником, стрелками часов, согласен быть звёздами в ночи, што круг свой совершают возле крепко вбитой в небосвод Звезды Полярной, алмазной. Время, прилив и отлив, медузы морские, мёртвые, оживают на берегу, когда к ним прихлынет вода; пчёлы не летят ко цветам, ибо цветы отдают пчёлам нектар лишь в назначенное Богом время дня. Што есть жар? Што есть холод? Они есть время, ибо они граница жизни. Коли тебя поместить в огонь, ты сгоришь, жить не сумеешь; ежели тебя бросить во снег, ты замёрзнешь и обратишься в лёд; ты не можешь выжить ни во льду, ни в пламени; границы жизни твоей очерчены крепко и точно. Ты должен жить здесь и теперь, где ты жити можешь. Хрупок человек, слаб! Я всегда считал, што я силён, аки бык, медведь и волк, троица зверья, могучая, но пред мощью Господа я прозрачен и жалок. Не знаю, сколь бы я прожил, ежели бы не на костёр мне заутра. Прожил бы я осьмьдесять годов, сто годов, двести, а Бог весть; Мафусаил вон справил девять веков, да и был таков.

Старец Мафусаил! Да и все пророки, в небеса восхищенные! Кто определил им время жизни их? Ты, Господь? Как же Ты восстанавливал их ослабелые члены, како зажигал их холодную старую кровь? Человек и зверь, все равно склоняют выю под времени ярмо. Сочти время нашей жизни, Господь! Смеёшься над нами: экие беспомощные мы котята, не можем и повторити Тебя во безсмертии Твоём! Во часах звенят пружины и шестерёнки; то их сознание, стальное разумение; а наше, людское сознание живо и кроваво, не железно, не скрежещет внутрях волшебново ящика. Мысль — вино, пьянящая брага. Слышу невнятный шум; вижу огни; словно бы дикие чюдовища движутся строем и несут пред собою безумные факелы. Како я могу зрети произошедшее в далёком времени? И увидеть, чево не видел никогда? Я вижу то во сне. Сон, моё зерцало; я в тебе, бредовом, всякую ночь отражаюся; и я отражаю сном тебя, время. Время, ты живёшь во покое. Ты спокойно и равнодушно. Я беспокойный! Я рвусь, я мечусь. Потом застываю. Я твоё зерцало. Я падаю, разбиваюсь, а Бог соединяет мои осколки воедино, и я снова могу отразить то, чево отражать нельзя.

Созерцайте мя, людие! Я и человек и зверь, я и память и забвение, я вижу, како я вышел из дому, путник, како пошёл вдаль и вперёд, с котомою за плечьми; тот путник бредёт, а за ним бежит жёнка, и детишки малые еле поспевают. Я иду и иду, я молюсь и молюсь, я знаю, што умру, но всё равно иду и живу; я иду по пространству, прохожу ево насквозь, а время живёт во мне глубко, тайно и скорбно, и, возможно, я лишь воображаю моё настоящее, оно мне лишь кажется, навроде сна. Мя бьют — мне мнится, што бьют. Мя вздёргивают на висельцу, мя разрывают надвое — мне кажется, што убивают. Я желал бы не помнить ничево. Я хотел бы стать рыбой, лягушкой, воробьём, гибкой змеёй, штобы не знати, как знает человек; но, может быть, рыба, птица, змея, червь, воробей, павлин, грозный волк, страшный лев всё прекрасно знают, што будет с ними. Они знают это кровью; они знают это всею жизнью. Мир богат и щедро населён живностию, а я один. Мне тоскливо, мне худо во одиночестве моём; как же мне плохо одному! Вот завёл я во юных летах жену, штобы не умереть с тоски, продолжить, как положено, род; я заимел жену, штобы оживить память, знать: то уж было под Луною, а это, жди, ищо только явится. А я пока тут, вот здесь, нынче, обнимаю жену, мою бедняжечку, плачу по прошлому. И тоскую по будущему. Я пока ищо живой, я слишком живой, ибо я помню. Время, не смейся! Ты — память.

Ты память, а я безпамятный. Ты прошлое, а я смерть прошлово. Ты будущее, а я младенец будущево. Усилия памяти моей обрываются. Силюсь воспомянуть то, чево не случалось со мною никогда. Мой народ на наше время, как на гору, взбирается. Он пьёт из будущево кровь, штобы жить настоящим. А моя жизнь што? Причюда, видение смутное. Человече, ты лёгкая листьев дрожь, соки, што ходят во древе под корою по весне. Время, владыка памяти. Тихо прянешь, хитро; неслышно. Широко раскрываю глаза. Жена спит рядом. Дети спят тихо. Иной раз младший воскрикнет во сне. Дети не знают, што еси такое ты, время. Разум их спит-почивает. Не ведают, зачем они здесь и куда уйдут. Дети есть след мой в Мiре? Нет! Никакой не след. Они — не я. Я не могу назвать их собой, хотя и отчество моё носят они. Я сам по себе. Один. Они сами по себе.

Время, я желал бы, штобы ты струилось непрерывно. Но прерываешься ты, яко рвётся мысль. Ты умираешь, подобно чювствам. Скоростью ты обладаешь; вот скачет конь, вот трясётся на ухабах телега, вот косят рожь косцы, и возлетают сребряными молниями их вострые косы, трава полегает под лезвиями, и серп жнёт рожь, и звёзды восходят в ночи над летней жаркой землёю, и выпадает поутру роса; пора сбора урожая, скрипит года Колесо, годовое счастье, годовой пот, святость праздников и буден, тебя, время, измеряем нашим трудом, и мы не помышляем о тебе, просто живём внутри тебя, и ты прибываешь и убываешь в жилах наших; я догадался, время, ты еси наша кровь.

Нет! Ты огонь. Возжигаеши нас, штобы мы возгоралися живыми свечами и сгорали во имя Божие во незримом храме твоём. Мы всево лишь огненные вспышки. Мы всево лишь свечи, при свете коих надлежит молитися, но молитву возносить при нашем свете будут другие, будущие люди. Я не знаю имён их, не вижу во тьме лиц их; мы, свечи, погаснем, а свет наш останется, повиснет огненным облаком под куполом во плачущем храме.

Глад… мор… землетряс… Кто опишет грядущие страсти? Хвороба косит людей, яко траву. Время, ты вдыхаешь жизнь, а смерть выдыхаешь. Сколь времени проходит между смертью и смертью, между родами и родами? Вот я робёнок, и в салазках качуся с крутой горы. Вот я близ бабкиной прялки. Жужжит веретено. Дверь печи отверста, и мой батюшка Пётр кладёт в печь дрова. Пламя рвётся вон из печи. Вот мя пытают, вот мя бьют. Тово помнить не надо! Но помню, како мя любили; это врачует мои раны. Время, может, ты еси число? Тебя надлежит измерить, исследить, взвесить, сосчитать, дать тебе имя, напечатлеть на гордом лбу твоем корявую цифру: вот сколь тебе лет! Ты свободно, время. И я — свободен. От тебя! Я сам себе хозяин. И Бог один надо мною господин. Ево святая воля. Люблю родных моих. Землю мою. Ея топчу. Она неподвластна тебе, время. Неподвластна, слышишь!

Не расколешь, время, землю мою родную! Нет!

И народ мой надвое не расколешь; народ, он един, яко ты, всевластное.

И, может, время моё, народ и есть подлинный властелин твой; Царь твой.

Да, народ есть великий Царь времени; как я ране не догадался.

В домах ли со крышами и стенами, во срубах ли мы живём? Истинно, живём мы в открытых небесах. Царь Космос владыка наш, царицы-звёзды княгини наши. Древлюю грецкую сказку упомню. Ползёт черепаха, за нею бежит герой Троянский Ахиллес. Черепаха вперёд уползёт, Ахиллес на шажочек приблизится ко твари в костяной кольчужке. Герой вперёд устремляется, а черепаха успела уж уползти! И так состязаются они, бедные; и герой никогда не догонит черепаху. Тако же и мы со временем. Мы бежим, а оно, с виду недвижней черепахи, всё резво ползёт вперёд, и не догонишь. Тёмную колючую ель, человече, во Рожество сребряною позёмкою корми! Ко стопам пророка поверзись да молитву ему горячую вознеси! Полночь, и незримыя звёздочки молочною пылью покрывают морозные смоляные небеса. Мы, людие, всево лишь игрушки на праздничной зимней ели. Мы украшения, наряды, самоцветы на шелках твоих, время. Не можем мы тебя измерить и взвесить, яко у Валтасара на пире. Огненные твои письмена на стене: МЕНЕ, ТЕКЕЛЪ, ФАРЕСЪ. Разве, время, ты наши горькие ночи-дни и наши грешные мысли? Мы вдыхаем тебя. Мы отвергаем тебя. Мы плачем над тобой и обнимаем тебя. А вот то, о чём помышляем, ты не видишь, не слышишь. Мы тебе не нужны.

Радуга обнимает летний окоём после грозы; твой знак, время. Показало бы ты нам, время, хоть раз, как является на свет звезда! Как робёнок из бабы родится, то я видел; звёзды сияли всегда, сколь человек землю топчет. Звёзды в небесех горят, дрожат в ночи, и несть им числа. Время, ты ход звёзд! Праотцы наши в волчьих шкурах стояли в ночи, главы задирали, Звёздное Колесо созерцали, ход времени наблюдали слёзным смертным оком. Зрели праотцы тебя, Царь Космос великий! Время, есть ли у тя пределы? Есть ли граница, за коей кончаешься ты? Могу ли я воскликнуть: нет времени! али не смогу так сказати никогда? Из причины родится явление. За ударом меча из раны кровь вытекает. А вдруг прежде меча прольётся кровь? Вдруг прежде сева поспеет урожай? Поперёд дождя и жара, прежде снега каковые забытые ветры землю объемлют? Замрёт круговращенье времён: счастие то или горе? Што с нами станется через тысящу лет? Время, разрушу твой чертог! Не видишь, я умираю в нём от тоски!

Разорение, боль, времена смерти; вкушаем их, како с полынью пирог. Дом есть Мiръ, мы в нём не сироты. Да холоден наш дом. Покрыто внутри нево всё инея седой пеленою. Дрожим и трясёмся, от голода плачем. Страшно, когда тебя проклинают! Но ищо страшнее проклинать самому. Больно, когда тебя повоюют! Но ищо больнее воевать самому. Мы смеёмся во весь рот, яко скоморохи площадные, а ты, время, слышишь, не смейся! Хочу изъяти тебя из нашей жизни, да не поддаёшься ты изгнанию. Ты же пребудешь в конце, како пребыло в начале. Разве ты настоящее? Может, ты вымысел, разломанная младенческая цацка, глиняная свистулька? Пытаешься нас обмануть! Шепчешь нам в уши: вечен человек!.. а назавтра нас нет, и там, где стояли мы и молились, дышит пустота. Все, што будет, уже было, правду глаголет Екклезиаст! Мы с тобою извечные враги, время! И мы вечные братья! Не подавай мне руки, время. Не надобно. Мы стоим друг пред другом и глядимся друг в друга, яко в зерцало; мы внутри одново яйца. Мы ищо не родились. Мы, ты и я, лишь заутра из огня родимся.

***

(Твоею молитвой)

я ждал Тебя когда Ты придёшь молился я пред образами Твоими возьми мя в руки я Твой потир Твой нож Твой пояс где вышито Твое Пресвятое имя на Тя уповаю да не постыжуся вовек средь Мiра одна моя Тебе слава среди войны Твой солдат имярек паду пред Тобой на колена всею державой Ты девочка ясная Ты дитя Ты Матерь Бога моево Ты матерь воли я шёл по земле Твоё имя твердя умирал с Твоим именем не чуя боли а Ты малюткою подходишь к моему костру к огню военному после битвы и я на Тебя крещусь знаю опять умру а после воскресну Твоею молитвой

***

(Аввакум и малютка Богородица у костра в Сибири)

Я вышел ночью на снег; звёзды, инда свечи во громадном, немыслимом паникадиле, горели над моею головой.  Решил я во снежной ночи разжечь костёр. Удалося то мне: собрал дровишки, ветки сохлые, хворост долго разжигал, дрожь на морозе объяла мя. Кремень впивался в голые пальцы, огниво дрожало в руках. Мёрзли ручонки-то. Надел голицы, снова сдёрнул, кинул на снег; вот наконец заполыхал огонь. Огонь, я стал глядети на нево, глядел-глядел, таращился, и внезаапу из огня ко мне вышла девочка.

Девочка, босая, в лёгком платьишке, в тонкой холстине.  Я стал стаскивати с себя тулуп,  штобы принакрыть ея дрожащие плечики. А сам себе думаю: брежу я, старик Аввакум! то ли браги бродячей, случайной, в мимохожей корчме, улизнувши от тюремщиков, грешно упился, то ли возлежу в ледяном застенке да сплю, умученный, без просыпу! А мне только снится двор, и синий снег, и костёр, и хочу вымолвить слово, а девчушка сия малая остановила мя мановением тоненькой ручонки. И так возговорила: не старайся, отче, не заботься, Аввакуме, мне не холодно! Мне земля твоя под ногами горяча: снежная, безбрежная! А мне и так жарко от костра сердца моево! Как тебя звать-то, дитя, пробормотал я, я сам-то уж сердцем знал, чуял, што она мне ответит. Глубоко воздохнула девочка да так речет: Мария звать мя, отец мой Иоаким, мать Анна. Тут все волоски на телесах моих и на главе моей бедной восстали дыбом. Неужто Богородица предо мной? и в какую такую небесную награду я ныне созерцаю Ея вечное девство и вечное детство?

Зимняя ночь, сибирская ночь, и посреди Сибири лютой стоит босая девочка Мария на снегу.  Платьишко Ея холщовое развевает ночной морозный ветр, ножки босые на морозе краснеют,  поджимает Она их под себя, тянет руки к костру, головушку наклонила набок, ровно зимняя птица, на мя пристально глядит. А ты вот, отче Аввакуме, што молчишь? спроси Мя, отвечу тебе. Али онемел твой язык? сердцем тогда спроси, Я услышу. Я закрыл глаза, и предо мною замелькали древлие свитки, пергамены, ломкие бумаги, соломенные истлелые папирусы, и вдоль да поперёк испещрили их диковинные, тайные письмена. Сколь Евангелий начертано было на телячьих кожах, на желтеющих от старости тканях, то неспешно, то второпях, смертной человеческой рукой! сколь буквиц воссияло о Господе Боге нашем, о Рожестве Ево на свет! О смерти Ево в муках на Кресте! О Воскресении Ево, да о Матушке Ево Богородице кто нам сполна, любовно поведает? много, много наречий земных знают умные люди, мудрецы большие; Святое Евангелие звучало и на сирийском, и на эфиопском, и на грецком, и на языке потомков Урарту, и на иверийском, и на латынском, и на всех языках всех земель, где сходно с нами говорят; во Царстве Болгарском, в Королевстве Чешском, в Речи Посполитой, в нежной Малороссии, што песнями дивными славится, всюду чтут Евангелие и возглашают ево Слово во храмах Божиих. Да храмы, вот горе-беда, передралися меж собою! Кто католик, кто григорианец, кто двуперстием крестится, кто щепотью, а кто и всею ладонью; вражда, вражда! Кирилл, Мефодий, восстаньте из гробов ваших, штобы нас всех в лоне Единово Логоса примирити!

Стоял я на снегу пред девочкой чюдесной, глаз с Нея не сводил. Ну, расскажи, Мария, мне про отца Твоево и Матерь Твою! Каково бытовали они, родители Твои святые, как родили Тя, како лелеяли, как вскормили, вспоили и возрастили? А сам страшно, тёмно молчу про потаённое;  ведь до Благовещения сколь ищо веков должно пройти! Да назад пройти-то али вперёд?! Дрожу дрожмя. Улыбнулась святая девочка, переступила на снегу нагими ножонками. И так возговорила: Иоаким звали батюшку Моево, был богат он, драгоценные Богу дары приносил, да и всё повторял: пускай прибудет от богатства моево радости всему нашему народу, веруйте и молитеся! А мя за добрые деяния Господь всегда вознаградит! И так приносил он дары Господу во храме нашем, и раздавал богатство своё людям. И за то люди, отче Аввакуме, знаешь, сильно любили ево и почитали. И вот однажды нашёлся злой человек, обидел он отца Моево, сказав ему: уйди и не приноси боле дары Богу во храме святом, ибо ты не подарил потомства государству нашему! Обняла скорбь отца Моево Иоакима; не пошёл он ночью к супруге своей, матери будущей Моей, а взял да ушёл в пустыню, сердитый, разбил там шатёр, ночевал в нём, глядел на звёзды, утишал созерцанием дивных многозвёздных небес печаль свою, молился и постился.

А мать Моя в те поры плакала, горько рыдала. Всё твердила: нет детишек у мя, нету, и сокрушаюся я, ибо старуха я и скоро помру! И муж мой старик, и никово не родили мы с ним во всю жизнь нашу долгую на свет Божий! Нету наследников у нас, продолжателей рода нашево! А тут служанка подошла, тихо вопросила: доколе, госпожа, будешь ты терзати слезами бедную душу твою? Нельзя так долго плакать! возрадуйся! И сняла мать Моя тряпицы будние, и украсила расшитой парчовою повязкой свою седую голову, и надела одежды брачные, нарядные,  и пошла в сад, вертоград; гуляла там среди дерев, дышала ароматами цветов, колена преклонила и начала молиться: Господи! призри на мя, как призрел ты на престарелую Сару и дал ей младенца! И подняла мать Моя лице своё, и увидела на лавровом древе гнездо воробья; и тут стала опять причитать: о, горе мне, горе, зачем породила мя мать моя на свет! кому же я, бесплодная, нужна! не подобна я птицам небесным, вот у них птенцы во гнезде пищат! Все твари бессловесные дают, Господи, потомство под крылом Твоим! Птицы в небе, звери во лесах, рыбы в водах, раки и крабы морские, миноги и осетры, караси и восьминоги, и индрик-звери, и китоврасы, все живут, все плывут, все вдаль улетают, и все-все-все, до единово, рождают себе подобных… Слёзы лились по скорбному лику матери Моея Анны, и тут Ангел предстал пред нею и так молвил: не плачь, милая Анна, зачатие ждёт тебя! Родишь дочь, и о ней будут говорить по всей земле и в мiрахъ иных! И мать Моя воскликнула: жив Господь мой!  И ежели рожу я робёнка, отдам ево в дар Господу моему!

И возвернулся отец Мой Иоаким из пустыни домой.

И подошёл отец Мой к жене своей, матери Моей Анне, и обнял ея крепко, и шепнул ей на ухо: зачнёшь, жена моя, и родишь! И принёс новые дары Иоаким во храм Господень, и вошёл он к жене своей Анне и был с ней.

Через положенный срок явилась Я на свет. Мать родила Мя и вопросила, ково родила. А повивальная бабка прижала палец к губам и молвила: дочь у тебя. Подала повитуха матери моей Мя, и прижала мать моя Мя ко груди, и шепнула: Мария, таково имя Твоё. Отче Аввакуме! Холодно тут, в вашей снежной земле. Заверни Мя в шубу твою, на руки возьми, Я ведь ищо малая. Я подхватил Ея с колючево снега, запахнул в полу тулупа, шагнул поближе к костру, сел у огня и держал Ея на коленях, во тулуп завёрнутую, у себя за пазухой, яко птичку крошечную, а Она смеялась и бормотала: щекотно, и колется, странная шерсть тут у вас овечья, наши овцы в пустые иные, тонкорунные, нежная, яко шёлк дамасский, шерсть у них. Я шептал над Ея головёнкой: Заступница!.. во тончайшие шелка, во теплейшие меха, дай срок, укутаю Тя! Како же Ты росла там, в жаркой стране Твоей? Как все, шептала Она весело, как все! Так и стала расти-возрастати, да ходить научилась рано. Помню, исполнился Мне год, мать спустила Мя с рук и сказала: иди! И Я пошла по каменным плитам, и возвернулася к ней. А отец Мой Иоаким устроил большой пир и созвал мудрецов и старейшин; и они благословили Мя, восклицая: Бог отцов наших, благослови чудесное дитя! Мать подошла. Взяла Мя из рук отца. Унесла с глаз людских, вошла в опочивальню и там грудью кормила Мя. Это был Мой первый пир. А ты угостишь Мя вкусным яством, отче Аввакуме? Абрикосом, али гроздью винограда? Я так люблю виноград! Я глубоко и тяжело вздохнул: не растёт в Сибири виноград.

Я могу, Мария, угостить Тя только куском жареной курицы, курочка есть у мя, несушка, не раз от голодной смерти она нас во дороге да во тюрьме спасала, яичко снесёт, мы и живы, да ничево мне для Тя не жаль, Пречистая, во имя Твоё и славу Твою, Царица Небесная, отрублю я голову птичью да ея ощиплю да зажарю! Могу угостить горбушкой ржаного хлеба, чистой ключевой водицы жбан могу налить, изопьёшь, а то принесут завтра ищо молочка свежево от сибирской рыжей коровушки, вот я Тебе молочка-то и поднесу… согласна до утра подождать? какой тут виноград!.. Ты же видишь, могучие снега вокруг! Девочка вздохнула: да, богато снега тут, земля твоя называется Сиберия, Я знаю. Ну, спроси Мя ищо о чём-нибудь, Я всё-всё тебе расскажу. Я же всё помню. С самых ранних дней Моих.

Я дрожал, крепче запахивал девочку в тулуп, всё ближе придвигался к огню; языки огненные лизали нас. Я боялся, што тулуп мой возгорится. Звёзды пылали ярко над нашими головами; они тоже слушали, как малютка Богородица рассказывает мне о жизни Своей.

Милая девочка… голос мой дрожал и срывался… я знаю, што, когда Тебе исполнилось три года, тебя повели во храм, ко Господу Твоему. Помнишь ли Ты тот святой поход? И како Ты по крутым ступеням в обитель Бога поднималась? Смех Ея зазвенел звонким колокольцем. Помню, ищо как помню! Рек отец мой Иоаким: служанки наши, непорочные девицы! берите светильники с жиром и стойте со пламенем в руках, пока дитя наше шествует во храм! И так стояли служанки, и пылало пламя у них в горстях. Иоаким и Анна нарядились ярче Солнца ясново, облачили Мя в ярко-алое шёлковое платье и повели во храм. Я подошла близко к лестнице, што вела наверх; высокие ступени, трудно шагать. А Мя Ангел на крыльях перенёс. Лехко подхватил и вверх, вверх нёс Мя на руках, вперёд и вверх; Я не чуяла тела Моево, а чуяла Себя лёхкою, лехче птицы. Вышел священник, погладил Мя по волосам. Положил руку мне на лоб и молвил: девочка! возвеличим имя Твоё во всех родах, и будешь всему народу избавление, исцеление и утешение! За руку подвёл Мя святой отец к жертвеннику. Ярко горел огонь, вот как у нас нынче на снегу горит костёр. Мне стало тепло. Потом жарко; потом светло. Я закрыла глаза, и будьто сотни голубей стали порхать округ Мя; тогда я вскочила на ноги, и стала прыгать на месте от радости, и слышала, как внизу кричит народ: славься, славься, Мария, дочь Иоакима и Анны!

Она замолчала. Я тоже молчал. Я представил себе девочку, што ходит по пустому солнечному храму, а потом машет руками и невесомо летает внутри храма, яко голубка, и садится на окошко, што под самым куполом. А в окно влетает Ангел и протягивает девочке амвросию небесную. А я? Што могу я Ей предложить? Только хлеб земной, хлеб грубово помола, ржаной; только молоко от сибирской коровушки, ох, бравое, сладкое.

Я шепнул ей в тёплое ушко: Мария, благословенная, хочешь молочка? Совсем скоро ево принесут; может быть, чрез два часа, может, чрез три, когда ночные светила совершат по небу круги и укатятся за окоём. Красная звезда Марс, алая звезда Антарес исчезнут во тьме, и охотник Орион уйдёт ловить зверей на ту сторону жизни, и не узрим мы боле сверкающий меч, што висит у нево на поясе. Час. Два. Три. Видишь, како мы измеряем время. Но для Тебя, Богородица, счастие моё, времени нет. Дождись молочка! Ведь когда ищо Ты появишься в Сибири!

Я весь дрожал, я понимал, мне снится сон, понимал, Ангел коснулся чела моево крылом, штобы я тот благословенный сон въявь увидал… но слишком настоящим было Ея детское тёплое тело, Ея нежное горячее ушко, што высовывалось из-под русых тонких волос, Ея тонкие ручоночки, што медленно перебирали овечью шерсть моево старово тулупа, будьто хотели заново спрясть. О чём мне, грешному, было спрашивать Матерь Бога моево? сместились времена, я узрел святую девочку, я обнимал взором лице Ея и ласкал благоговейною душою неизреченный свет Ея; грел Ея теплом тулупа и огнём костра, Она была моей малой доченькой, и я, како отец, благословлял Ея; Она шептала мне: отченька, когда вострубит труба Господня и все люди услышат приговор последний, тогда я слечу к ним белой голубкой, а я шептал Ей в ответ: пройдут годы, ты потом полюбишь прясть, улыбаюсь, шепчу: видишь, какая густая шерсть тулупа моево? из шерсти овечьей можно связать прекрасный хитон, соткать кафтан, тёплую понёву, сваляти шапку, и не будут страшны никакие морозы. Я знаю всё, што будет с Тобой;  рассказать Тебе? Она тихо засмеялась: зачем рассказывать Мне это! Я всё тебе сама расскажу, Я прекрасно знаю, што будет потом!

Прижал я холодные пальцы ко рту. Ты знаешь о том, што Сына родишь, Он вырастет, а люди казнят Ево, Ты и это знаешь?

Знаю!

Она смотрела радостно и спокойно, в глазах Ея стояла влага, то ли слёзы радости, то ли слёзы ужаса; вот потекли по щекам, потекли за ворот Ея холщовово платьишка и растаяли в густой овечьей шерсти моево старово тулупа. Я знаю всё. И ты знаешь, што я сие знаю. Гляди, как костёр красно горит! Гляди, какая чистота и тишина кругом! Какой прекрасный твой снег, он пылает самоцветами у нас под ногами, и он валит с небес, он падает так, как падают звёзды, ево не остановить, всё тако устроил Господь. Разве мы можем пойти против Нево? мы должны быть согласны с Ним во всём; Он устроил так, што есть снег, Он сделал так, што есть детство, юность, зрелость, казнь, смерть; самое главное на земле, это роды и смерть, рождение и уход, Божья Матерь о каждом человеке, на земле живущем, знает всё, как ежели бы это был Ея робёнок; ты Мой робёнок, отче Аввакуме! И тут Она коснулась нежными тонкими пальчиками моей заросшей брадою щеки и горько прошептала мне: знаю, отче Аввакуме, как ты умрёшь. Вот смотри в костёр; ты умрёшь от огня. Огонь, то твоя кровь; огонь, то твоя судьба. Не отворачивай лице своё от огня, как Сын Мой Исус не отвернул лице Своё от Креста. Крест был назначен Ему. Я малой девочкой знала: рожу Сыночка, а Ево распнут на Кресте. Зачем люди жестоки друг к другу? Злоба живёт в Мiре Божием; жестокость, злоба, ненависть, месть зачем-то Мiру нужны; должно, затем, штобы возлюблены были нами любовь, прощение, радость, ласка, чистота. Как научиться прощать? Как научиться любить? Научиться тому невозможно. Ты знаешь, люди рождаются с любовью в сердце; вот Я родилась с любовью, а ты с чем в сердце родился? с огнём? Слушай, што тебе шепчет огонь!

И огонь шептал, и я слушал: я огонь, я назначен вернуться в огонь, я должен сгорети в огне, я должен возлюбить огонь. Огонь мой Крест, мой робёнок огонь, мой отец огонь, мой Господь огонь. Я повторял себе сие как заклинание; я свыкался с таким приговором, ведь мне ево произнесла сама Малютка Богородица; я ищо крепче прижал Ея к себе. Милая, прошептал я Ей, родимая, не замёрзла ли Ты, дитя моё? Давай отнесу Тя в избу да напою кипятком горячим, да съешь холодный блин, што с вечера в миске глиняной лежит, жена моя блины пекла изо ржаной муки! Весело глядела девочка, и я глядел глубоко в Ея глаза, яко во два ледяных озера. Да нет, молвила она тихо, нет-нет, Я не хочу есть. Я хочу только шептать. Я хочу только вздыхать, глядеть на огонь, хочу согреться, но, ты знаешь, Мне не холодно, звёзды ведь так ярко горят, от них идёт тепло, оно пронзает земли, моря и века. Я скоро уйду, Я уйду вдаль по снегу, давай Я напоследок тебе песню спою, песня, это лучче, чем молоко от рыжей коровушки, она сама льётся как молоко, она очень сладкая и белая-белая, как зима, ты знаешь, Я очень люблю петь, когда родится мой Младенчик, Я буду всё время петь Ему песни. Пусть Он растёт под музыку Мою! А ищо Я буду кормить Ево грудью; так весело, когда робёночек твой прижимается ко груди. А ищо Я буду играть с Ним во всякие игры и мастерить Ему разные игрушки, мы будем вешати их на зимнее древо, на кедр ливанский, ароматный, тёмно-зелёный, а верхушку кедра украшать золотою короной; тот кедр будет наш Царь Космос, и мы будем водить округ нево хороводы, петь гимны и славословия. Отче Аввакуме, што ты умолк? Неправду разве Я говорю?

По моему лицу текли слёзы, я впивал каждое слово Малютки Богородицы, я знал, Она боле не придёт никогда, и я благословлял тебя, безжалостное время, за то, што ты подарило мне Ея.

Малютка Богородица, Тебя нынче ввели во храм Смерти и Жизни. Зачем ты в Сибири? Зачем я с Тобой? Зачем костёр во снежном дворе, небо во сверкающем серебре? Дрожу немою солёной губой, ничево не сказать, ничево не понять, лишь нежно плакать, лишь любить и страдать.

***

(я и Настоящее. Ужас нынешнего Раскола)

Мы хотим вернуться к тому, что было. В то, что было. В старинный уклад. В крепость традиции и обряда. Мы точно, точнёхонько хотим повторить веру отцов.

Но мы забываем о том, что мы — всецело новые. Дети новые на свет народились. И не кости-мясо у народа новые: новый сам дух, и не обязательно, что дух этот — благость, счастье и верный путь. Может, мы идём не туда! А куда? Куда?!

Если бы знать…

Раскалывается Земля. С ног на голову встаёт бедная маленькая планета. Страны изолгались, земли заврались. Мы хотим старины — а получаем свежую опасность. Мы желаем мечты — а на деле выходит мрачная жестокость. Что сбудется? Что не сбудется? Мы теперь понимаем: на земле ничего от нас не зависит. Человечество стремительно бежит к обрыву, земля шатается под ногами, вулкан гудит и плюётся огнём; мы орём, и друг друга не слышим; мы лезем всё выше; мы вот-вот в пропасть сорвёмся, и лучшие из нас понимают — раздваивается Мiръ, надрывается в крике, мелькают людские, звериные лики, летят в небесах смерды, владыки… ты только родился на свет, а тебя уж мечом разрубили! А ты Бога своего хотел зреть во славе и силе!

Ты властвуешь? Вот тебе: ты теперь раб! Ты богат?! Гляди: ты нищ, жалок и слаб! Ты внутри Раскола — всего лишь Иов, при дороге жалобно тянешь выю. Руки нагие! Ноги нагие! Харя нагая! Мы лишились любви. Мы утратой богаты. Мы расколоты приговором небес, последней расплатой. Мы всё проели-пропили. Мы всё потеряли. А всё мечтаем: в конце ли… в начале… Конец и начало едины. Расколоть их! Они — непобедимы?! Нам нужна на вечность опора. А вечности нет. Есть лишь трубный глас: уже при дверях… скоро… скоро…   

Разделение: на людей и нелюдей. Расслоение: на тех, кто вверху, и тех, кто внизу. На живущих кратко и живущих долго, может быть, вечно. На тех, кому ты на подносе принесёшь изысканные яства — и на тех, кому швырнёшь обглоданную кость. Расчлени человечество на царства разных богов! И увидишь, что будет. Война одного бога против другого. Только руками людей. Для своего бога человек чужой крови никогда не пожалеет.

Раздели единую землю на сусеки: в этом сусеке — драгоценные металлы, в том — хлеб, манго, капуста, дойные коровы, а вон в том — дикие снега и льды, далеко ли тут до беды. Отдай мне сусек! Я никогда не ел манго. Я никогда не пил такого вкусного, сладкого молока. Оно — моё! Твои коровы — мои!

Нет! Не дам! Они — мои!

Нет, мои! Я их к себе в стойло уведу! Пусть мычат! Послушаешь издали! Такая теперь у нас перекличка! Через Раскол! Через войну!

Война! Война!

Чтобы ты на меня первым не напал, я на тебя нападу — первым!

Так я землю свою — от тебя — защищу!

Мы стараемся друг друга обогнать. Если раньше — плечом к плечу, если прежде — на площадь вместе, и вместе в бой, и одной живы судьбой, то теперь — кто сильнее, кто наглее, кто быстрей кого победит! Кто у кого быстрей кусок, мысль, знания, тайну из-под носа украдёт, сам к себе живенько приспособит да выдаст за своё: глядите, люди, какая круча, какая высоченная гора, я первым влез, мне — медаль, меня уважьте, да туда, куда я взобрался, не лезьте, сюда — нельзя! Это, вот это — только моё!

Я. Мне. Моё. Мы спятили на присвоении.

Бери-отдай! Круча-низина! Можно-нельзя!

Мы сами изобрели себе кучу запретов. Высовываем друг другу языки, нахально дразня. Глумимся над святым. Искажаем настоящее. Оплёвываем драгоценное.

Мы раскололись на карателей и казнимых.

Навек — раскололись.

В толпе бабы плачут в голос.

А толку что плакать? Все, кто врёт, так врать и будут. Среди люда и блуда не случится великого чуда.

А ведь ты мой народ! Ты моё счастье! Как же ты раскололся, любимый! Или это раскололи тебя? Кто? Покажи мне. Укажи! Я убью его!

Вот оно! Последний приказ — убить.

Увидишь врага — убей! Увидишь обман — коли! Хоть поперёк земли! Вблизи и вдали!

Мы раскололись. На врачей и палачей. На лютых катов и узников заклятых. А впрочем, мы такими были всегда. Вот те, кто правит. Вот жалкие слуги. Провинятся — их не берут на поруки. В тюрьму — на года. На века. Жизнь мала. А смерть велика. Хозяева и работники; таков жизни закон. Против него не попрёшь. Едва вышел ты из пелён — либо ты Царь, либо холоп. Либо в усыпальнице Царской почиешь, либо сколотят из горбылей тебе жалкий гроб. Каков ты на земле жил, означит лишь смерть: перечить ей не посметь. Либо завернут в богатую плащаницу, либо из грязной лужи напиться. Третьего не дано. В небеса захлопнут окно.

Мы раскололись на презирающих и презренных. На волну и пену. На изменяемых и неизменных. На чистых и растленных. На вечных и бренных. И так будет до седьмого колена! Создаётся новая летопись Мiра Раскола. Земля встаёт перед нами окровавленной, обожжённой, раненой, голой. Мы рисуем её красками, грязью, кровью, углями. Мы не знаем, что там завтра будет с нами.

Отче Аввакуме, ты-то не знаешь, кто такие дети индиго. Пожатье руки, сияние лика. Они достигают небесных высот. Они взглядом растапливают лёд. Они предсказывают, кто когда умрёт. Они переходят океаны вброд. Они читают мысли на расстоянии, не хуже сброда-пьяни. Может быть, я тоже полоумное дитя индиго! Не заслоняй мне Солнце… отойди-ка…

Мы раскололись на умных и сумасшедших. А умные-то безумней самых больных. Мы плачем над жизнью прошедшей, твердим безголосый полоумный стих. Мы, завывая, со сцены стихами плачем, стихами умалишённо проклинаем врага! Картины малюем кровью горячей, поскольку до смерти — четыре шага… Безумно дарим, щедро! Безумно клянёмся! Безумно, нагло, прилюдно крадём… Безумно пихаем весь Мiръ в котомку — под жалящим снегом, под колючим дождём…

А может, Раскол — это для тех, кто из ума смело вышел и к Богу ушёл? И сумасшествие Мiра — то Богородичная нежность, судьбе покорность, а мы, люди, у Бога в горсти лишь зёрна? И будущее, будущее из нас прорастёт… из нас, безумцев, чей в вопле скошен рот…

Раскол — смещенье времён. Раскол — длинный, тягучий стон. Разорванное объятие мужей и жён. На этом берегу — ты всё чувствуешь. На том — не чуешь ничего. Ни любви. Ни воли. Ни искусства. Ни поля спелой ржи. Лишь колкое жнитво.

Мы раскололись: на юность и старость. Старость, зри, никому не нужна. Старость, она одна осталась, одна-единственная, в жизнь влюблена. У юности вместо жизни — манекен без белья; голое, завистливое чучело бытия. Не нужны рабочие руки. Нужен холодный металл. Старость — с Мiромъ разлука: он от стариков устал. Кто ты? Работник, тунеядец, лодырь? Отсортируем тебя: туда иди! Земля дряхлеет год от года. Спит, беззубая, с кошкою на груди. Мы тебя выгнали! Куда тебе податься? А куда хочешь! Не примут нигде. Только смерть обнимет. У неё свои Святцы. У неё свои Святки, кровавые, дымные, смоляные колядки во снежной борозде.

Мы раскололись: на свиней в загонах. На рабочих Духа, ему же пределов нет. Одни богатство гребут вагонами. Другие лелеют горний свет. Какая она будет, жизнь наша грядущая? Какой станет будущая Земля? Я не верю, что — чище. Не верю, что — лучше. Пусть летит, улетает, звездами пыля. Пусть летит, и кричит, и вопит, и стонет, и нас на себе, оголтелых, несёт: мы за нею летим в ночи — за собой в погоне, в зимней короне, и шуба — лёд, и глаза горят в темноте кострами, и мы ещё верим, потеряно не всё, и мы никто не знаем, что там случится с нами, куда медленно, важно катится Звёздное Колесо.

И это накрыт наш стол. И нынче пирушка.

И это нашей судьбы острый, кремень-огниво, скол.

И это наш Раскол. Как больно. Как душно.

Как страшно, что к нам на пир наш Господь не пришёл.

***

(Аввакум и я. Пение псалмов)

— Милый отец мой, последние псалмы поём! воззри на жизнь мою. Я не исповедовалась никому, обнажать себя ведь очень трудно, но я, как пред зеркалом, пред тобой стою. А правдой мя, убогую, смиренную и нищую, не накормити, не вознаградить; я Адскую ложь за святую Правду многажды принимала, а мя под видом правды всё кормили-кормили враньём. Нынче мы с тобою опять вдвоём. И вместе поём. Не разумею я, как жить на земле. Я страшно грешила во весь ход по земле бедной жизни моей; я грешница великая. Ежели можешь, выслушай мя, отче дорогой мой, блаженный, родимый; попытайся, великий отче, простить мне грехи мои.

— Боже, Господи Сил, кто уподобится Тебе? Доченька моя, смело поверяй мне всё, што мучит тя, што огнём пылает в тебе! огонь может стать лекарем твоим, но не должна ты пред огнём лукавить и хитрить. Открывай мне, мне единому шкатулку жизни твоея, крепко запечатанный сундук судьбы твоея, тот кувшин, густо залепленный воском, где ты всю жизнь хранила твою самую неистовую боль, самое смертельное страдание твоё. Страдание ищет выхода; так ищет выхода из земли вода и бьёт ключом. Исток реки рождается, иди по теченью ручья, што дальше? сие есть дорога времён. Ты предо мною, как лист пред травою; ты, дитя моё, предо мною, как пред лицем ветра; ты предо мною смертная, как пред временем. А мы с тобою оба пред Богом, пред великой огненной вечностью Ево. Сгорят века, свернутся в свиток времена, погибнут поколения и народы, а Господь останется, и люди всё так же будут стоять пред лицом Ево, плача и моляся.

— Приклони, отец, ко мне ухо твоё, услышь исповедь мою, тяжело мне было жить на земле, в последний раз открываю я живому человеку сердце моё. Я в детстве и юности моея слышала много слов о Боге, но я не верила в Нево, я не могла ощутить Ево. Разрушали храмы, святые Божии дома; люди рождались и умирали. Я видела то, я училась великому искусству молчать и слушать, и великому искусству музыки. Я слышала правдивые и лживые слова, я многажды любила: людей жалких и недостойных, людей высоких и достойных, а они не понимали мя, они шли мимо, сначала приближали мя к себе, а потом отталкивали грубо и страшно, и падала я лицом в грязь, я не знала пути, я лила реки слёз, ежели все слёзы мои собрать в вёдра, этою влагой можно полить и взрастить целый сад, но то не будет Эдемский, Райский Сад, то будет Сад Слёз. Не дай, Господи, сады слёз рассадить по всея земле; должны расти и цвести сады радости, безумные, весело пляшущие на ветру сады счастья. Я всё время была в пути, я путницей, паломницей пред небом предстояла, я шла, сбивая ноги в кровь, я падала и поднималась, я глядела по сторонам, а потом не глядела, и однажды ко мне пришёл Господь, Он пришёл ко мне так же, как ко грешнику Савлу, язычнику и убийце, пришёл Господь в пустыне, и злой Савл обратился в Апостола Павла. Я помню Свет, я помню блаженство. Я помню, нескончаемо слёзы лились по лицу моему. Слёзы любви, я впервые полюбила, и любовью моею, отченька Аввакуме, стал Господь Бог. Да услышат исповедь мою все ненавидящие меня, да поймут исповедь мою все любящие меня.

— Бог, детонька, твой Покров, Бог твоя речь, один Господь весь твой народ. Я понимаю тебя: ты всю жизнь была одинока. Ты всю жизнь искала любви и взыскала Бога, ты закидывала лик твой и очи устремляла в небеса, там искала Бога твоево среди туч, там искала любовь твою. И што же? На пути множество людей, а любимый только один; на пути много зверей, а в Райском Саду обнимешь ты только хищного Льва одного, и поцелуешь ево во морду, и широкую лапу ево ко груди прижмёшь, и протянешь руку, и птичка колибри слетит из зелёно-изумрудных ветвей и сядет на твой палец, крепко вцепившись в живую плоть твою острыми коготками, а соловьи округ запоют, яко Серафимы, и золотые мандарины воссияют сквозь тёмную листву. Неужто так выглядит счастье да любовь? да, любовь суть плоды, листья свежие, живые, да, любовь суть корни, што уходят глубоко в землю, питаясь ея соками; и любовь суть звёзды над твоею головой; хоть и грешила ты, а звёзды из виду не выпускала, глаза твои ночами в чёрное небо устремляла, где, рассыпанный щедрыми горстями, горел во тьме Божий светящийся жемчуг. Ты сама не знала, как сильно ты веруешь. Ты молилась молча, без мыслей, лишь слезами. Молитва твоя не в слова переливалась, а в музыку, и так на земле в виде музыки великой являлось спасение твоё.

— Хочешь ли ты услышать, отец мой Аввакум, как я шла дальше, как я жила бедно, сурово и жалко, прибивалась к людям чужим, ночевала в сараях и вертепах, повторяла за людьми непотребные песни их, исполняла нечестивые приказы их, потеряла блаженство детсково Рая, и горькие слёзы, инда дождь ненастный, лила по небесной забытой чистоте? Поверь заново в Мiръ ясный и радостный, шептала я сама себе, рыдая; понимала я не умом, а сердцем: самое большое счастье на свете — радоваться. Я сама себе говорила: радуйся, радуйся! дивны горы лесистые, дивны воды морские, дивен в небесах Господь! Я пыталась увидеть Господа моево во сне, но вместо Нево во сне моём я видала войну, пожары, убийства, крики, кровь; кровь лилася во снах моих или уж наяву, я не знала тово, я просыпалась в поту, а мыслила так, што в крови лежу, вскакивала, кричала заполошно, орала, будила визгом моим и отчаянием моим рядом спящих людей, выбегала на улицу в рубахе ночной, бежала по ночному граду, куда глаза глядят, сходила с ума от тово, што кровь людская и звериная, вся кровь земли хищно и солёно обнимала мя, крутилась красными водоворотами вкруг быстрых ног моих. А я-то хотела славу Господу петь! А я-то хотела в Райском Саду под деревом сидеть, очищать мандарин от златой горькой шкурки и Богу молиться: ведь Он один! Кровь текла, обтекала мя, яко остров. Я шла дальше, по щиколотку, по колено в крови. Войны земные захлестывали кровью мя, кровь пела в жилах моих, гудела в ушах моих, бросалась под ноги мне, умоляя мя о том, чево я ей, крови живой, дать не могла. Кто будет судить Вселенную верой и правдой? Кто будет кровавую землю судить? Только Бог Господь наш. Но где же Он? Где ты, где ты, где ты, любовь?

— Пой Господу песню, доченька моя! Пой вместе со мной, плачь вместе со мной, будем плакать вместе, будем вместе горе мы терпеть, будем вместе по жарким и вьюжным дорогам идти, велик Господь, и хвалят Ево зело все народы на земле, имя Ево на разные лады повторяют, повторяй и ты, приноси Богу нашему славу и честь, входя во дворы чужих людей, крести лоб и желай людям, тобою не знаемым, счастья и радости. Колядуй от всея души! Да не только во Святки! А всякий день и час! Бешано, безумно колядуй! Не бойся в Мiре юродивою стать! Юродивый — Божий. Юродивый — счастлив. Радость и счастие, счастие и свет, лишь таково можно желати и родимому-кровному, и врагу злосердому; и тому, кто навеки остался во далёком прошлом, и тому, кто ищо придёт. Да возвеселятся небеса о Боге! Да возрадуется земля о Нём! Да будут волны морские в честь Господа упоённо плясать! А мы с тобою, доченька, поднимем руки к небесам грозным ли, ясным и увидим, как там, широко раскинув крылья, Ангел Господень летит, и он, сам-третей, вместе с нами, хвалебную песнь Богу поёт.

— Батюшко Аввакуме! я стыдилась всево, я стеснялась всево, я боялась людей. Мне казалось: за всё, што я делаю на земле, они однажды растерзают меня. Я старалась избегать толпы и людских сборищ, я полюбила одиночество, я полюбила петь одна, и штобы только я сама слышала себя, а ныне, ныне я громко пою, я по дорогам иду, вольно раскинув руки, и слышит мя всяк человек, и кто плюёт мне вослед, кто камень швыряет мне в спину, кто цветы бросает под ноги мне, кто глумится, скалится, пальцем тычет в мя, позоря и насмехаясь, а кто подбегает и крепко, жарко обнимает мя и шепчет мне на ухо: благодарю тебя, непонятная, странная женщина! ты нам чужая. Мы в нашей земле не знаем тебя, но так ты поёшь, што сердце взыграло, так поёшь, што звёзды в небесах танцуют! Так ты поёшь, што рождается на свет Божий неведомый огонь; огонь разливается по рекам, горит под крышами, сияет в ночных небесах, лодьи плывут по реке, на них-то уже горят огни, огненные цветы плывут по течению, пламенем пылают, огонь, везде огонь чист и прекрасен. Разве может быть огонь знаком смерти и казни лютой? Веселитеся, праведники! песни, танцы и огни, Господи, то единственное веселие наших сердец, моево бедново сердца. Песнями, танцами и огнями изо всех сил обнимем нашу любовь.

— Зачем ты страдаешь, дитя моё? Ответь мне: зачем ты страдаешь? Вот я страдаю, да, то мука мученическая, когда бьют тя, поносят тя, бичуют тя, яко Христа на Голгофе. Яко дым, исчезают дни наши. Исчезнет всё, истлеет сердце твоё любящее во гробе, во сырой земле; развеет прах твой ветер пустынный, над костями твоими возлетят чёрные вороны, и сквозь останки твои прорастут упрямые травы и злаки, и пролягут ручьи и реки чрез землю, где ты похоронен. А разве не всё на свете прейдёт? так зачем же плакати о боли своей? Плачь о тех, кто придёт после тебя. Пусть иные народы Господа убоятся. Пусть иные земные царства перед Богом склонятся, встанут на колена, поднимут руки, вскинут очи свои к небесам и воскликнут отчаянно: приди к нам, неразумным, наш Господь, спаси нас! А исповедь твоя, дочь моя, в сердце моём теперь навсегда, но не открыла мне ты, што же теперь-то деется с тобою, где пребываешь ты, в Боге или без Бога, на земле или на небе, нагая или закутанная в плотные пелены и шали, в одежду, сквозь кою взгляд человека и казнящий зимний ветер никогда не проникнут. Што завтра будет с тобою, о том ты не знаешь; што севодня происходит с тобой, я сам вижу.

— Нет мне жизни без Господа. И нет мне жизни без тебя, отченька мой Аввакуме. Неоглядный Мiръ твой, необратный путь твой. Зачем пропал ты во времени? Зачем ветер бороду твою развевает и треплет седые власы, и мысленно я всё иду, иду за тобою по льду, по снегу, босая, гляжу тебе в спину. Молчишь. Ну и молчи, твержу себе. Молю, штобы ты обернулся, а ты всё идёшь вперёд и вперёд без остановки, нету тебе преграды, есть только путь, и больше нету ничево, и я иду за тобой. Вот исповедь моя: я грешна. Но рядом с тобой я чиста. Я несчастна, но я счастливая рядом с тобой. Прими мя такую, какая я есть; в том благословение, в том великая радость Господня.

— Готово ли сердце твоё, дитя моё? Моё сердце готово, воспоём на два голоса Господа Бога нашево. Славься, Господь наш! Звените, гусли! встанем рано, пустимся в путь, исповедуемся Тебе средь людей, исповедуемся среди зверей и лесов густых, на речном берегу пред рыбами, што ходят в толще воды златыми щитами и сребряными стрелами. Пусть родится двойня, песня наша. Лети, песня, на небеса, и пусть по всей земле разольются слова наши совместные; обними, песня наша, нас, двух возлюбленных Господа! Я возлюбил тя, дитя моё, а ты возлюбила мя. Сие ли не счастие на земле! Сие ли не радость свыше! Тигр и Евфрат, Волга и Дон, Обь и Енисей, Каспий и Байкал, сколь рек и морей на земле, столь воды выпивает синее небо, исполненное жажды; и любовь та же жажда: сколь ни пей, всё одно не напьёшься. Мы порою избиты, гонимы, непоняты, о судьбине нашей одиноко восплачем, иноплеменники в народе своём; мы порою родня всем народам чужим. Да выходит нам навстречь наш родимый народ, и празднично, счастливо входим мы в нево, яко во небесный чертог; и обнимает нас народ наш, к сердцу всяк человек во тёплой толпе прижимает, с нами плачет-рыдает, с нами смеётся и пляшет, и мы обнимаем весь наш народ душою нашею, яко единово Бога. Объятие человека и Бога! Объятие человека и народа! Ничево нет крепче. Ничево нет святее и выше. Мы едины с родимой землёй, мы с Родиной нашей едины. Господа не затопчешь, Господа не замажешь грязью, не извратишь Ево словеса святые, Он не отринет нас единственно за то, што мы до конца, до последнево огня веруем в Нево. Дай нам, Господи, помощь во скорбях наших. Лишь о Тебе сотворим мы песню. Да разыдутся враги наши, и поднимется дым страданий наших, яко святой фимиам в память героев, ко звёздам небесным, Ангелам крылатым, и да простят нас Ангелы Божии, нас, грешников великих, ибо, во искупление грехов, научились мы Божию песню петь, Божии слова слагать, Божию мудрость нашею кровью безсмертно, навек рисовати на пергамене смертново времени; вот оно, наше последнее счастие пред огненным нашим порогом.

Елена Крюкова

Окончание

Поделиться ссылкой:




Комментарии к статье


Top
%d такие блоггеры, как: