«Наша Среда online» — Завершаем публикацию романа Елены Крюковой «Рай».
Месяц первый
Месяц второй
Месяц третий
Месяц четвёртый
Месяц пятый
Месяц шестой
Месяц седьмой
Месяц восьмой
МЕСЯЦ ДЕВЯТЫЙ
РОДЫ
Тишина. Какая тишина.
Ребенок медленно, очень медленно перевернулся в околоплодном пузыре вокруг своей оси.
Кто ему подсказал, что выходит, уже вышло время? Его время.
Время. Оно сгустилось в плотный соленый комок и распалось на тысячу слез и еле слышных криков.
Плод не слышал крики. Он не хотел и не мог слушать. Отверстия его ушей залепила плотная, мощная, вечная тишина.
Тишина. Сквозь нее не пробьешься. Стоит стеной.
Грудью не пробить. Не пронзить взглядом. Не разбить взрывом.
Тихо. Слишком тихо. Ни движения. Ни шевеленья.
Страх? Ушел. Чувства? Растаяли в серебряной воде.
Не шелохнется вода. Не двигайся, плод. Есть у тебя одно чувство. Осталось.
Ты чувствуешь: кончается твое время.
Время.
Что такое время? Что такое ты?
Красные хвощи ласково, медлительно, умиротворенно, в полнейшей тишине оплетали его тельце. Его уже по-настоящему человеческое тело. Его, человека. Он еще не родился. Он еще не рождался. Он не хотел слушать и слышать, как уходит, обрывается, сейчас оборвется его время.
Его золотое, серебряное, алое, дивное время. Его длинный, нежный, вечный, такой хрупкий, смертный Рай.
Он ощутил толчок. Не извне: внутри себя.
Вздрогнула его голова. Теснее прижалась к дну прозрачной капсулы. Вода вокруг него дрогнула. И еще; и еще.
Он сам этого хотел? Или его Рай безжалостно гнал, изгонял его из теплых нежных кущей? Он не знал. Все напряглось в нем. Сжались в красный ком потроха. Крепко зажмурились глаза. Он осознал: каждый его орган блаженствовал отдельно, по-своему наслаждался жизнью. Теперь он собрался воедино. Внезапно и бесповоротно. Стал одним целым. Крепким, отчаянным, напряженным. Скрестил руки на груди. Поджал к подбородку ноги. Сильнее уперся головой в твердое, неподатливое. В лонную кость. В перекрестья материнских мышц.
Надавить. Еще и еще. У него крепкое темя. Здесь выход! А может, не здесь, и он ошибся?
Где дверь, через которую…
…он еще не понимал, и вдруг понял: он умирает.
Выход есть, и это выход в смерть.
Закончилась его жизнь. Выталкивает его наружу светлый Рай.
Коварный Рай. Изменчивый Рай. Гиблый. Конечный.
Так вот чем кончаются все царства и троны! Все неги и нежности! Вся любовь! Все упование! Все серебряные сны!
Они кончаются твоей смертью. Гибелью. Небытием.
Тебя, такого как ты есть, больше не будет никогда.
Голова все теснее прижималась к кости. К неподатливой плоти. Плоть должна разойтись. Разъяться. Разверзнуться. Дать трещину. Это лаз. Слишком узкий лаз в смерть. А нельзя ли умереть полегче?!
Густая красная тьма стала багряной, черной, обволокла макушку плода, его лоб. Глаза закатились. Налились кровью. Он делал усилие. Проталкивался туда, куда протолкнуться нельзя. И все же он продолжал делать это.
Ввинчивался. Бодал. Вкручивался. Толкал. Нажимал. Вворачивался. Давил и давил. Он мог расплющить себе череп. Ему казалось, он сам продавливает странную дыру в животе матери. Дыру, через нее он выйдет в кромешную тьму.
Там, снаружи, тьма. Ничего, кроме тьмы.
Только сейчас, толкая головой твердое мясо и железные кости, он понял, что кончается все.
Жизнь кончается. Счастье рвется. Красные нити, алые хвощи, кармин и сурик вспыхивают, гаснут, трепещут за спиной, над затылком.
Все позади. Рай сзади. Не оглядывайся. Не оглядывайся назад.
Никогда не оглядывайся назад. Иди только вперед.
Даже если гибель впереди.
Плод хотел повернуться — и не мог. Уже не мог. Слишком сильно вдавилась голова в разъехавшиеся деревянными щипцами жесткие мышцы. Отверстие, где жила и ждала его смерть, все расширялось. В час на йоту. В полчаса на волос. Теменем плод видел красную тьму. Ширилась щель, из нее тянуло лютым морозом. Диким ветром дуло. Ребенок жмурился. Перед сомкнутыми веками проходили века, пробегали лисы и волки, проплывали огромные стальные рыбы и летели железные стрекозы. Мир мелькал и убегал мимо, уходил, утекал синей, серой, розовой, алой, коричневой, ржавой водой. И ее уже было не поймать онемевшими губами. Холодная вода текла вдоль стылой щеки. По замерзшим вискам. По ледяному затылку. Голова все глубже вдвигалась в тяжелую, жадную тьму.
Мрак. Там мрак. И он идет прямо во мрак. Тихо! Откуда грохот? В его ушах звенели колокола, гремели взрывы, орали чужие, резкие и высокие голоса. Обвал гремел, шумел кровавый ливень. Кровь вставала стеной и падала, рушилась отвесно, заливала его, и он слеп от крови, своей или чужой, он не знал. Резкая боль сцепила виски. Кости черепа сместились. Налезали друг на друга. Зазубрины скрещивались. Края разрывались. Студень мозга дрожал и плыл в красном мареве, и мысль тонула, а боль затопляла неслышный крик. Рот раскрывался. Он кричал. Но крик не слышал никто: ни кровь, ни мать, ни смерть, ни он сам.
Рыба ли он? Если рыба — он должен проскочить, проскользнуть в страшную щель! Вильнуть хвостом! Уплыть. Навеки? До срока? Если он змея — надо ползти! Вползти во мрак! Проползти его насквозь! А может, он ловкий и юркий зверь, и сейчас, вот сейчас он, распушив по ветру хвост, пронесется, пробежит по льдистой, колючей, зимней дороге смерти, едва касаясь лапами черного наста, жгучего льда, и промчится, метелью мазнет по ее опасному, гадкому краю! Быстрее! Все надо делать быстро. Нет! Он теперь человек. Он не может, как они. Как все они.
Те, кем он был в Раю когда-то.
Плавники скрестились. Чешуя опала. Хвосты надламывались и горели, сгорали в синем зимнем лесу, торча факелами из застывших кустов. Морды скалились. Живое смеялось живому, вырывалось у живого из рук, билось в живых тисках, взвивалось и разрывалось надвое, на части, на тысячи красных лохмотьев. Живое не давалось живому. Оно кричало: ты мертвое! Гибель не была мертвой. Она была самой живой на свете. Страшной. Неисходной. Не увернуться. Не удрать.
Вперед. И только вперед. Во смерть.
Плод вставил голову в разошедшуюся щель. Лонные кости сдавили луну черепа. Шар сплюснулся. Боль потекла ото лба в живот, из живота в пятки. Пятки загорелись огнем. Белки глаз стали ярко-красные. Ладони посинели. Он шел головой прямо в смерть. В боль. Смерть — это боль, как он раньше не знал. Боль, темная ночь. Боль, сверкающий нож. Боль теперь будет вечно. Значит, смерть — это вечно.
А он думал, смерть это быстро, мгновенно.
Время, как больно ты рвешься. Как тяжело тебе уходить. Истончаться. Какое ты непрочное, тонкое, нежное, время. Как тебя мало. Девять месяцев? Девять веков? Девять эпох? Время сосчитать невозможно. Пока есть ты — есть время. Тебя нет, и времени нет.
Сейчас время перестанет быть. Боль шепчет прямо в уши: я кончусь. Я сейчас кончусь. И кончится все.
Ребенок не вздрагивал. Не корчился. Не дергался. Он неуклонно, медленно, безумно шел головой вперед, упирался макушкой и лбом в ужас и боль. У него не было другого выхода.
Вошел в узкую пещеру. Стены сдвинулись. Скала наползала на скалу. Лаз расширился, потом сузился. Ребенок забился, стиснутый болью со всех сторон. Ловил разинутым ртом остатки жизни. Последние ее вскрики. Последние золотые, красные блики на поверхности чугунно-черной воды.
В пещере сухо. Живая вода ушла. Навек. Вперед! Нельзя. Назад? Нельзя.
Застрял в костяных клещах. Ни туда ни сюда. Нет выхода. Выхода нет!
Плод внезапно, весь, с маковки до пяток, стал скользким как угорь: пот последнего страха облил его, окутал серебряной ризой. Обезумел. Втиснул голову глубже в море боли. Задыхался. Легкие стали обрывками мокрой веревки. Ноги ломались, как стеклянные. Кровь вскипала в жилах. Текла изо рта обращенным в молчанье долгим криком. Вперед, еще на миг вперед, еще на крик, на вздох! Он двигался. Он все-таки двигался.
Он еще не застыл. Не заледенел.
Смерть была рядом, но он еще не был смертью. Не стал ею.
И это давало ему силы двигаться.
Сердце билось красной уродливой рыбой. Руки-рыбы плыли около груди, соединяли пальцы-хвосты. Ребенок полз, продирался, карабкался вперед, пьянея от близости смерти, от того, что никогда не вернется назад. Пьяное, страшное никогда! Голова прорезала теплую красную волну. Голова вставлялась в щель между плотно пригнанными бревнами, и бревна расходились в стороны, и камни разлетались, и снаружи в голый кровавый затылок плескала светлая соль и черная боль, и он хотел прижаться к обеим губами.
Вперед! Вперед! Обратного хода нет. Кончилось время. Смерть сейчас начнется. Сейчас. Вот сейчас.
Смерть уже казалась плоду вожделенным счастьем. Последней радостью. Вечным блаженством. Глотнуть ее теплой черной крови. Вплыть в ее черный, страшный, молчаливый океан. Утонуть в нем. Не выплыть никогда. Уснуть. И боль уснет вместе с тобой. И все твои прежние жизни.
И мать, твоя мать опустится, улыбаясь, на дно, выпуская из беспечного рта последние жемчужные пузыри, ляжет рядом и уснет вместе с тобой.
Так будете спать, прижавшись друг к другу.
Разымаются доски. Раздвигаются горы.
Разрывается земля.
В гигантскую земную расселину сейчас хлынет синий воздух. А может, красная тяжелая вода. Тяжкая, как расплавленный металл; как красный мед, как магма, алая лава.
Человек, стиснутый крепко и больно клетью костей, сочленениями мышц, стальной клепкой нервных волокон, вдруг ощутил затылком — пространство боли перед его окровавленной головой подалось. Сдвинулось в сторону. Стало таять, исчезать. Таял лед. Осыпался под натиском тепла заберег. Обнажалась вода иной свободы. Плескалась рядом. Дышала. Целовала макушку с перепутанными мокрыми волосенками. Откатывалась прибоем.
Ребенок весь напрягся. Тело его стало внезапно из маленького, крошечного, беззащитно-красного — мощным, крепким, железным. Сгустились, уплотнились, перевились стальными жгутами мышцы. Череп звенел густо, чугунно. Весил тяжелее планеты. Планетой стал. Луной. Землей. Катился в огромном пространстве. Воздуха нет. Тьма. Иглы острого света. Причиняют боль. Тьма живая. Тьма кромешная. Тьма внутренняя. Тьма алая. Кровь тьмы. Царство тьмы. Рай — не тьма! Жизнь — не тьма! Что впереди?!
…понял: мать помогает ему. Выталкивает его. Тужится. Он услышал изнутри ее долгий, бесконечный крик. Крик оборвался. Мышцы ее живота подтолкнули его. Последним усилием плод втиснул сплющенную, похожую на дыню голову в узкий лаз, нажал, толкался, толкал. Надавил.
Пробил!
Снаружи и внутри вспыхивали, росли, клонились и вздымались вверх алые цветы. Кровь стала цветами. Цветы падали, валились, осыпали лепестки, опять поднимали красные головы. Рожденный слух ловил длинный странный шорох. Сильнее — тише; громче — тише. Большая вода накатывала и отступала. Жизнь била прибоем в мертвый берег. Громко пели птицы. Хрипло дышала женщина. Та, что рожала его.
Мать стремительно, с улыбкой безумия, опускалась, разбросав руки и расставив ноги, в тяжелый и плотный кровавый мрак, и там, во тьме, выгибом жемчужной рапаны горел испод ее натруженного брюха, а сплетения алых шевелящихся стеблей с болью, хрустя, разрывались и сверкали, и всякий живой, надвое порвавшийся кровавый хвощ имел человеческое лицо и вопил, распяливая страшные красные губы. Скрепы расслаивались, треща и рыдая, и богатую самоцветную парчу, вышитую кровавой и оранжевой медью, жестоко кромсал тесак последней боли, похожий на остромордую тощую сельдь.
Мать узнала держащего нож.
Держащий нож сидел внутри нее.
Она же видела его снаружи.
…и ребенок увидел его. И нож в его сильной, жестокой руке.
Камни узкой адской пещеры дрогнули, треснули, расселись. Разошлись в стороны колючими крабьими клешнями. Синяя светлая, сладкая как мед, потом горько-соленая слезная вода хлынула, смывая, сбивая все на своем пути. Вода заливала все. Волглые сугробы. Черные льды. Отравленные реки. Ржавые обломки. Сожженные деревья. Беременные животы безумных сугробов. Красный кумач гробов. Сапоги и башмаки. Истлевшие тряпки. Бедные игрушки. Черствые горбушки. Вода не щадила ничего. Вода шла серебряной стеной. Наваливалась на алую стену крови. Кто кого?
Рай и ад, так вот вы какие. Ну, поборитесь.
…ребенок шел Большой Водой, плескал в широкий мир океанским прибоем, бесился, бился, корчился, плыл, разливался, из крохи стал громадным, его тяжести и натиска не вынесло время, просело, подалось под его головой и плечами, он обнял время слабыми ручонками, сильнее тысяч огней, и его мать бормотала искусанным ртом: сынок мой, сынок. Синюю воду сменила красная — кровь не желала отпускать от себя райское дитя просто так. Кровь ринулась наружу из всех лощин, родников, отрогов мертвой, убитой земли, даруя ей последнюю великую свободу, питая ее и лаская.
И через связанные, спаянные мощным огнем костяные костыли и стон и треск сухих, отживших хрящей-веток, хвороста плоти устремилась, заскользила, потекла по ржавой дегтярной реке к дышащему теплом и любовью Великому Океану меч-рыба, нож живой, с ногами, руками и головой, кровавый кус времени рассекающий надвое — на звериное метельное Ушедшее и на забытое, воблой засохшее, чужое Грядущее, незнаемое и жуткое, как сброшенная змеиная кожа, желтый лошадиный череп!
Живой меч таранил лбом, носом, макушкой толстое крошево прибрежного снега и льда, заштопанную алыми водорослевыми нитями зимнюю рану нагого берега. Устье дороги. Конец пути. Воля дышит железным морозом в темя и в щеки. Ребенок-меч бьет телом, хвостом, животом, коленями в катящиеся мимо соленые валы, в медленно идущие красные льдины. Вперед! Так заповедано. Назначено. Океан. Ширь. Свобода. Дикое, пламенное небо, пустой сосуд, из него вылита вся золотая вода. Ястребом летит в белом небе черное солнце. Пить воздух. Пить воду. Она солона. Она твоя кровь. Растопырь бедные жабры! Молния режущей боли ударяет вдоль соленого скользкого тела. Глаза зажмурены. Уши залеплены воском ужаса. Свободен лишь рот. Он раскрыт. Он орет. Глотка вопит. Изо всех сил. Крик выходит наружу беспрепятственно. Не останавливаясь.
Безысходный, долгий как жизнь, подземный. Поднебесный.
…скользить, выпрастываться, выбираться
…наружу, вовне, туда, где боли нет
…протолкнулся. Вошел. Прошел насквозь.
…выскользнул из смерти и тьмы — ударил ад и боль счастливым кровавым хвостом — рыдая, липкий, гладкий, в смазке, в поту, в крови — красный — орущий — грязный — чистый — чище рубина и алмаза — кричит беззубо — страшный — уродец — скрюченные ножки — пальцы с перепонками — жабры еле дышат — сбросил чешую боли — извивается змеей — честно умирал и честно родился — кричит — вопит — визжит — поет — вдохнул еще и еще, глубоко, глубже, еще глубже — дышит — да, дышит — да, дышит — да!
…не спрятать за выгибом ребер. За веерами жабр. Крепко сомкнулись. Тяжко раздулись. Вдохнули свет. Выдохнули боль.
Не удержать!
Ори. Визжи. Бей хвостом. Неси над большой водой вдаль, к небу, неистовый крик. Пронзительный вопль. Вонзай копьем первую молитву в серую влагу. В черные тучи. В глубоководную тьму. В белый простор. В седые нити. В синюю толщу. В красное небо. В смерть без имени. В жизнь без берегов.
Он умер.
И он родился.
Как просто.
А он не понимал.
ОКЕАН
Она женщина, и деревня тоже женщина.
Она живая, а деревня мертвая.
Пустые дома. Пустыня.
Все выжжено вокруг. Поля укрыты черным пеплом.
Солнце всходит, и она всходит на холм.
Холм — живот земли. Земля беременна, как она. Они похожи.
Они обе еще не умерли. И есть надежда.
На что?
«Надежда всегда есть. Неважно, на что».
Она медленно переставляла ноги. Почему-то ей казалось: надо взойти на этот косогор, надо. Странный холм посреди равнины. Ну точно, торчит, как беременный живот. Она усмехалась. Переводила взгляд с камней под ногами, с дорожной грязи на обтрепавшуюся до лохмотьев юбку. На горделиво торчащий живой сугроб.
Она плоская тощая доска, а чудовищный живот будто привязан к ней веревками.
«Мой холм. Только мой, мой. И больше ничей. Никому не отдам. Сама рожу».
Беззвучно смеялась сама себе.
Ветер трепал отросшие волосы. Легкий, теплый ветер. Весна в разгаре. На полях черный пепел. Сажа. Все горело. Земля обнажила сгоревшие кости, горелую плоть. Земля воскреснет. Оживет. На пепелище растет кипрей, она знает. Такой детский, розовый цветок.
«Его хорошо заваривать как чай. Вкусно».
В сумке немного еды. Ноги прикрывают лохмотья. Время отсчитывает последние дни, часы перед неизбежным. Много ли ей надо?
«О, все. Целый мир! И я его сама рожу».
Босая. Ступни уже изранены, поцарапаны. Задубели. Все ерунда. Скоро лето. Вода в водоемах потеплеет. Она будет мыть ноги в проточной теплой воде. Или найдет котелок, разожжет костер, накипятит воды и будет парить ноги. Бедные, милые, столько прошедшие ноги.
«Ноги, вы столько прошли. Нет, честно, вы и правда устали? А я вот не устала. Я б еще столько же отмахала!»
Она хвасталась самою собой — перед самой собой. Просто не перед кем больше было.
Ноги шли и шли. Все вперед и вперед. Все выше и выше.
А холм-то оказался совсем не таким пологим.
Она задыхалась Останавливалась и отдыхала. Потом опять шла, чуть пригибаясь к земле. Щиколотки щекотала трава. Между пальцами черными улитками вкрадчиво проскальзывала мягкая грязь. Измазанные ноги, грязный подол. Неряха.
«Постирать бы белье. Да негде. Потерплю. Терпи! Всегда терпеть».
Почему она с таким упорством поднималась на холм? Не знала. Не могла ответить. Говорила с собой о другом. О постороннем. Холм влек. Он будто вбирал ее, ее фигуру, на его фоне казавшуюся маленькой. Она превращалась в пчелу, в жука, в воробья. В муравья. Муравей карабкался, лез вверх, упрямо и геройски. Это была жизнь. Не отвертеться. Не выдумать другой. Это была ее жизнь, и только ее.
Огромный живот будто бы поднялся, вздулся теплым тестом, подкатил к горлу. Она испуганно встала. Прижав обе руки к животу, слушала себя.
«Сейчас? Или не сейчас? Потом?»
Ребенок сначала взыграл, потом притих. Они оба слушали друг друга.
«Нет, маленький. Погодим. Еще погодим».
Переставить ногу. И еще раз. И еще.
Почему каждый шаг дается с трудом?
Ты ведь такая сильная. Выносливая. Ты так хорошо все это большое время шла и шла вперед. Шла, и шла, и шла.
Неужели ты думала, что дороге когда-нибудь наступит конец?
Не думай сейчас ничего. Просто иди. Ты должна взобраться на этот проклятый холм. И посмотреть с него вниз. Сверху вниз — на то, что внизу.
На свою землю.
Ты так давно не видела землю сверху.
«Я так давно не видела землю сверху. Я хочу увидеть землю. Хочу».
Она одна.
Что за холмом?
До вершины холма остается немного. Совсем немного.
Зачем ты так хочешь забраться на холм? Зачем тебе вершина?
Можно было идти внизу, дорога внизу тоже есть. Она обтекает холм, как остров.
А тебе понадобилось влезть сюда.
Руди задыхалась. Останавливалась то и дело. Прижимала руки к груди. Живот поднимался и опускался. Грудь поднималась и падала. Дыхание, ритм. Все на свете движется. Когда остановится?
«Никогда? Уже остановилось. Для многих. Для миллионов. А я еще иду».
Встала снова. Хотела шагнуть и не смогла. Смеясь неслышно, взяла обеими руками свою ногу и передвинула вперед.
— Ну, иди, иди. Лентяйка. Ленивица какая! Ишь, устала, измучилась! Совсем же немного осталось!
Она и так видела: до вершины холма, оказавшегося огромным, как жизнь, и правда оставалось уже немного.
Вдыхала и выдыхала. Сопела носом. Хватала воздух ртом. Живой и теплый ветер залетал в рот. Глотала его. Смеялась, хотя хотела заплакать. Не плакала: стыдно. Перед кем? Перед небом, тучами? Птицами?
Последние шаги по дороге вверх. Какая крутобокая земля. Какой громадный животище. Не обойдешь, не объедешь. Взобраться и поглядеть на другие миры. На другие земли: а может, есть они. Совсем рядом. Руку протянуть.
Ноги отяжелели.
Последние шаги. Самые трудные. Пот льется по лбу, по вискам, на брови, на переносицу. Льется по щекам. Как слезы.
Упрямо шла. «Я упрямая».
Мышцы болели. Кости не гнулись. Трещали. Шла не женщина — катилась вверх и вверх деревянная телега. Разболтались колеса на асфальтах шоссе. На щебенке и булыжниках. На земле, то жестко-мерзлой, то глинистой, раскисшей.
«Я телега. Я качусь. Кто тащит меня?»
Ее тащили за собой черные, под ветром, тучи, бешеные мчащиеся кони.
Что за холмом? Сейчас узнает.
— Сейчас… узнаю…
«Там жизнь. Всего лишь жизнь. Там смерть. Опять смерть. И ничего больше. Все как всегда».
Шаг. Еще шаг. Еще шаг.
Вытирала ладонями мокрое лицо.
Поднялась на вершину холма.
Отдувалась. Пот уже тек градом. Кофту хоть выжимай.
Ветер продувал насквозь. Выдувал жар из-под ребер. Ребенок в животе сидел тихо. Может быть, уснул.
Женщина посмотрела вдаль. Тучи то открывали, то закрывали красное солнце.
Вдали сверкала вода. Много воды.
Океан.
Совсем близко.
— Океан, — тихо сказала Руди, и тут же ее выкрутила резкая, тонко-пронзительная боль.
Боль тянулась долго, длинно, вилась тонкой режущей проволокой.
Разрезала воздух. Кожу. Мясо. Душу.
Руди ухватилась за живот. Ветер толкнул ее в спину. Корчась, держась за живот, сгибаясь, она сбегала вниз с холма, к измятой рябью большой воде. Сумка висела у нее на локте, била ее по боку.
— Океан… океан…
Она бежала к океану так, будто он мог ее спасти. Пожалеть. Приголубить.
— Океан… помоги…
Ей уже никто не мог помочь.
Начиналось бесповоротное.
Она добежала до воды. Вблизи океан оказался серым и будничным. Ветер морщил воду, она содрогалась и колыхалась. Руди металась по берегу. Швырнула сумку на песок. Боль усиливалась. Она не знала, что делать.
— Черт! Но ведь делать что-то надо!
Надо. Надо. Она летела птицей. Раскидывала руки. Будто хотела подняться над землей. Тут же пригибалась. Ломалась в позвоночнике. Приседала. Орала, безобразно расширяя рот. Заживала себе рот ладонью. Таращила глаза. Вставала. Опять бежала. Опять сгибалась, охала. Падала на бок. Ползла по мокрому песку на спине, запуская ногти, пальцы в песок. Каталась по земле. Хваталась за живот.
— Ой-ей! Ой, ужас…
Ужас последней боли стоял перед ней, глядел в ее лицо уродливым лицом.
— Черт, я умру…
Лежала. Боль осторожно, хитро отошла в сторону. Черное лицо ужаса качалось рядом, невидимое. Волна плескала. Прибой шумел, шелестел. Руди почувствовала себя кувшином. Из нее выливали воду. Не воду, а молоко. Не молоко, а расплавленную сталь. И вдруг — растопленный лед. Ноги мерзли. Застывали. Песок увлажнялся, плыл, и она превращалась в тощую живую лодку. Уплывала. Под ней текла, билась, уплывала прочь ее жизнь. Прежняя жизнь.
— Что это…
Вода изливалась из нее наружу. Текла. Исчезала: песок впитывал ее без следа. Песок вспыхнул под ней странным, мутно-желтым сияньем. Желтая земляная волна несла ее на хребте. Потом плеснула и выбросила опять на берег. И она царапалась, царапала ногтями неподатливый, жесткий берег, песок набивался под ногти, рыбы смеялись над ней, высовывали морды из воды.
— Это воды… отошли…
Откуда она знала про воды? И что они должны отходить? Выходить из нее вон? А что еще надо делать? Тужиться? Напрягаться?
«Сделать твердыми, железными мышцы живота. Чтобы вытолкнуть его».
Охватил страх. А если нельзя, чтобы железные мышцы? Она его задавит! Надо нежно. Тихо. Очень плавно. Плавно?! Боль взорвалась в ней. Разорвала ее на куски. Она вглатывала кровавые куски воздуха, смешанные с лоскутами ее плоти, с ошметками ее рваной, нищей души, уже не человечьей — куриной, кошачьей, стрекозиной, змеиной, — и, крюча пальцы и кусая губы, безмысленно согнула ноги в коленях и подтянула колени к животу.
Колени надавили на живот. Живот длинно, болезненно вздрогнул. Встал горой. Заслонил солнце и небо. Опал. Упал. Ей удалось увидеть свои колени. Они торчали в разные стороны. Она снова, резким коротким усилием, подтянула их к пупку. И снова испугалась: задавит ребенка.
— Черт… Господи! Что делать?!
Крик плавно, насмешливой птицей, ушел в небеса.
Ее крик не слышал ее. Не хотел слышать.
Берег океана. Она одна. Никого.
«Я не одна. Я не одна! Мой ребенок! Сейчас он выйдет из меня!»
А может, еще не сейчас. Может, еще долго мучиться. Она не знала. Не хотела знать. Она уже ничего и никогда не хотела знать. Она была уже не она. А кто? Она и этого не знала. Понимала: она другая. Уже другая. И никогда не вернется к себе прежней.
Боль выкрутила ее мокрой веревкой. Веревка тела хлестнула воздух. Рассекла надвое теплый день. Соленый ветер вошел в ноздри. Новый мир пах йодом и ржавчиной. Так пахла ее кровь. Лежа на песке, она оперлась на локти и приподняла зад. Оторвала от земли. Может, так будет легче? Боль накатывалась. Усиливалась. От нее спасения не было.
«А может, утонуть?»
Вспомнила прокаженную. Засмеялась искусанными губами. Вместо хохота страшный хрип вышел из глотки. Снова легла на песок, улеглась на бок. Кулаком мяла себе поясницу. Била себе в спину кулаком. Била больно, яростно. Боль извне должна была убить боль внутри. Не убивала. Не могла.
— Я не могу!
«Не ври, сможешь», — просвистел соленый ветер ей в уши.
Она прижалась всей спиной к песку. Вдавилась в песок. Продавливала его, тонула в нем. Сильнее согнула ноги в коленях. Уперлась в песок пятками. Пятки погружались в мягкое, сырое. Руди напрягла живот и стала тужиться. Сгусток железа. Горячая сталь. Живое тело, льется, уходит в песок. Безвозвратно. Забудут. Не вспомнят. Никогда. Никто.
Уйти. Вот так, в боль. В глубину боли. Сойти от боли с ума. Забыть про жизнь. Уйти в смерть. Так радуются, когда идет смерть. Она избавляет от боли.
Тужиться! Еще. Напрячься! Еще. Нет выхода! Выход всегда есть. Все выйдет наружу. Все войдет внутрь. Есть только выход. Входа нет. Все лишь выходит на волю. Одна воля закончилась. Время вышло. Время. Это время выходит из нее.
«Мое время. Оно выходит. Оно кончается. Время!»
Время кончается всегда и у всех. Всегда и везде. Время человека: он вырос внутри тебя. Он уходит из тебя. Выходит. Он — время. Твое время. Ты родишь его. Выпустишь. Ты не можешь держать его в плену. Свободен! Свободен!
— Сейчас…
Огляделась беспомощно. Повернула голову к воде. Прибой набегал на берег. Плескал ей в слепое от боли лицо. Ловила губами брызги. Хотела пить. Много соленой воды. Не напьешься. Вода, а не для питья. А для чего?! Для чего?!
Приподнялась на локтях. Глаза не видели. Села на песке. Обводила незрячими глазами берег, воду, небо. Небо, вода, берег и она. Их мало. Еще тот, кто сейчас выйдет. Зачем он выйдет? Зачем родится? На муки? Зачем все? Все, что было и будет?
Она внезапно и ярко увидела его: голого, орущего, красного, в крови, — бесполезно, напрасно рожденного, случайно живущего. Будто он уже лежит перед ней на песке. Копошится. Извивается червем. Ручонками машет, красными крыльями. Корчится, плачет. Вопит. Слепой. Как и она. Веки опухли. Не видит. Не видит!
— Я тебя…
Хотела крикнуть: вижу! — а горло перехватило, и зажмурилась, и дрожала, уткнула лоб в колени; чувствовала — головка ребенка уже вставилась между ее лонных костей. Идет наружу. Не остановить. Время не повернуть.
Дрожа, встала. Качалась. Колени подгибались. Ломались. Побрела к воде. Ноги увязали в песке. Шла медленно. Гнала себя: быстрее! Зачем в воду? Почему в воду? Так надо. Так спасемся! Так…
Вошла в теплое, плещущее. Уже вошла. Ноги обняла ласковая соль. Вода, вечная. Ты успокой меня. Утешь. Вода, обними. Спасешь! Я знаю. Глубже. Глубже. Еще глубже!
Входила в воду. Ступни ощущали, как расходится песок. Ласкается мягкий ил. Вода обнимала колени. Целовала бедра. Юбка надувалась. Намокали, тяжелели лохмотья. Руди ухватила юбку за пояс и стащила ее через голову. Бросила в воду. Прибой играл с тряпкой. Пригнал ее к берегу. За юбкой полетела кофта. Женщина, с бугрящимся, торчащим животом, входила в воду голая, живот разрезал волны форштевнем корабля.
Глубже. Не бойся. Ничего не надо бояться. Вода поможет тебе. Видишь, она ласковая. Она мать. Она всегда поймет мать. Ты мать, и она мать.
Руди присела. Окунулась в воду по плечи. Протянула руки. Они поплыли по воде, две белые рыбы. Она села в воде на песок. Вода оказалась ей по шею. Раздвинула под водой ноги. Шире. Еще шире. Живот вспучился. Раздулся, разбух. Опять провалился. Боль резанула внизу, между широко, до хруста, разведенных ног. Женщина шире расставила ноги. Надавила на живот кулаками. Кричать! Громче!
«Стыдно орать. Не буду вопить».
Она боялась криком сделать больно земле, воде.
Такому ласковому, мокрому, нежному песку.
Голова младенца разрывала ее кости. Разламывала хлебом тело. Ею обедают, и она цыпленок табака. Больно и крепко держат невидимые руки. Незримые зубы едят ее. Клыки погружаются в плоть, глубоко, еще глубже. Природа жадная. Она хочет насытиться. Ей все мало. Ей мало времени и смерти. Она хочет жизнь. Всегда жизнь. Еще одну жизнь.
Шире развести ноги. Дай ему выход!
Освободить. Вода, прими! Судорога скрутила. Ее отжали несчастной, кровавой тряпкой прямо в просвеченную солнцем воду. Вода или кровь? Густое питье. Ледяное. Обжигающее. Не все ли равно. Окунула лицо в воду. Хлебнула соли. Боли. Соленая вода втекла внутрь, и лишь тогда женщина заорала, вольно, радостно, ликующе, дико.
И вместе с раздирающим напряженные внутренности острым ножевым криком из нее вышла, выскользнула сначала голова ребенка; потом голова повернулась вбок, наружу вывернулись плечи. За плечами в воду вышла узкая птичья грудь. Белая тарелка крошечного живота. Скрюченные ноги расправились уже под водой.
Руди, согнув ноги, глядела в воду. Под воду. Вглядывалась в то, как ее ребенок выходит на свет.
Перестала кричать. Замолчала.
Плод вышел. Боль ушла.
Человек вырвался из матери вон, в соленую теплую воду, и поплыл в ней, растопырив, как плавники, руки.
Руди, опомнившись, опустила руки в воду. Поймала под водой ребенка. Своего ребенка!
Он выскользнул у нее из рук. Уплывал. Она в ужасе ринулась. Поймать! Уплывет!
— Рыба моя…
Нырнула. Наплыла на него всей грудью. Навалилась. Подмяла под себя. Схватила. Обхватила. Обняла. Прижала. Весь в крови. Кровь смывала соленая вода. Руди хлебнула ее воды. Соль забила горло. Она поднималась со дна, вставала на ноги, поднимала, крепко обхватив, ребенка. Вынимала его из воды на свет. Из воды — в воздух и ветер.
— Родился!
«Я тебя родила».
Ребенок сморщил лицо. Ноздри раздулись. Вдохнул воздух. Рот изумленно раскрылся. Легкие развернулись лепестками. Теперь его пронзила боль. Руди почувствовала ее. Он еще был ею. Они еще были друг другом. Она видела: это мальчик. Мужчина. Он перенесет эту боль. И еще много другой боли позже, потом. Он вынесет все. И невыносимое.
Ребенок вдохнул земной воздух. Глубоко. Глубже. Еще глубже.
Вдыхать. Вбирать. Впускать. Не выпускать?!
Все, что войдет внутрь, выходит наружу. Есть только выход!
Воздух вышел из маленького красного человека вместе с криком.
Первый вдох. Ужас в слепых, соленых глазах. Первый крик. Радость!
Мать крикнула. Мать выдохнула страх. Выплюнула смерть. Мать засмеялась вместе с ним.
Младенец плакал и кричал. Вдыхал и выдыхал. Жил.
Крик. Боль. Плач. Ветер. Вода. Слезы. Это и есть жизнь?
Ты сознаешь, что ты родился?
Где ты сейчас? И что с тобой?
«Он же ничего не знает. Не понимает! Он все знал и понимал, когда жил внутри меня. А сейчас он родился. Он умер. Он не знает, что такое жить. Он думает — это смерть. Он родился в смерть. Может только кричать. Сознание умерло вместе с ним. Оно не прошло воротами боли. Я прошла. Я.»
Руди прижимала ребенка к мокрой соленой груди. Плакала вместе с ним.
— Постой! Погоди… Я сейчас!
Брела, выходила из воды с ребенком на руках.
Села на песок. Ноги дрожали. Пуповина вилась, исчезала внутри. Пальцами ноги Руди подцепила юбку. Подтащила ближе. Положила на влажные лохмотья младенца. Легла на песок. Еще усилие. Еще. Послед вышел. Песок, как хлеб, впитывал винную кровь.
Женщина наклонилась над ребенком.
Глаза в глаза. Не видит! Веки склеились.
«Это морская соль. Сейчас он разлепит глаза. И я загляну в них».
Наклонила голову. Зубами перегрызла пуповину. Соль океана. Соль крови. «Я как волчица. Я все знаю, что делать». Вытащила из подола юбки нитку. Плотно замотала кровавый отросток. Ребенок визжал и плакал. Дергался. Корчился на песке.
«Какой красивый! Почему такой красный?»
Новорожденный и вправду был густо-красный, цвета молодого сухого вина. Он крючил и поджимал ноги к животу.
— Тебе больно. Терпи! Заживет!
Руди наклонилась и поцеловала сына в соленый живот. Чуть выше замотанной нитью пуповины.
Вот теперь он открыл глаза.
Она поймала первый взгляд. Глаза плыли. Серые, голубые. Чистые. Без дна. Туманное небо. Отражается мир. Тает и умирает. Зеркальный плач. Зеркальное страданье. Глаза помнят Рай. Ловят его тень. Ищут его звук, блеск и свет. Плачут по нем. Спрашивают: зачем? Зачем вынули вы меня из моего великого, туманного и сладкого блаженства?
Вынули. Лишили счастья.
Первого и последнего.
Ребенок крючил ноги, руки. Закидывал голову. Испускал то тонкие крики, то кряхтел, будто, не успев родиться, заболел, и горло хрипело. То вдруг заходился визгом на высокой, поднебесной ноте. Визг обрывался. Руди глядела на ребенка. Пот тек по ее лбу и щекам, а может, морская вода с мокрых волос.
— Тебе холодно!
Замотала его в юбку. Взяла на руки.
Так сидела с ним на песке.
Из тряпок высовывалось красное личико. Морщилось. Руди заглядывала в беззубый младенческий рот.
«Надо идти. Куда я пойду, полуголая?»
Встала. Шатнулась. Сжала ноги, не выпуская наружу боль.
«Может, надо наоборот лежать. А не ходить. Сыро тут, на песке».
Медленно, трудно переставляя ноги, пошла по берегу. Навстречу солнцу.
Солнце било ей в лицо.
Ноги вдавливались в песок. Ей нравилось это. Она нарочно шла по самой кромке, по песку, зацелованному прибоем.
«Иди. Иди. Иди. Важно идти. Передвигаться».
Она понимала: надо найти укрытие. Океан. Ветра. Дожди. Прилив. У воды много опасностей. На берегу, у прибоя, оставаться нельзя.
«Море. Можно уплыть».
Думала: а вдруг лодка, а вдруг чужой корабль. А вдруг не все на земле пострадали так, как ее страна! Вдруг где-то осталась жизнь. Остался — Рай.
«Рай, мой Рай, живи, не умирай».
С закутанным в рваную юбку младенцем, с голыми грязными ногами, шла по берегу, и вода щекотала ей пятки и пальцы.
Мысли текли медленно, чуть шевелились под ветром водой, шли мелкой рябью, подергивались солнечной пленкой.
Младенец совсем легкий. Даже не оттягивает руки. Сколько он весит? Раньше, до всеобщей смерти, новорожденных взвешивали, она знает. В больницах. В поликлиниках. Дома. Богатые люди покупали специальные весы для взвешивания грудников. Ах, прекрасное время до смерти. Живое время.
А она живая сейчас. И ребенок живой. Живые. Еще живые.
Ее шатало от боли.
«От голода. Это от голода».
Солнце палило, а песок не высыхал. Он тут вечно был мокрым.
«Когда же начнется прилив?»
Ласковый прибой, смирный котенок. Земля повернется, и океан начнет наступать. И затопит. Все затопит. Зальет. Захлебнешься.
Она боялась оглядеться вокруг. Смотрела только прямо перед собой. Себе под ноги. Опять увидеть развалины? Пахло горелым. Иногда в песке торчали обломки кирпичей. Совались ей под ноги. Она переступала через чьи-то брошенные, истлевшие тряпки. Видела круги золы: здесь люди жгли костры. Рыбьи кости валялись там и сям. Нет, это не Рай. И никогда это место не было Раем. Это самый край ада. Адская кромка. Вода хуже ножа. Вода — яд. Зачем она родила ребенка в воде?
«Я не знаю. Так было легче».
Голое побережье. Нет, вон, вдали, кусты. Солнце бешено танцевало на воде. Вода бросала блики на лицо Руди. Она жмурилась, как кошка. Ребенок перестал визжать и кряхтеть. Уснул у нее на руках. Она крепче прижала его к груди. Ближе подошла к кустам.
За кустами слышались рыданья.
Там плакал человек.
Не понять, кто. Мужчина или женщина.
Руди остановилась. Солнце грело лицо младенца. Он спал, приоткрыв рот.
«Он еще не брал мою грудь. Он тоже устал, рождаясь».
Медленно поднялась по обрыву к торчащим кустам. Ей казалось, они колючие, а вблизи оказались мягкие ветки, длинные нежные листья. Плач слышался громче. Руди, прижимая младенца одной рукой к груди, другой осторожно раздвинула ветви.
Мужчина стоял на коленях. Перед ним холмик. Маленький земляной холм. Могила. Сам и насыпал ее. Кто же еще? Плачет. Закрыл лицо рукой. Спину сгорбил. За плечами котомка. Как страшно рыдает! Думает, он один, и тут никого нет. А она подглядывает. Ей стало плохо.
«Я как надсмотрщик в тюрьме. Наблюдаю в глазок».
Накатила тошнота. Ее чуть не вырвало от отвращения к самой себе. Быстро шагнула вперед. Нарочно громко продралась через густой куст. Ребенок не проснулся. Руди, превозмогая боль, крупно, размашисто шагала босыми ногами к рыдающему над могилой человеку.
— Эй! Привет!
Мужчина так плакал, погруженный в свое горе, что не сразу услышал ее.
— Эй, слышишь!
Когда она уже подбегала, была совсем рядом, он повернул голову.
Руди споткнулась о его твердые, железные глаза.
Зрачки вышли из ее спины, две ненавидящих пули.
Встала. Младенец проснулся.
Все-таки проснулся. И заревел.
Человек вздрогнул. Отвернулся. Смотрел на могильный холм.
— Кто?
Руди погладила ребенка по щеке, и он затих, зачмокал губами.
Она видела голый затылок человека. Поднятый ворот его ватника.
Редкие, похожие на сухую прошлогоднюю траву, русые волосы шевелились на ветру.
«Так тепло, а он в зимней одежде. Значит, ему холодно».
Человек, не оборачиваясь, сказал:
— Сын. Я похоронил ребенка. Своего ребенка.
Руди обдало огнем.
«Вот я родила. А он — закопал. Чаши весов. Смерть, жизнь. Мы никогда не поймем, что оно все значит».
Она села на корточки рядом с человеком.
Подумала. Вздохнула. Осмелилась. Положила руку ему на плечо.
— Не плачь. Все уже совершилось.
— Да. Все уже совершилось.
Он покосился на ребенка. Младенец выгибался в тряпках.
— Грязные какие. Нужны чистые. Заболеет.
— Да. Я знаю. Всегда надо чистое.
Вздохнула. Ветер шевелил ее отросшие волосы.
Она исподтишка разглядывала стоящего на коленях мужчину. Немолодой. «Сейчас все быстро стареют». Редкие волосенки. Скоро начнет лысеть. А глаза такие! Вроде спокойно смотрит, а зрачки, радужки выходят навылет. Где она видела их?
«Где я видела эти глаза?»
Махнула головой, будто отгоняя муху. Запустила пальцы во влажную, смешанную с песком землю.
— Большой?
— Да. Двенадцать.
«Сколько было сыну Крота? Сколько немому дикарю? А сколько тому… с белкой…»
Дернулась, как от ожога. Ребенок закряхтел. Запищал. Руди сунула руку за пазуху. Вытащила за цепочку медальон. Фальшивое золото потускнело, от влаги подернулось рыжей ржавчиной.
— Что это у тебя?
Глядел, и опять глаза сквозь нее летели.
Поежилась.
— Ничего. Штучка одна.
Повела глазами вбок. Села на землю. Вытянула голые ноги.
Мужчина смотрел на ее ноги.
Она перехватила глазами его взгляд.
— Расстегни!
Ему было удобнее, чем ей. Она встал с колен. Отряхнул штаны. Присел рядом с ней. Взбросил руки. Отколупывал неуклюжими пальцами медальонную крышку. Получилось. Раздался негромкий железный лязг. Снимок полетел по ветру, Руди поймала его на лету, как бабочку. Протягивала на ладони мужчине.
— Вглядись-ка! Не твоя родня?
Человек взял в грязные, заскорузлые руки ее руку, наклонил голову и стал смотреть.
Смотрел долго. По небу побежало стадо черных туч. Тучи заслонили солнце. Ветер усилился, из теплого стал холодным. Принес явственный запах гари. Маленькая медная пуговица солнца тоскливо, тускло блестела сквозь копоть непогоды. Человек вздрогнул. Руди насторожилась. Потом обмяк. Женщина выдохнула, отворачивая лицо от ребенка, чтобы не испугать его шумным дыханьем.
Мужчина все еще держал руку женщины в своих руках. Потом коротко, крепко сжал. И выпустил.
«Точно. Это его отец».
Она набрала в грудь воздуха.
— Твой отец чуть не убил меня.
Он не поднимал головы. Глядел в сторону.
Ребенок пищал, ворочался, чмокал, ахал.
«Зачем я показала ему снимок? Ему больно. Он не знает, как, что мне сказать. Сейчас встанет и убежит!»
Ей стало страшно.
«Я останусь одна!»
Молчали оба.
Близко, за косогором, шумел прибой.
«Сейчас начнется прилив. Бежать отсюда сломя голову!»
Ветер трогал распахнутые полы его старого, заляпанного известью ватника.
Корни куста с нежными узкими листьями высунулись из-под земли. Мотались, белые и голые, на ветру. Тучи спускались все ниже, летели, задевая их головы. Куст трещал и шелестел. Океан густо, гулко загудел.
«Буря идет. Ни укрытия! Ни шалаша!»
Она вспомнила перевернутую лодку погибшего моряка.
Мужчина вскинул на нее глаза. Опять она чуть не вскрикнула.
Он ударил ее глазами.
«Сейчас скажет: прости. Прости меня… за него».
Разлепил губы. Между небритых темных губ блеснули желтые длинные, как у коня, зубы.
— Нет. Этого человека я не знаю. Не знаю, кто это.
«Ты врешь!»
Она сжала снимок в кулаке. Измяла его.
— Я верю тебе.
Он осторожно разогнул ее сведенные, будто судорогой, пальцы. Вынул измятое фото. Снова вставил в медальон. Защелкнул крышку.
— Сейчас все всем родня. Я не удивляюсь ничему.
— Я тоже.
Ей стало чуть легче дышать. Будто она вынырнула из-под воды. Будто тонула и спаслась. Как тогда.
— Мы тоже родня.
— Да ну?
— Шутка.
Мужчина улыбнулся краем рта.
— В каждой шутке есть доля правды.
— Нет. Доля шутки.
Можно было засмеяться, но оба молчали. Ветер свистел в ушах.
— Знаешь, скоро начнется прилив.
— Догадываюсь.
— Тут небольшие приливы. Не страшные.
— Это хорошо.
Помолчали. Руди держала ребенка обеими руками. Медальон висел поверх старой кофтенки. Младенец захныкал. Он хотел есть и просил есть всем голосом и телом.
Руди медленно, тяжело встала с земли. Мужчина глядел на нее снизу вверх. Ветер трепал волосы женщины.
«Я кажусь ему красивой. У него восторженный взгляд».
Она сама не знала, почему сказала так.
— У тебя теперь есть сын.
— И ты.
Сидя на земле, он нашел ее руку. Сжал.
Она сжала его руку в ответ.
— Да. И я.
Он поднялся. Встал рядом.
Стояли, держась за руки.
«Как дети. Мы как дети».
Отсюда, с косогора, был виден океан. Огромные серо-синие валы катились издали, накатывались на берег.
— Вода еще не поднимается?
— Еще нет.
— Значит, успеем.
Мужчина не переспросил, что.
Ветер крепчал. Дышал далекими льдами.
Они смотрели на мерно, обреченно катящиеся из глубины к берегу волны.
— Сколько мы проживем?
— Не знаю.
Он крепче сжал ее руку.
Руди хотела обернуть к нему лицо, но боялась расплакаться.
— Как ты думаешь, Земля оживет после этой бойни?
— Это от нас зависит.
— От нас с тобой?
Он еще крепче сдал ее ладонь, и она дернулась: больно!
Мужчина ослабил хватку. Женщина улыбнулась.
«Он сильный. С сильным ничего не страшно. Даже смерть».
Посмотрела на румяное под ветром лицо сына.
«Что я вру сама себе! Я не хочу смерти!»
Слишком нежная кожа лица. Слишком сияющие тоской по Раю глаза.
Рай покинут. Мы изгнаны из Рая. Навсегда. До скончания века. Аминь.
Мы умрем, да. Но прежде чем умрем — мы будем жить!
«Я ему нужна! Им. Им обоим».
Они оба видели и слышали мерное, размашистое биение океана. Билась, взлетала и опадала синяя кровь. Песок плыл под ногами. Уходил из-под ног. Побрели по берегу. Мужчина выпустил ее руку. Подхватил лежащую на песке сумку. Внутри сумки, как в животе старой матери, слабеньким желанным последышем лежал он сам. На желтом, сером, жемчужном, прокуренном фото. Руди прижимала к себе ребенка обеими руками. Шептала ему непонятное, ласковое. Напевала. Замолкла, слушала ветер. Ветер гудел небесной музыкой, пел. Он пел страшную древнюю песню. Черный песок сменялся желтым, потом грязно-серым, потом кирпично-красным. Песок менял свет и цвет. Ноги тонули в песке. Вода тихо, неуклонно поднималась. Ни корабля на горизонте. Ни лодки. Все мертво. Все на дне. Зачем думать о том, что утонешь? Лучше плыви.
Ветер трепал нетленный человечий мусор, старые конфетные фантики, косточки слив, пустые пластиковые бутылки с яркими надписями, сигаретные коробки. Они подходили к заброшенному пляжу. Деревянные грибки и зонты валялись на песке. Шезлонги разбросаны, разломаны. Везде сизые круги кострищ. Далеко, у воды, лежала мертвая собака. Руди отвернула лицо.
Ее глаза увидели камень. Большой валун. Она кивнула: туда. Оба пошли, загребая ногами сырой песок. Женщина села на валун.
— Он хочет есть. Я покормлю его.
Мужчина кивнул. Снял с себя ватник. Укрыл ее голые ноги, уже покрывшиеся на холодном ветру гусиной кожей.
— Спасибо.
— Все нормально. Корми.
Руди расстегнула кофту.
— Мне стыдно! Не смотри.
Человек отвернулся.
Опять ее будто огнем обожгло.
— Нет! Смотри! Я пошутила!
Он послушно повернулся и неслышно, коротко рассмеялся.
Ветер вздувал его грязную старую рубаху. Руди выпростала из лифчика грудь. Из-под ослабшей лямки выскользнул сырой листок. Помятый, влажный снимок. Мертвая рыба времени, без чешуи, объеденная до скелета голодным ветром, жадной водой, угольным солнцем. Еще один кадр жизни, что была до смерти. Мальчик в бархатной курточке, с кружевным воротником. На девочку похож. И правда, кто это, мальчик или девочка? Не все ли равно! Снимок летел по ветру, Руди провожала его глазами. Зачем он так долго жил с ней? У ее сердца? Ее сердце ловило биение сердца этого мальчишки. Она закопала его в мерзлой зимней земле. А может, он вовсе не умер? И это он и есть, вот, рядом, стоит у валуна и смотрит на нее? На ее полную молока грудь? На то, как она сует грудь в рот ребенку, и он ухватывается, и сосет, и радуется, и насыщается? А у них нет еды. Нет жизни. Нет смерти. У них есть только одна минута. Вот этот миг. Лишь этот миг.
Ребенок впился в материнский сосок. Крепко схватил губами, деснами первую пищу, жадно вытягивал из матери молоко, глотал, закрывал от счастья глаза. Потом открывал опять. Смотрел прямо в глаза матери. И мать смотрела на него.
Она смотрелась в него, в живое зеркало.
Подняла голову. Мужчина глядел на нее.
И в него она гляделась, как в зеркало.
И он, как в зеркало, гляделся в нее.
«Тихо! Почему так тихо? Как перед взрывом».
Ребенок чмокал. Лилось невидимое молоко. Тихо гудел за спиной океан.
«Может, ничего еще не было? И смерти не будет никогда?»
Ребенок отдавал ей тепло. И она отдавала ему тепло.
Мужчина стоял на сыром соленом песке и смотрел на них обоих.
Фотография мальчика в куртке с кружевным воротником подкатилась, гонимая ветром, к воде и окунулась в веселую грязную пену прибоя. Прибой играл с ней. Крутил ее и вертел. Она намокала. Тяжелела. Превращалась в белую, серебряную рыбу. Играла и плыла, исчезала. Медленно, медленно опускалась на дно. Тонула.
Руди впервые в жизни глядела, как ее ребенок ест.
Насытился. Выплюнул сосок. Отвалился. Уснул мгновенно. Рот открыт. Глаза уплыли синими мальками. Дышит спокойно. Руди затолкала грудь под лифчик. Одной рукой застегнула кофту. Вот теперь покраснела. Смутилась.
Мужчина не сводил с нее глаз.
— Как думаешь, он наелся?
— Конечно. Видишь, как сладко спит.
Она встала с валуна. Ее ноги лизнула вода.
— Вода прибывает.
— Вижу.
— Пора уходить. Мы все успели.
— Да. Успели.
Руди отошла от камня. Мужчина посмотрел на ее голые ноги.
В его взгляде она прочитала заботу.
— Ты не можешь так идти. Тебе нужна юбка.
— У меня ее нет.
— Я понимаю. Так. Подумаем.
Думал недолго. Стащил с себя ватник. Потом рубаху. Рубаху протянул Руди.
— Застегни на поясе. Носи как юбку. Потом придумаем что-нибудь.
Она не стала спорить. Она снова была худая, как раньше. Живота не было. Рукава рубахи смешно мотались по бокам.
— Я смешная.
— Тебе это только кажется.
Накинул ватник на голое тело. Потом закусил губы и опять сбросил его.
Укутал ватником плечи женщины.
— Что делаешь!
— Ничего. Кто в доме хозяин?
Ветер все сильнее гнал волны. Все жесточе раскачивал, мотал прибрежные кусты.
Руди плотнее завернула в юбку ребенка. Мужчина застегнул пуговицу ватника. Теперь ребенок был как в домике, защищен от холода и ветра. Вода ощутимо поднималась. Им заливало ноги. Мужчина обнял женщину за плечи. У него была волосатая грудь и тощие ребра. Под правой ключицей бугристый уродливый шрам. Он крепче обхватил за плечи Руди. Они пошли прочь от берега, стараясь идти в ногу, так, вот так, приноровиться друг к другу, слышать друг друга, вместе дышать, слить воедино шаги.
