• Ср. Авг 12th, 2026

Наша Среда online

Российско-армянские отношения, история, культура, ценности, традиции

ЕЛЕНА КРЮКОВА. РАЙ

Июл 18, 2026
Изображение из открытых источников

«Наша Среда online» — Продолжаем публикацию романа Елены Крюковой «Рай».

Месяц первый
Месяц второй
Месяц третий
Месяц четвёртый
Месяц пятый
Месяц шестой
Месяц седьмой

МЕСЯЦ ВОСЬМОЙ

ЧЕЛОВЕК

Ребенок. Человек. Мужчина.

Наконец он стал им.

Тем, кем изначально хотел стать.

Вернее, это не он хотел; это захотели за него те, с кем он был связан не красной порослью, кровавыми стволами, алыми бьющимися листьями, а незримыми серебряными нитями, что тянулись от его макушки в серую клубящуюся тьму.

Человек, а не зверь. Человек, а не птица.

Он был червем. Был насекомым. Плыл рыбой. Проплыл много веков, морей, океанов, эонов. У него нет имени. Но он уже знает: его зовут человек.

Он видит прошлое. Помнит ли он его?

Ему не нужна память: он сам себе память.

Он наслаждается настоящим.

Он знает будущее. Нет; это будущее знает его.

Будущее знает его повадки и ужимки. Его привычки и прыжки. Его слезы и крики. Оно знает про него все. Они подмигивают друг другу, он и будущее. Они сообщники.

Боится ли он будущего?

Осознавая будущее, человек все равно понимает: там, впереди, бытие.

А что впереди у плода, который должен родиться?

Впереди у него смерть.

Человек, живя в Раю года и века, не хочет покидать Рай. Ему в Раю хорошо и тепло. Светло и сладко. Его обнимают, обвивают райские хвощи, нежные стебли. Серебряная трава колышется вокруг, он спит на ней, как на пушистой теплой шкуре древнего, райского зверя. Сколько счастья! Разве возможно в одночасье расстаться с ним?

Что такое родиться?

Совершить поступок. Сделать действие. Переступить. Перейти.

Куда?

Во тьму. В неизвестность.

Неизвестность — страх. Надвигается тьма. Ей нет имени.

Я человек, а ты, тьма, кто?!

Неизвестность — это смерть.

Человек раскрывает глаза. Вздрагивают его губы. Он неслышно шепчет в красную тьму: мать, не выпускай меня из райских дверей. Не надо. Что плохого сделал я тебе?

Мне так хочется жить, жить тут, здесь и сейчас.

Я не знаю другой жизни.

Я хочу тепла, любви, ласки, радости. Хочу кувыркаться в сладкой и нежной воде. Хочу пить ее большими глотками. Ею дышать. Ею жить. Я верю, так будет всегда. Почему ты говоришь мне, шепчешь: это кончится, это все скоро кончится?!

Не хочу! Я не хочу исчезать!

Я не хочу умирать. Не хочу наружу. Не хочу вон. Не хочу вон из Рая.

Не выгоняй меня. Пожалуйста, не гони меня! Что я тебе сделал плохого?!

О нет, ничего, сынок. Я очень, очень, очень люблю тебя.

Я просто хочу посмотреть тебе в лицо.

Человек кричит и плачет: но ты же и так видишь, знаешь меня! Ты видишь меня с закрытыми глазами! Ты уже любишь меня! Зачем ты хочешь вытолкнуть меня из себя? Кто ждет меня снаружи? Что? Ад. Я жил в Раю, а ты выталкиваешь меня прямо в Ад!

Зверенок мой. Лисенок мой…

Я человек! Я человек!

Не бойся. Там тоже жизнь. Там живут. Там живем все мы! И я, твоя мать, тоже!

Не верю! Там нет никого и ничего. Там тьма. Там нечем дышать! Там я задохнусь!

Там земля. Твоя земля.

Нет! Там дикая, непроглядная тьма! Там зренья нет! Боли нет! Счастья нет! Там ничего нет! Не обманывай меня!

Я не лгу тебе. Я говорю тебе правду. Он вот такая. Она правда.

Для тебя правда! А для меня смерть!

Человек, скрюченный в утробе, не верит, что он родится на свет.

Он прижился. Он попривык. Он счастлив. Не хочет расставаться навек со счастьем своим.

Его мать ему впервые лжет. Он впервые не верит ей.

Они так хорошо все эти девять месяцев, девять веков, девять тысячелетий понимали друг друга.

И вот пониманию пришел конец.

Пришел конец доверию и любви.

Ведь его мать скоро толкнет его на гибель. Головой вперед к черной, кровавой, зияющей щели, что напополам разрезает его землю. И его мир, его сладкий серебряный Рай вывернется наизнанку. Все закончится. Оборвется алая нить. Разорвутся и вспыхнут огнем красные заросли. Он так любил прятаться в них. Играть в прятки. Не спрячешься теперь. Бесполезно.

Человек обнаруживает: есть время.

Есть время жизни. И время смерти.

И в Раю тоже есть отсчет времени.

От времени не спрячешься никуда.

А зачем от него прятаться? Разве нельзя пойти грудью ему навстречу? Обнять его? Полюбить?

Обними его! Оно отшвырнет тебя. Попробуй поцеловать! Оно плюнет тебе в лицо.

Оно вне тебя, и оно внутри тебя. Оно друг и оно враг. Оно уже считает твои часы, минуты, секунды. Сколько тебе осталось в Раю. Сколько жизни тебе, человек, осталось.

А может, я не человек?! Может, я ангел?!

Не ври. Ты человек. Тебя в Рай пустили временно. И твое время истекает. Истечет завтра. Вытечет из лона матери твоей яркой, густой, мощной кровью.

И на гребне крови из Рая в смерть выйдешь, выскользнешь ты. Вдохнешь воздух земли. И задохнешься.

Я не хочу!

А тебя и не спрашивает никто. Время идет. Время стучит. Подходит. Его шаги.

Человек боится будущей жизни.

Человек, созрев в утробе, боится родов так же, как человек, что прожил жизнь на земле, боится смерти.

Родиться — шагнуть во тьму. Умереть — вылететь во мрак.

Что там, во тьме? Что во мраке? Не знает никто.

Человек не знает. Вчера он был беспечным, счастливым ребенком в животе у веселой матери своей. Сегодня он старик, губы закушены, сморщен лоб, страдание в глазах. Лицо младенчика, глаза старика. Старик не желает уходить с земли: она ему слишком дорога. Младенец не желает убегать из Рая: это единственная земля, где он живет, единственная вода, в ней он плывет, ее пьет взахлеб, полным ртом.

Но уже знает человек: ему надо нырнуть головой во тьму.

В довременную тьму? В будущую тьму?

Тьма не имеет возраста. Тьма не имеет времени.

У тьмы есть только тесная костяная пещера.

Кости лона. Материнского лона.

Мать внезапно станет врагом. Завтра.

Сегодня она еще гладит себя по животу и поет плоду забавные песенки.

Завтра, страшно напрягая мышцы, она будет выталкивать прочь из себя того, кто ей был так дорог.

Человек нырнет головой вниз. Во мрак. Его темя упрется в кость. Его голова будет пытаться войти в узкий костяной лаз.

И не сможет. Не сможет!

Ты ныряешь в смерть. Ты не хочешь туда! Кто приказывает тебе?!

Время. Твое время.

Бьют костяшки. Медно гремят удары. Стучат мгновенья.

Ты должен нырнуть во смерть и выйти с другой стороны тьмы.

Завтра. Завтра!

У меня есть мое сегодня.

Я человек, и у меня есть мое сегодняшнее, сиюминутное счастье!

Сладкие напитки. Нежные касанья. Долгие ласки. Красные вина. Золотая чешуя драгоценных рыб. Богатые меха. Серебряные подвески. Рубиновая трава. Прозрачные звезды. Бездонные небеса. Молочные моря. Кисельные берега.

Ах, как тут хорошо. Какое тут счастье. Неописуемое. Ни в сказке сказать, ни…

Все это Рай. Слышите, все это Рай! Мой Рай!

Не твой. И не Рай. Это огромное брюхо твоей бедной матери.

И скоро ей придет время родить.

ПЛОД

Уже не плод, а человек вдыхал райские запахи.

Последние запахи счастья. Тончайшие ароматы райских трав.

Человек вбирал дрожащим ртом последнюю райскую сладость.

Завтра уже не вкусишь такой; торопись, наслаждайся, глотай.

Все чувственное спеши ощутить. Лови последнюю райскую ласку.

Лисенок? Зайчонок? Теплый шелковистый мех живого безымянного зверька? Твои звери в Раю с тобой. Они не покинут тебя, и когда…

Не думай. Об этом думать нельзя.

Постарайся о смерти не думать. Пусть мать шепчет тебе, и ты слышишь извне ее шепот: милый, это не гибель, это только роды! Рождение! Ты выйдешь из меня и будешь жить один!

Человек, уже не плод, шепчет ей в ответ: мать, я не хочу жить один. Я не могу без тебя. Я не смогу без тебя.

Как тебя любят и ласкают! Неужели ласка исчезнет вместе со смертью? Мать, что там, за порогом? Только не утешай. Говори правду.

Сынок, честно, не знаю. Роды у людей бывают тяжелые. Надо быть готовым ко всему.

Готовым к чему? Я слышу, как дрожит, ходуном ходит твое чрево. Мой Рай. Его земля плывет и трясется. Его реки свиваются и разливаются. Его огни вспыхивают и гаснут. Мать, зачем ты дрожишь? Ты тоже боишься?

Да. Боюсь. Я боюсь сильнее, горше тебя.

Человек видел видения.

Он видел видения разных времен.

Его внутренние глаза одну за другим перебирали, рассматривали жизни, которые он прожил. Он глядел на себя, такого разного, то счастливого, то несчастного, и не верил: неужели это я? Я был таким? И вот таким тоже?

Времена наползали. Вылезали из зеркала материнского живота. Живот отражал его, бывшего. И его, будущего. Он потерял свое лицо. Он уже не узнавал себя. Он путался в своих судьбах; в именах и событиях; время жужжало и ползло, летело и свивалось в клубок. То, что когда-то было им, внезапно вспыхивало и исчезало бесследно. Яркая точка в черноте мира. И вот ее уже нет.

Он помнил, на каких языках говорил, и тут же забывал это. Он ловил поцелуи женщин, любивших его, а они выскальзывали у него из рук, из-под горячих губ. Он плакал в тишине молельни, на снежной вершине — и погибал, разрывая криком рот, в горящем танке. Сколько людей! И это все он один?

Он не верил себе. Не верил матери. Шептал ей: мать, но я же, один, не могу быть столькими, многими! И мать шептала ему в ответ: сынок, это правда, все они это ты, и ты все они, и единственное во многом, а многое в едином. Я не знала этого раньше. А когда ты стал жить внутри меня — знаю. Теперь знаю.

Плод, теперь уже человек, не знал, что время умерло.

Он знал другое.

То, что оно должно родиться.

Жизнь двигалась и шевелилась. Жизнь кувыркалась и сжималась в комок. Все было жизнью, и все было движением. И все вокруг таило опасность. Наступило время, когда жизнь матери наиболее плотно, неразъемно соединялась с жизненной силой плода. Две жизни мерцали, наслаиваясь, накладываясь одна на другую. Становились одним.

Навеки?

Опасность говорила: вам не много осталось вместе. Вдвоем. Скоро разорветесь. Навсегда.

Круг крови вращался, колесо крови крутилось и текло, кровь соединяла два существа, и двое людей — мать и ребенок — соединялись так полно, как потом, в жизни, не воссоединятся уже никогда. Солнца слились. Наползли одна на другую серебряные Луны. Снаружи матери шла война, а внутри нее царил и сиял Рай. Последний Рай, где вместе были она и ее ребенок — перед тем, как расстаться.

Мать чувствовала каждую прихоть, всякое желание плода. О, уже не плода: человека, сына своего. Она доподлинно знала: это сын. У него еще не было имени. Она боялась сглазить судьбу. Опередить время. Всему свой срок. Вот родится, и назову, думала она, ощупывая груди: они тяжелели, наливались, тянули вниз, к земле.

Мать старалась перелить в ребенка все соки, всю радость, все счастье. Снаружи боль — на тебе радость! Снаружи огонь — возьми свет и покой! Она сейчас для своего ребенка была великой, несокрушимой крепостью. Ее невозможно было взять с бою. Смерти не было теперь для нее.

Если смерть и придет, весело думала мать, она придет для нас обоих. А не для меня одной.

Какой ты будешь, думала мать. Неужели пьяница и хулиган? Нет, ты будешь у меня прекрасный мужчина; ты ведь такой сильный, ты сильный и могучий даже внутри меня, в моем молочном, серебряном Раю. Ты никогда не будешь опьяняться отравными, постыдными зельями. Махать ножом. Ты никогда не обидишь женщину. Девушку. Девочку. Никогда не поднимешь руку на собственную мать. Я знаю, ты будешь у меня лучше всех! Веселее всех улыбаться! Звонче всех смеяться!

И ты, слышишь, ты никогда не родишься мертвым. Никогда. Я ведь чувствую, знаю: ты живой. Ты такой бойкий. Ты не обовьешься пуповиной. Не отравишься жесткими лучами. Мне нипочем война, нипочем она и тебе. Мы с тобой заговоренные. Почему так? Не знаю. Я не верю в колдовство. Не верю в чудо. Но то, что произошло с нами двоими, чудо.

И ты не родишься у меня недоношенным, думала мать; я чую, как ты прочно, цепко держишься за меня, как уверенно, будто в седле, сидишь у меня внутри. Я для тебя голубое молоко, я для тебя золотое топленое масло; пей меня, ешь меня, набирайся сил. Скоро нам с тобой предстоит сражение. Ты его не бойся! Ты же мужчина, ты уже воин. Солдат. Ты будешь воевать со смертью. Я должна вытолкнуть тебя наружу, на свет, живым. Только живым, слышишь?!

А когда ты родишься, у тебя будет все, что нужно младенцу для жизни. Не грязные тряпки, а чистые пеленки. Не продавленный старый диван, а красивая кроватка. Не чужая соска, а теплая родная грудь. У тебя будет золотая чайная ложка, я буду совать ее тебе в рот, кормить тебя первой твоей манной кашей. У тебя будут самые яркие на свете, цветные погремушки и звонкие колокольчики. Я свяжу тебе пинетки, сошью ползунки. Маленький ты, а человек! Не плачь там, внутри! Рай есть и снаружи! Рай — это руки мои, губы мои! Твоя мать обнимет тебя, поцелует! Это и есть Рай!

…зачем бьешься… зачем содрогаешься…

…ручонки заламываешь…

…не надо, я же с тобой, я же с тобой…

ЗЕРКАЛО

Люди на миг застыли. Перестали стрелять.

Все уставились на женщину.

Она спрыгнула с подоконника. Выстрелила в потолок. Посыпалась штукатурка.

Люстра покачнулась, и медные цепи зазвенели.

— Ты что, спятила?!

Одинокий голос погиб во всеобщем возмущенном гуле.

Руди вскинула руку. Гул утих так же мгновенно, как начался.

— Я приказываю вам! Прекратить огонь!

Мужчины изумленно глядели друг на друга, потом на женщину, стоявшую на широком подоконнике. Нападавшие ее тоже видели в проеме окна. Стрельба прекратилась.

В молчании раздался тот же высокий мальчишеский, почти детский резкий голос:

— Да что ждать! Убей!

Сухо хлопнул выстрел. Руди отклонилась так же быстро, как когда-то двигался немой детеныш. Пуля разбила стекло форточки. Мелкие, как новогодние блестки, осколки посыпались на голову Руди, застряли в ее волосах.

Крот шагнул к парню и развернул вбок его охотничью двустволку.

— Нельзя! Она наш врач!

— Не стреляйте! — крикнула Руди.

Люди выполнили ее приказ. Угрюмо смотрели. Руди, со своим выпяченным животом, встала в пустом окне, раскинув руки. Живое распятие. Стреляй не хочу. Но те, кто стоял внизу, не сделали ни одного выстрела. Люди внизу, враги, тоже глядели на нее. И тоже удивлялись. В одной руке у беременной бабы автомат, другая повернута беззащитной ладонью вверх. К небу.

Руди разжала пальцы. Автомат с громким лязгом упал на пол, усеянный стеклянным крошевом.

Теперь она стояла в окне безоружная.

Люди снизу смотрели на женщину.

Люди в комнате смотрели на женщину.

Все люди молчали. Выжидали. Дивились. Наблюдали. Были готовы ко всему.

И она тоже была готова ко всему.

Но не к тому, что произошло.

Снизу вверх, с улицы в дом, по водосточной трубе лез человек. Худенький, тощий, плюгавый. Совсем молоденький парнишка. Ежик волос дыбом торчит. «Раньше такие ирокезы молодежь носила. Куда его черт несет?» Вот парнишка уже хватается руками за карниз. Заносит ногу на подоконник. Вот он уже стоит рядом с ней. Вскинул руки. Пистолет за поясом.

Стоят рядом. Руди и ирокез. Не глядят друг на друга. Просто чувствуют друг друга.

«Он не сделает мне ничего. Ничего плохого. Что сейчас будет!»

Вот теперь она поняла, что.

Парень раскинул руки, как она. У такого тщедушного оказался на диво зычный, далеко летящий голос.

— Братья! У них вожак женщина! Видите, она с икрой! Значит…

Он сглотнул слюну.

— Не все еще кончено!

И там, внизу, раздался нестройный вопль. Люди взбрасывали руки с оружием вверх. Подбрасывали ружья и автоматы. Ножи и биты.

Они приветствовали ее!

«Не меня. Мой живот!»

Руди положила обе руки на живот и еще сильнее выпятила его. Улыбнулась.

Крики усилились. Она затылком чувствовала: люди в комнате, у кого она только что стала Вожаком, расслабились, глубоко вздохнули.

Руди подняла руки.

Крики стихли.

— Люди! Я приказываю… — Поправилась. — Я прошу вас! Не убивайте! Больше не убивайте! Ведь ничего не кончено! — Она показала на свой живот. — Все снова будет! Опять! Все начнется!

Она сама не знала, откуда у нее брались слова и мужество их выкрикивать.

— Столько слов! Столько пуль! Бомб! И все зря! Давайте начнем сначала! Без крови! Без зла! Это возможно! Это… — Задохнулась. — Наш шанс!

В полной тишине слышно было, как на жестяной карниз садится птица. Первая птица здесь, в этом городе.

Серая, с черными крыльями, ворона. Руди смотрела, как она ходит по карнизу. Клюет пустой карниз. Ни крошки. Ни червяка. Люди все убили.

«Мы сами все убили. И продолжаем убивать друг друга».

Тщедушный парень рядом с ней сжал кулак и помахал им в воздухе.

— Точно!

Еще миг молчания. Только миг.

И как прорвало плотину. Крики поднялись до неба. Разбивались в осколки, в стекло, в битый кирпич. Взлетали бешеными, бедными птицами. Падали наземь, катались по земле восторженными котятами, щенками. Люди ополоумели. Им так понравилось быть великодушными. Они обезумели, опьянели от возможности быть самими собой, от невозможности стрелять, ранить, резать, колоть штыком. Ворона подобралась ближе к ногам Руди. Клюнула ее в ногу. Кроссовки давно истрепались. Шнурки свисали мохнатыми хвощами. Худой парень нашел ее руку, сжал. Поднял в воздух. Так стояли, со вздернутыми над головой, соединенными руками. Люди внизу опять закричали. Руди тонула в их криках. Люди сзади, за ее спиной, молчали. Потом стали вскакивать на подоконники. Разбивать кулаками и прикладами уцелевшие стекла. Впускать в разрушенный зал ветер.

Люстра качалась на сквозняке, тихо звенели цепи. Грязные хрустальные ягоды тоже звенели. Люстра издавала живой легкий звон, она приветствовала глупых людей, слишком поздно понявших, что к чему.

По лестнице раздался топот. Люди, что прибежали внизу, ворвались в зал и застыли у входа. Боялись войти. Ждали. Смущались. Люди в зале глядели на людей снизу. Такие же люди. Как они. Их тоже немного. Как и их. Десять? Пятнадцать? Кто считает? И зачем считать?

Руди и тощий пацан все еще стояли на подоконнике, сцепив руки. Только теперь повернулись от улицы лицом к вбежавшим в зал.

«Ну же! Как долго вы думаете!»

Сначала медленно. Один шаг, другой. Потом все ближе. Все ближе, ближе. И быстрее. Все стремительнее. Бегом. Навстречу! Рядом! Близко! Чужое лицо! Чужие руки! Потные щеки! Крепкие кулаки! Рука в руке! Пожать! Да нет, не сломаешь! Да, брат! Прости!

И ты меня прости. И ты меня!

Обнимались. Хлопали друг друга по спине. Мужчины, бандиты, обреченные солдаты, вчера еще хищные звери, они плакали, и они были детьми. И Руди, мать, стояла над ними на подоконнике, выше их всех, видя их всех, детей своих, наблюдая их смущение, их позднее, страшное раскаяние, их дикую, без берегов, радость. Им не хватало воздуха. Они хрипло дышали. Скалили черные, цинготные зубы. Смеялись. Хохотали. Ржали. Уже вынимали из карманов фляги. Угощали друг друга. Хлебали из фляг, передавая из рук в руки питье: жалкие, найденные на складах, в подвалах магазинов остатки водки, коньяка, дешевого вермута. Били друг друга по спинам, по плечам. Жмурились, как коты, чтобы скрыть слезы. Стеснялись сами себя. Говорили громко, орали, сами себя и других перебивая. Братались. Уже, захмелев, плясали, положив руки на плечи друг другу, высоко вскидывая ноги. Разношенные боты. Залатанные сапоги. Заклеенные пластырем кроссовки. Человечья обувь. Человечья одежка: чертова кожа, божья роса.

И они видеть не видели, кто стоит над ними, надо всей толпой. Кто все это с ними сделал. Совершил.

Они забыли про эту женщину. Про нелепую, брюхатую эту. Что возомнила себя их Вожаком. Автоматом трясла. О чем она кричала? Разве кто теперь вспомнит?

— Эй, ребята! У кого пожрать есть?

— У нас! Мы нашли вчера продуктовый склад на Пороховой!

— Это класс! Живем теперь!

— Эх, очаг!

— Да, мы такие! Все оборудовано! По последнему слову!

— Тащи мясо!

— Хитрый! А у тебя заначка есть? Тебя распотрошим сначала!

— Согласен! Вот!

— Хлебцы и табак! Негусто!

— Чем богаты, тем и рады!

— Хлебцы дерьмо, а табачок ничего!

— Из чего стрелял? Покажи! Неплохо!

— Смазки мало! Масло на вес золота! Хоть из себя масло выжимай!

— Выжми, ха, ха, ха!

— Люстра чумовая! Хочу такую!

— Все наше теперь ваше!

— Черт, точно! Забыл!

— Жук, доставай бутылку!

— Откуда?!

— В рояле! Я в рояле спрятал! К пюпитру ближе!

— Не ругайся, слышь!

— Иностранные слова знает! Умник!

— Старики, жарко стало!

— А это Крот огонь разжег!

— Огонь, чуваки! Как раньше в камине!

— Ничего! Отстроимся! И камины в домах будут! Во всех!

— И ванны, чувак, ванны, ты забыл! Чтобы купаться!

В ушах женщины стоял рваный гул радости. В дырах вспыхивал и гас смех. Все затягивалось тонкой пленкой дыма: мужчины курили. Слепой плевой тепла: разгорался огонь в кирпичном круге посреди зала. Иглистой марлей мороза: ударили заморозки, странные для этих краев, и лужи подернулись льдом, и люстра играла ледяными шариками. И лед, лед сверкал внутри Руди, сколы, торосы льда.

Впервые за много дней ребенок повернулся в ней мощно, тяжело, властно. Она охнула, схватилась за живот и присела на подоконнике. Тщедушный парень спрыгнул на пол, подвернул ногу в дыре в паркете, протянул руку Руди.

— Давай! Слезай! Миротворица!

Она очнулась. Бинт холода развязывался, разматывался, таял. Плод играл в ней яростно и сильно, бил ее ногами, хлестал, толкал кулаками, бодал головой. Ожил. Разъярился. То ли сердился, то ли праздновал. Вместе со всеми.

Руди вложила руку в руку парня. Медленно спустила с подоконника одну ногу. Потом другую. Села. Мотала ногами.

«Я девчонка, и я сижу на скамейке в саду. И отец еще не развелся с матерью. Я слышу, как летают пчелы».

— Ну? Что сидишь? Не высидишь яичко!

Хохотнул, довольный шуткой.

Руди тоже засмеялась.

«Пусть ему приятно будет, что я смеюсь».

Тяжело, уткой, сползла на пол, уперлась ногами. Живот тяжелел день ото дня. Ей все труднее становилось его таскать. «Там человек. Он зреет. Он уже созрел. Он скоро свалится с ветки и упадет. Спелый плод. Яркий. Сладкий. Ему очень страшно падать».

— Видишь, какую бучу ты учинила.

— Вижу.

Она обвела глазами людей. Пили, курили, гомонили. Облапывали друг друга. Уже переругивались. Строили планы. А может, строили козни. Замирение всегда ненадолго. До первой ссоры. До первого бешеного огня.

«Наш мир мужской. Он и был мужской. Женщина в нем не значила ничего. И будет мужской. Гляди, тут одни мужики. Ты тут одна баба. Ничего не изменилось. А ты-то думала».

— У тебя кроссовок развязался. Дай завяжу.

Парнишка быстро опустился на одно колено и ловко, как фокусник в цирке, в одно мгновенье завязал на кроссовке Руди лохматые шнурки.

Она засмеялась. Погладила парня по ирокезу.

— Спасибо. Ты такой галантный.

Самой стало смешно.

«Люди и после смерти остаются людьми».

Она подняла голову. Прямо на нее тяжело глядели два мрачных, угольно-горячих глаза. Крот. Буравил ее зрачками. Не моргал.

Обе банды, объединившись, заняли под жилье весь дом. Оборудовали спальные места: настелили на паркет мешки из-под картошки, дерюгу, сорвали с карнизов гардины. Приволокли с чердака изъеденное крысами белье. Жестко, но аккуратно: простыни в дырках все одно простыни, а от паркета идет тепло, дерево само греет.

На первом этаже оборудовали подобие бани. В помывочной стоял бак, туда наливали найденную где угодно воду. Систему водоснабжения не всю разбомбили. В иных домах вода плохо, жалкой струйкой, а текла из крана. Бак подогревали живым огнем: разводили костер под днищем. Из прокопченного бака ковшом черпали кипяток, лили в корыто, ждали, пока остынет. Крот добыл ящик мыла.

Теперь живем! Живем-то живем, это понятно, а в городе еще есть банды. Не мы одни тут веселимся.

И что, с ними брататься? Такое, как с нами, бывает лишь один раз. С ними номер может не пройти. Да, ты прав, может не пройти.

Они все по-прежнему носили оружие. Город был каменным лесом. В нем водились живые и умные хищники. Это блеф, что все пообнимались, и война кончилась. Дурень, ты что, забыл, что война не кончается никогда? Мир тебе только приснился. Значит, мы что, друг другу приснились?! В какой-то степени да. Спи дальше. Спи спокойно, дорогой товарищ.

Они спали неспокойно. Оружие под головой. В сонной руке. Не разжимать кулак. Напасть могут всегда. Видишь, спит Вожак. Охраняй ее сон. Она должна много спать и хорошо высыпаться. Она родит нам нашего Вождя. Это будет классный пацан. Верю. Я охраняю ее. Не бойся. С ней ничего не случится.

Тишина. Слегка позванивают хрустали люстры. Медные тяжелые цепи отблескивают в сумраке красным. Будто вымазаны кровью. Оштукатурить и побелить бы стены. Это потом, когда будет мир. А когда будет мир? А неизвестно.

Может, и никогда.

Когда. Никогда. Всегда.

Мысли вяжутся в клубок. Распутываются. Нить тает. Истончается. Исчезает.

Ржавчина слегка мерцает. У тебя под ресницами. Спи. Не спи! Нет, спи опять. Опасности нет. Тебя сторожат. Ты дышишь, вдыхаешь и выдыхаешь, сопишь носом. Тончайшее кружево видений плетется и расплетается. Стучат коклюшки. Это костяшки времени. Времени нет. Нет времени. Какое может быть время после смерти?

Посмотри иначе. Не после смерти, а до жизни.

Потому что ты, это ты родишь жизнь.

«Потому что. Я. Рожу. Жизнь».

Тихо и холодно. Тело мерзнет. А душа? Она тоже сжалась в комок. Она бедная, обтрепанная птица. Она грязный зверек, приблудный. Нет, она змея, и сейчас с гадким шорохом выползет из тебя и уползет прочь и навек, а ты, уже без души, будешь хвататься за нее, пытаться схватить ее пальцами, ногтями, налечь грудью на нее, ускользающую, скользкую.

Ночь прозрачна. Заморозки. Странные для этих краев. Сейчас, после смерти, все странное. На юге валит серый снег. На севере, должно быть, тают льды. Скоро вода хлынет на сушу и затопит всю память, все драгоценные руины и святые обломки. И что? Не дрейфь. Останутся горы, высокие горы. Ты заберешься туда.

Нет. Ты придешь к большой воде. И найдешь старую дрянную лодку. Заберешься в нее и будешь плыть. И дохлые рыбы будут высовывать из воды мертвые морды и поднимать к тебе, и сверкать в тебя тяжелыми красными или белыми, жемчужными, молочными глазами.

Она уже тонула в быстром, мгновенном, тонком как слизь на рыбьей чешуе, сне, и уже навстречу ей плыла тяжелая, медная, неповоротливая рыба, она снилась ей, тыкалась гладким увесистым телом ей в пальцы, в ладони, и зеркальным золотом сверкала крупная чешуя, как над ухом прозвенел неслышимый звонок. Будто зеркало разбили далеко, за анфиладами. И она вскинулась. Повернула голову. Расширила глаза. Как не спала.

Он крался к ней, по осколкам кирпичей, по крошке штукатурки. Без обуви. В носках. Мягкие лапы зверя. Она видела не его, а его тень. Медленно прикрыла веки. Старалась дышать размеренно. Сопеть носом. Для него она спит. Кто он? Она уже знала.

Она узнала его по запаху.

Пробирался вдоль бревен-тел. Переступал через спящих. Все спящие плыли вдаль в одной лодке, в одной старой ржавой барже. Она вспомнила баржу и ее капитана. Живот возвышался горой, из-за живота она не видела, кто спит рядом с ней. Она не знала их имен. Она насилу помнила лица. Не запоминала ничего. Сейчас она мало что помнила и знала; она знала все только про того, кто жил и рос в ней.

Человек подошел близко. Вот он рядом. Ей показалось: ее щека железная, ржавая, так холодило щеку ее собственное дыхание. Она сверху видела свое лицо — в коросте ржавчины, в дырах времени. Свои нагие кости. Свой череп. Потом он опять мгновенно и смешно оброс мясом и кожей. Она тихо, тонко усмехнулась: и это тоже сон? Мужчина медленно опустился перед ней на колени.

«Сейчас он ляжет рядом со мной».

Он лег рядом с ней.

Она молчала и не двигалась. Он молчал. Не двигался.

Лежали так долго.

«Сколько можно так лежать? Когда ты будешь нападать? Сейчас?»

Мужская рука нежно, осторожно взяла ее за руку.

И она чуть не заплакала от умиления.

«К чертям все! При чем тут нежность!»

Чужое тело чуть пододвинулось, торс приподнялся, пропыленная кожа куртки противно скрипнула, тяжесть чужого тела сначала привалилась, потом медленно, стараясь не причинить ей боль, навалилась, прижала, примяла.

Молча Руди вытянула руки ладонями вперед. Подвела ладони под чужую плоть. Отталкивала. Отодвигала. Кряхтела.

Мужчина не отступался.

Она не хотела кричать. Боялась шуметь. Все вокруг спали или делали вид, что спали. Пахло пылью и пролитым на паркет виски. Мужчины и после смерти всегда найдут, чего выпить.

Она повела глазами вбок. Задышала чаще. Мужчина копошился грубой холодной рукой у нее под юбкой. Она плотнее сдвигала ноги. Два животных, как просто и смешно. Но ведь она давно уже не животное. И плод внутри нее — уже не зверь. Он человек. Человек.

Они двое людей. Мужчина об этом забыл.

Она чуть подняла голову. Свет Луны падал наискось из разбитого окна на них обоих. Приблизила губы к чужому волосатому уху. Хриплый шепот обжигал чужую кожу. Вонзался в чужую барабанную перепонку.

— У тебя. Ничего. Не получится.

Тяжесть чужого тела навалилась уже грубее, злее. Он уже не щадил ее живот, давил на живот животом. Чужие колени старались растолкать, развести в разные стороны ее ноги.

— У меня все получится. У нас.

— Я Вожак. Сейчас заору. Тебя растерзают все. Когда увидят.

— Ты думаешь, они не видят? Они будут молчать. Я скажу им: она сама захотела.

Она сглотнула слюну. И слюна отдавала ржавчиной, старой едкой горечью.

«Он все продумал. Крыть нечем».

— Не жди, что ты осилишь.

Она уже видела — он сделает, что хочет. Вот сейчас.

Обхватила его за плечи. Пыталась побороть, уложить на пол. Бесполезно.

«Это тебе не волк. Ты не вымолишь у него милости. У зверя — можно. Но не у человека».

Застонала. Он закрыл ей рот небритыми, колючими, пахнущими алкоголем и гнилью губами.

— Крот!

Она выплюнула его имя ему в лицо. Он стер плевок ладонью.

— Ну давай, буди всех. Все посмотрят живое кино. Хочешь, чтобы все глядели на нас и возбуждались? И потом набросились на тебя? Всем скопом!

«Хитрец. Подлец!»

Ржавое зеркало, коричневая, красная амальгама, засохшая кровь, кирпичная пыль. Что отражается в нем? Твоя жизнь? Твой живот? Смерть этого человекозверя? Он не выпустит тебя из рук. Твой пистолет у тебя за поясом. Сзади. Под твоим тощим задом. Ты лежишь на нем.

Тебе не вынуть его. Не вытащить из-под себя. Из-под толщи прожитых веков.

Отражения плыли, смещались. Глаза косили. Зеркало блестело непролитыми слезами. По стеклу шли трещины. Оно все разбивалось, медленно и страшно, и все никак не могло разбиться.

Она выпустила его плечо и попыталась подсунуть под спину руку. Он понял ее маневр и цапнул ее за запястье. Так сжал! Она закусила губу и прокусила ее.

Плюнула в него кровью. Попала в глаз.

Он засмеялся коротко, почти беззвучно.

— Дикая. Ты дикая. Наутро скажут: я… Вожака, значит, я уже теперь сам Вожак.

Желтые прокуренные, еще до всеобщей смерти, зубы блеснули лунно, отрешенно.

И ее осенило. Зеркало наклонилось, накренилось и отразило то, что она должна была сделать. Быстро. Немедленно.

— Хочешь послушать?

Она выдохнула слова ему прямо в рот. Будто кормила его изо рта в рот. Почти целовала.

Все тело мужчины напряглось и опало. Снова закаменело.

— Послушать? Что?

— Дурень. Его.

— Кого?!

Он уже и так понял, кого.

Дрожь любопытства стала медленно, потом все быстрее и быстрее трясти его.

«Ага, клюнул!»

— Я разрешаю. Перед тем, как. А то вдруг потом я скину. От напряжения. А тут ведь все так ждут, когда он родится. Тебе не простят, если что вдруг. Послушай его! Ухо приложи!

Он приподнялся над ней на вытянутых руках. Теперь она видела, как дико блестят его глаза. Белки в красных прожилках. Сколько ночей он не спал? Стерег своих от нападения?

Заскользил всем телом по ней вниз, вниз.

«Так! Хорошо! Повелся!»

Рукой он по-прежнему крепко, цепко обхватывал ее запястье.

Положил тяжелую голову ей на живот. Придавил ухом пупок. Настала тишина. В громадном, гигантском зеркале потолка над собой она, закинув шею, видела — вот мужчина поворачивает голову, вот вздрогнул, вот улыбается краем рта — он услышал, как внутри женщины толкнулся ребенок. Вот он закрыл глаза. Слушает еще. Улыбается уже широко, шире, все шире, довольный. Как слаб человек! Как мало ему надо для удовольствия, развлеченья!

«А может, у него сына убили. А может, у него беременная жена погибла. А может, он только мечтал об этом! О том, чтобы у него кто-то родился! Каждый человек об этом мечтает!»

Теперь она знала: да, каждый.

«Сыграть на этом. Быстро придумай, как».

У нее пересохли губы.

Теперь она больше всего на свете хотела убежать.

Удрать отсюда. Навсегда.

«Никогда. Когда? Всегда».

Два тела, мужское и женское, сливались в ночи в кромешном, темном зеркале, отсвечивающем то старым серебром, то росой на пожухлой желтой траве, то густым изумрудом болотных топей.

— Как бы ты его назвал?

— Кого?

— Ну, его.

— А, его! Не знаю.

Мужчина по-прежнему, лежа на ней всей тяжестью, слушал шевеленье плода внутри нее.

— А если подумать?

Она почуяла, как длинно, резко он вздрогнул.

«Точно, убили у него ребенка».

— Тим. Я бы назвал его Тим.

«Понятно. Так его сына звали».

— Расскажи.

— Что?

Он поднял голову. Оторвал от ее бугрящегося, вздрагивающего живота.

— Какой он был.

— Кто?

— Тим.

— Откуда ты знаешь, что…

— Я все знаю. Вожак знает все.

— Тебе рассказали! Ну да.

— Да.

«Соврать. Наплевать. Так надо».

Мужчина дернул кадыком. Снова положил голову на живот женщины, как на большую мягкую подушку. Весь дрожал, не мог справиться с собой.

— Прекрасный. Такой… В веснушках.

Зажмурился. Затряс головой. Уткнул лицо ей в живот, в складки юбки.

«Так, верно. Он плачет. Плачет!»

Мысль жгла холодом, а слезы подкатывали к горлу, она уже плакала вместе с ним.

— Ты с ним играл?

— Да. В футбол. Мы катались на лыжах. Ездил с ним в горы. Он уже ловко катался. Как большой.

Повернул лицо. Лежал на ее животе щекой. По другой щеке текли медленные, блестящие как рыбья чешуя слезы, мерцали, исчезали в глубине зеркального черного, серебряного омута.

И у нее из углов глаз стекали сплошными, теплыми ручьями слезы на пыльный матрац, на беззубый паркет.

— Он уже был большой?

— Да. Мы успели справить ему десятый день рожденья. Тим.

Зарыдал, затрясся.

На ее груди вместе с ним трясся позолоченный, медленно ржавеющий медальон калеки.

Руди подняла руку и положила мужчине на голову. Медленно, тихо гладила его по голове.

«Сейчас. Вот сейчас сказать».

Холодная мысль парила, летала над ней, отдельно от биения ее сердца и струения ее слез.

— Пусти мне руку. Мне больно. Ты пережал мне артерию. Все онемело.

— Да. Конечно.

Он разжал руку. Руди чуть приподняла зад над полом. Рука юркнула за пояс. Она выдернула пистолет из-под себя, порвав себе юбку. Крот изумленно, зареванный, глядел на черный ствол.

«Зеркало, разбейся. Зеркало, что же ты не разбиваешься?!»

— Ты…

Он потерял дар речи.

«Он хочет сказать: беременная сучка, ты плачешь вместе со мной, и ты такая!»

— Молчи. Ничего не говори.

Она оперлась на руку и выскользнула из-под него. Живот вздымался и опадал. Ребенок внутри нее играл, резвился, живот оттопыривался то там, то сям. Мужчина смотрел, как шевелится ее живот. Слезы затекали ему в открытый рот. Мерцали в щетине.

Он тяжело, отдуваясь, встал с пола сначала на одно колено. Потом в полный рост. Женщина держала его под прицелом. Тоже стала подниматься. И тоже тяжело. Одной рукой наводила пистолет, другой придерживала тяжелый, перекатывающийся живыми волнами живот. Слезы из ее глаз еще текли. Уже высыхали. Держать пистолет крепче. В любой момент он может сунуть кулак тебе под локоть. Тогда пиши пропало.

Зеркало отразит твое поверженное тело, разодранное от горла до срама платье. Клочья юбки. Орущий рот. Оно отразит все, что не должно отражать. Ни в коем случае.

— Поворачивай оглобли.

— Ты… дрянь…

— Ступай туда, где ты спал. Быстро!

Шепот. Хрипы. Ствол не дрожит. И ничто в ней не дрожит. И не плачет.

«Я уйду сейчас или никогда».

Мужчина переступил, не глядя, через валявшееся на полу, сонное тело.

И еще через одно. И еще.

Его следы черными рыбами плыли по густому слою пыли, покрывавшей выщербленный паркет. Люстра грозно качалась над ним. Хрустали играли, роились под потолком ледяными пчелами.

«Я сумасшедшая. Ну и пусть. Я ухожу. Они убьют меня в спину».

Держала руку на животе. Ребенок бил в ее ладонь головой. А может, круглой сильной коленкой.

Мужчина так и пятился прочь от нее — с расстегнутой ширинкой.

«Смешной. Несчастный. Потерял сына. Хотел жить. Просто кусок жизни урвать. С тобой. А ты не дала ему. Оставила голодным».

На миг ей захотелось лечь на пол и раздвинуть перед ним ноги.

С ужасом, пронзившим ее от темени до голеней, она поняла, что тоже страшно, дико, как зверь, захотела лечь под него. Быть с ним.

«Черт! Что со мной! Нельзя!»

Она чуть не крикнула сама себе, как собаке: тубо!

— Давай! Живей!

Мужчина поторопился, запнулся за лежащего на полу и упал на него.

Руди сжала зубы. Сильней стиснула в кулаке пистолет.

«Гаденыш. Сейчас все проснутся!»

Спящий проснулся и заворчал. Крот барахтался на полу. Измазался в белой пыли. Встал, отряхивал куртку. Тот, кого потревожили, уже снова храпел.

Молча уходил в угол зала мужчина. Молча стояла с оружием женщина.

Молча играл, плясал в ней веселый ребенок.

И, когда мужчина дошел до своего места, где лег отдыхать, увалился, закрыл глаза, скрипя зубами, и сделал вид, что спит, женщина, не опуская пистолет, переступая с пятки на носок, подхватив юбку и зажав подол в костистом кулаке, медленно, очень медленно, как во сне, подошла к двери, и вошла в ее черный зев, и вышла наружу, и стала спускаться по разбитой, искалеченной белокаменной лестнице, и громадное зеркало наверху, под потолком, отразило то, что после ее ухода осталось на том месте, где она лежала и спала: пустоту.

Сначала Руди шла по лестнице медленно. Ей казалось: ее ноги едва шевелятся. Мысль и страх бежали впереди нее. Потом она охрабрела. Ноги задвигались быстрее. Она попыталась ускорить шаг. У нее получилось. Она уже бежала, сбегала вниз по лестнице, бесшумно и отчаянно, и юбка вихрилась у нее за спиной, рваная, грязная, страшная. Пахнущая порохом, кровью, коньяком. Пропитанная мужскими слезами.

Она толкнула входную дверь всем телом и выбежала на улицу.

На свободу.

Пистолет по-прежнему в кулаке. Не выпускать! Может, они следят. Начнут стрелять. Ноги, бегите. Думать некогда.

«Плохо то, что я опять босая. И без рюкзака».

Рюкзак, ее родной рюкзак. Он столько дорог с ней прошел. И вот его нет. Впору заплакать о нем, как о человеке. Еще чего не хватало! Она хохотнула сквозь зубы. Бежала. Потом останавливалась. Стояла, расставив ноги по-мужски. Озиралась. Бежать было тяжело. Переваливалась с боку на бок. «Вот я уже и утка. Меня запросто можно подстрелить. Как делать нечего». Ребенок оттягивал живот вниз. Давил головой на дно живота. На лонную кость. «Черт, какой тяжеленький! А я так быстро бегу, вот-вот рожу! Эй! Ты поосторожнее!»

Замедлила шаг. Оглядывалась. Никто не бежал за ней.

«Помни о том, что побратались только два человечьих стана. Сколько бандитов еще в городе? Кто нападет на тебя из-за угла?!»

Пошла гибко, осторожно, медленно, подобрала юбку, заткнула ее за пояс.

«Я как средневековый мальчик-паж. В штанах с буфами».

Ночь на излете. Скоро рассвет. Светлеет небо. Вечные тучи плывут по нему, несутся заполошно, иногда замирают и расходятся, и в прогале видна Луна, звезды, зелень зенита.

«Только бы не подстрелили. Только бы уцелеть».

Она шла, переваливаясь; в одной руке пистолет, другой поддерживает живот.

«Я все равно пройду этот город из конца в конец».

Шла так быстро, как могла. Угрюмые дома молчали. Иные улицы перегорожены обломками. Она ныряла в проулок, обходила каменные баррикады. Замирала, услышав стук или треск. Приседала. Оглядывалась, наводя ствол туда, сюда.

«Черт, а там, в рюкзаке, джинсы новенькие остались. Что надену после родов?»

Сердце грохотало в горле, в ушах. Тишина опять воцарялась. Стояла черной водой в бочке. Женщина плотнее сжимала оружие.

«Руди! Ты вожак сама себе. Как хорошо, что у тебя есть пистолет».

Она ощущала себя сильной с оружием. Такое чувство не испытывала раньше.

Кралась вдоль стен. Пачкалась в мелу. Острый край торчащей арматуры оцарапал ей бок. Она охнула и долго стояла, прижимая к царапине юбку, пока кровь не унялась.

Внезапно остановилась. Тишина обнимала ее.

«Зачем я иду? Куда я иду?»

Простота вопроса, заданного самой себе, поразила ее.

«Неужели нет выхода из земного пути? И мы все обречены на жизнь?»

Ребенок шевельнулся в ней.

«Он говорит мне: да».

Она закрыла глаза. Светало все сильнее. Тучи подсвечивало снизу восходящее солнце.

«Никто не знает. И он не знает. Хотя он знает многое. То, чего я уже не узнаю никогда».

Она шагнула вперед, и прямо перед ее носом прозвучал сухой хлопок выстрела.

Отпрянула. Нагнулась. Выстрелила из-под локтя.

«Пусть знают, что я вооружена».

Тишина. Опять тишина. Будто и не было одинокого выстрела в ночи.

«Может, он мне приснился? А может, я сплю и сама, как в зеркале, отражаюсь в своем сне?»

Тишина. Коварная тишина. Ей нельзя верить.

Руди, сжав пистолет до боли в пальцах, заставила себя выпрямиться и пойти. Шаг. Шаг. Еще шаг. Уйти прочь от этого места.

И, как только она дошла до края дома, в нее выстрелили опять.

Пуля взрыла белое крошево кирпича у ее ног. Она опять обернулась, уже не приседая и не прячась, и выстрелила, держа пистолет обеими руками. Раз. Другой. Третий. Снова тишина. «Они шутят со мной!» Завернула за угол. Обошла дом. Красное солнце выкатывалось из-за горизонта. Мертвый город стоял на страже своей смерти. Он не хотел оживать. Больше никогда.

«Выбираться отсюда. Любой ценой. И больше никогда…»

Тень метнулась ей наперерез. Она не успела разглядеть. Снова тихо. Молчат пустые каменные клетки. Живот свело странной болью. «Это просто от голода. Я хочу есть. А до еды еще далеко. Когда еще найду».

На что была похожа тень? Разве можно отождествить то, что мелькнуло мгновенно? Разум не успел осознать; память не сработала. Черный платок, колыхнулся перед глазами.

«Это ветер взвил черную пыль. Я дура».

Пошла дальше. Ребенок толкал ее изнутри головой. Потом утих. Уснул.

Храня его сон, Руди шла осторожно, будто переходила замерзшую реку по первому льду.

Утро залило красной краской дома и дороги. Высотки исчезали, сменялись одноэтажными постройками. Руди все бойчее шла по шоссе, покрытому толстым слоем пыли. Сжимала пистолет в руке. Откуда пыль? Ни дерева. Ни травы. Каменная крошка, и лезет в нос.

Она оторвала от подола две тряпицы, засунула в ноздри. Дышать стало легче. Ускоряла шаг.

«Пока я еще не вышла из города — надо бы найти еду. Хоть какую! Хоть сальный обмылок! Хоть прошлогоднюю горбушку хлеба! Все равно!»

— Не бойся, миленький, я тебя все равно накормлю.

Дернула юбку, опустила. «Вот я и женщина опять». Шарила глазами по сторонам. Маленькие домики. Развалины подсобок, гаражей, сараев. Здесь жили люди. Теперь их нет. Она одна, живая, идет краем братской могилы. Глаза скользили по вывескам. КАФЕТЕРИЙ, АДВОКАТ БЕРЕТ НЕДОРОГО, ШКОЛА №…, АТЕЛЬЕ, ЗООМАГАЗИН.

«Господи, ведь люди покупали корм для своих зверей. И сумки, в которых их сажали и перевозили с места на место. Из города на дачу. И мордочка кота торчала в прозрачной сетке. И он мяукал: выпусти меня!»

А, вот оно. ГАСТРОНОМ. Руди не пришлось открывать дверь: ее не было. «Здесь давно все растащили. Все съели последние люди. Или звери». Глаза бегали по пустым полкам. Все верно, нечего было и надеяться. Пустота и тишина.

Она уже выходила вон из дотла ограбленного магазина, когда ее глаза наткнулись на заколоченный дощатый ящик в углу.

Руди шагнула к ящику. Заткнула за пояс пистолет. Отдирала доски. Ржавые гвозди разлетались в стороны. О, пожива! Две консервных банки. Нарисован тунец. Рыба, это фосфор, это полезно маленькому. И еще пара вакуумных упаковок маиса. Кукурузные початки гляделись так заманчиво под пленкой целлофана — золотые, упругие. Руди разорвала зубами упаковку. Кажется, она съела початок прямо с несъедобной сердцевиной.

Под прилавком она нашла небольшую хозяйственную сумку. Хорошую, крепкую, с длинными ручками. Можно повесить на плечо. Затолкала в сумку банки и маис. «Все, живем!» Нагнулась и оглядела свою юбку.

— Да, поистрепалась ты, до смешного. Жаль, это лавка со жратвой, а не с тряпками. Неплохо было бы сменить шкуру.

«Довольствуйся тем, что есть».

Вскинула голову.

Прямо на нее смотрела она сама.

Со стены.

Она глядела на саму себя в зеркало.

Чудом зеркало сохранилось. Не разбилось. Целехонькое. Продавщицы тут смотрелись в него, взбивали локоны, подмазывали губки. Завлекали покупателей.

Руди глядела на себя. Себе в глаза.

Руди из зеркала тоже глядела ей в глаза.

Так глядели друг на друга.

Настоящая Руди вздрогнула и распахнула глаза шире.

Которая из них настоящая?

«Черт знает. Может, она, а я только отражение. Я отражаю ее. Это я ее зеркало». 

— Пока, подруга!

Махнула отражению рукой.

Выбежала вон. Взбросила сумку на плечо.

Уже отойдя от города на большое расстояние, она обернулась и увидела: город горит.

Кто поджег дома? Как пламени удалось так быстро обнять улицу, квартал, район? Как перекидывалось, гонимое ветром, с дома на дом, с крыши на крышу? Руди не знала. Она видела: страшное рыжее зарево. Полыхают крыши. Черный жирный дым клубится, реет над полосой яркого алого огня.

«Может, Крот поджег. Может, его враги».

Раздула ноздри. Ей казалось, она чует запах гари.

Она стояла и смотрела на огонь. Как это здорово, что она вышла из города невредимой. Господь хранит ее. А есть ли господь? Его ведь нет давно. Его тоже взорвали и сожгли. Потому что его родили люди. Господь — дитя людей. Сам по себе он не смог бы существовать.

И она не знает, кто на самом деле сотворил с ними все это. Эту гибель. Войну.

Может, это сделали не люди. А тот, кто высоко над ними. Но не бог. Не бог.

«Бог бы просто не мог так с нами поступить. Нам всегда говорили: он добрый».

Руди повернулась и пошла прочь от горящего города. Зарево билось за ее спиной. Истрепанная дырявая юбка развевалась на ветру. Живот торчал вперед.

«Только вперед. Уже немного осталось».

Немного чего? Она не могла бы сказать. До цели? До родов? До конца?

Ветер наносил запах пожарища. Стали встречаться деревья. Они стояли вдоль дороги, мертвые, обгорелые. Их верхушки гнул ветер. Руди шла по ленте асфальта босиком.

Хорошо, что уже тепло. Весна. Ноги не замерзнут.

Ребенок в ней проснулся и замолотил ручонками и ножками.

— С добрым утром! Завтракать нам пора!

Она села на землю, покрытую пеплом, под сизое обгорелое дерево, вытащила из сумки банку, открыла ее зубами и пальцами, облизываясь и урча, как зверь, заталкивала в рот куски тунца. Съела все до капли. Сок выпила из банки, запрокинув голову.

Постепенно стали появляться, среди мертвых, живые деревья. Весна и жизнь брали свое. Почки лопались, вылезали листья. Клейкие листочки, пахучие, свернутые в трубочку. Расправлялись прямо у Руди на глазах.

Вдали показались приземистые дома. Деревня.

«Деревня это не город. Там спокойнее. Я не спала ночь; надо бы найти место отдохнуть».

Свернула. Направилась к домам. Иные разрушены до основания; иные сохранились целиком, с крышами; у каких-то только стены. Женщина осматривалась, искала дом посохраннее. Крыша нужна. Защита от дождя и ветра. Она найдет целенький дом, закроется изнутри, ляжет на кровать ли, на пол и будет спать. И ее ребенок наконец-то отдохнет. Сколько он натерпелся в последнее время.

Она сошла с асфальта на землю. Нежная трава щекотала ей ноги. Пальцы вязли в теплой, мокрой земле. Недавно прошел дождь. Черная, теплая как женское тело, нежная, податливая земля. Почва. Живая почва. Еще живая. Навсегда живая. Почва неподвластна смерти. Ее убьют, отравят — а она отродится. Через сто, двести, тысячу лет. Оживет. И снова даст жизнь. Травы. Деревья. Зверей. Цветы. Плоды. Что бы ни сделали с почвой люди — она останется почвой: жизнью.

Руди странно, огромным движущимся шаром, почувствовала под ногами плоть живой планеты. Земля неслась под ее ступнями в непонятном, слишком широком и огромном небе, в прозрачности пространства. Неостановимо. Немыслимо. Человек не должен об этом думать. Он может это только чувствовать. Руди стояла босыми ногами на голой земле и слышала, как она стремительно и бесшумно несется в бездне. Кто такая эта женщина на ней? С ее большим брюхом? Родит и умрет. В свой черед. А земля все так же будет бешено нестись в небесах. Уноситься из-под ног.

Руди покачнулась. У нее закружилась голова. Раскинула руки. Пыталась ухватиться за воздух. Под руку подвернулась тонкая ветвь. Клейкие листья обожгли ладонь. Вклеились. Вцепились. Не отодрать. Она, с закрытыми глазами, покачиваясь, поднесла ладонь к лицу и понюхала. Глубоко, до дна легких, втянула горьковатый нежный запах. Тополь? Липкая смолка. Листок, а пахнет, как цветок. Улыбнулась. Улыбка озарила ее изнутри. Улыбку увидел ее ребенок, стал хватать руками, не поймал, улыбнулся ей сам — там, внутри живота.

Огромный живот. Сугробный живот. Холм. Косогор.

Живот, круглый как земля. Это тоже почва. В нее посеяли зерно. И оно взошло.

Завтра из черной земли вылезет свежий нежный росток.

Стояла и улыбалась. Гладила себя по животу. Вдыхала запах сырой земли. Вокруг молчала деревня. Пустая ли? А вдруг кто-то тут затаился, схоронился?

Не пугало ничего. Пистолет за поясом. Что будет, когда кончатся патроны?

«Об этом не думать. Кончатся и кончатся. Все когда-нибудь кончается».

Вспомнила немого детеныша. Как бы им было сейчас хорошо вдвоем.

Шла по размытой дождем дороге. Ноги в грязи. Вот дом, с виду хорош. У него есть крыша. Зайти? Конечно.

Она не вытаскивала из-за пояса пистолет. Просто толкнула дверь рукой, и все.

Вошла. Тихо. Пахнет сыростью. По стенам ползет синий и серый грибок. Давно не топили ни печь, ни камин. Вот он, камин, в нем один пепел, дров нет. Кто-то здесь побывал до нее, дрова сожгли. Недавно. Она нагнулась. Сунула в камин руку. Пепел еще теплый.

«Недалеко ушли. Может, вернутся. А может, совсем. Вернутся — встречу».

Мысль о людях не причинила ни боли, ни ужаса. Опять улыбалась. Все время улыбалась. Улыбка не сходила с губ. Если ее не убили бандиты в городе, кто убьет ее в деревне?

Руди ходила по дому. Рассматривала вещи. Вот теплая духовка. Пахнет кашей и печеной тыквой. Она пошарила по кастрюлям. Все пусты. Вылизаны. Будто большой зверь вылизал огромным языком, не человек.

«Какая разница, зверь, человек? Еду готовил человек, а ел зверь».

Грязные следы на полу кухни, в гостиной, на крыльце. Руди склонилась ниже. Мужская обувь. Крупный след. Ребристые кроссовки. Человек приготовил поесть, отдохнул и ушел. Она сделает то же самое. Хорошо, что ушел. Ей так спокойнее.

Она опять прошла на кухню. Легко разломала ветхий табурет. Сволокла доски в камин. Нашла зажигалку, долго щелкала колесиком. Или отсырела, или газ кончился. Внезапно вспыхнуло пламя. Самодельные дрова загорелись. Руди смотрела на пламя и радовалась. Она училась радоваться простым радостям. Оказывается, они еще не умерли.

Доски трещали. Пламя разгоралось. Руди села у камина на пол, скрестив ноги. Так сидела черная, там, давно, в доме у кромки леса. Руди улыбнулась и ей, ставшей воспоминанием. Становится воспоминанием все, даже последний ужас, даже смерть.

«Мы рождаемся еще раз, но уже не помним, что с нами было раньше».

Ее никогда не посещали такие мысли. Она махнула над ухом рукой. Отогнала мысли, как муху.

По потолку и правда ползла муха. Она перезимовала в доме и ожила от тепла. Доски потрескивали, сполохи ходили по лицу женщины, по ее громадному животу. «Мой живот как та гигантская люстра, у бандитов. Когда-нибудь люстра упадет и разобьется. И посыплются осколки». Руди закинула голову и следила за мухой взглядом. Муха бессильно, поджав лапки, свалилась Руди на юбку. Она посадила муху на ладонь и, улыбаясь, смотрела, как насекомое ползет, медленно, робко.

«Я не брошу тебя в огонь. Не сожгу. Ты будешь жить. Проживешь столько, сколько тебе нужно».

Она осторожно посадила муху на каминную решетку.

— Грейся, животинка.

Обводила глазами стены. Семья, что жила здесь, очень любила свою родню. Все стены увешаны фотографиями. Рамки позолоченные, посеребренные, коричневые, черные, лаковые. Все сохранилось. А кому теперь это надо? Уже никого в живых. А может, кто-то где-то бредет. Как она. По дороге.

Глаза скользили, ощупывали, обнимали, возвращались. Наткнулись на лицо, ушли в сторону; опять вернулись.

«Знакомое лицо. Клянусь, знакомое».

Руди встала с пола. Шагнула к фотографии. Из золоченой рамки на нее глядел мальчик. Где она видела мальчика? Когда? Ее память засыпало пеплом. Толстым слоем белой пыли. Руки дрожали. Она пыталась вспомнить. Напрасно. Столько всего произошло. Чтобы вернуться обратно, надо пройти сквозь воду, железо и пламя. Это страшно. Нельзя пятиться. Надо идти вперед. Только вперед.

Руки протянулись сами. Вынули фотокарточку из рамки. Повесили рамку опять на стену, на ржавый тонкий гвоздь. Прижали фото к груди, к сердцу. От карточки исходило тепло. Перетекало в грудную клетку. Руди отняла фотографию от груди и всмотрелась в нее.

«Знаком ты мне, да. Не вспомню все равно. Прости».

Что ломать голову! Она сунула фотографию в сумку.

«Я собиратель старых фотографий. Я коллекционер царства мертвых».

— А не сварить ли мне кукурузную кашу?

Она вынула из сумки початки. Освободила от пленки. В углу кухни краснела маленькая прошлогодняя тыква. Рядом лежал патиссон. Патиссон сгнил; тыква с одного бока была целехонька, с другого ее погрызли крысы. Руди взяла тыкву, вышла во двор, нашла под крышей бочку и выкупала тыкву, как младенца, в дождевой воде.

Ножи, ложки, тарелки — все на кухне было цело. Руди мелко порезала тыкву и сложила ее в кастрюлю вместе с зернами маиса. Залила дождевой водой. «Вода отравлена? Пускай. Все равно. Я сама отравлена. Я сама себе яд и противоядие».

Она сама удивлялась своей силе. Своему здоровью. У нее не вылезали волосы. Тело не покрывалось язвами. Ее не тошнило, не рвало.

«Какая я морозоустойчивая. Молодец я».

Она поставила кастрюлю на огонь. Ждала. Варево забулькало. Она помешивала его ложкой. Все как раньше. Все как до смерти.

— Сейчас приготовим горячее, мой родной… сейчас…

У нее было чувство — она кормит не себя, а уже рожденного ребенка.

— Интересно, какая у тебя будет рожица? Какой ты будешь? На кого похож? На меня или…

«Плевать. Это уже неважно».

Много чего уже неважно. Отодвинулось на второй план. Назад. Стало фоном, дымом. Гарью. Заревом на горизонте. Каша была готова. Она вытащила кастрюлю из огня, ухватив юбкой. Все равно обожглась. Охнула. Засмеялась. А соль? Кашу посолить?

Соли нигде не нашла. Только молотый черный перец и в стеклянной банке — орегано.

— Наплевать. Без соли полезнее.

Ела, обжигаясь, кашу. Горячее. Впервые за много дней.

Потом вскипятила чаю. Огонь в камине догорал. По дому разлилось тепло. Тепло разлилось по ней, втекло в каждый сосуд, обняло каждую мышцу. Неодолимо поклонило в сон. На улице поднимался ветер. Выл в трубе. Врывался в открытое окно. Руди подошла к окну и закрыла его.

— Тепло, не выходи. Не уходи от меня.

В комнате стояли высокая кровать и низкая, на коротких ножках, кушетка. Руди покосилась на кровать. Белье скомкано, простыня скручена. Тут спали и спаслись бегством. Зачем заправлять кровать? На голой кушетке валялась вышитая золотой нитью подушка-думка. Руди легла на кушетку. Пистолет больно упирался ей в ребро.

«Мне и одеяло не нужно, так тепло. Жарко».

Во сне к ней пришли все, встреченные ею на пути. Пришли карлик и карлица. Кричали, требовали своего. Явился Крот. Он плакал, прижимался головой к ее животу. Просил у нее прощения. А она тихо спрашивала: за что? Пришел старый моряк, калека, капитан проржавленной баржи. Щерился зло. Наскакивал на нее. Пытался повалить ее наземь. Во сне она оказалась гораздо сильнее. Толкнула его в грудь, и он упал. Дергалась одинокая рука. Сгибалась в колене одна нога. Она села рядом с ним, гладила ему культи. Тряпки пропитались кровью. Кровь засохла. Стала коричневой. Стала землей. Ты хотел меня утопить. Твои раны опять воспалились. Давай снова перевяжу?

Пришли красная и черная; они скидывали с себя тряпки, обнимались при ней. Кричали: ты дура! Никогда не узнаешь, что такое радость! Ты не умеешь наслаждаться! Все погибло, так что терять? Пришла прокаженная. Стояла навытяжку, как маленький солдат. Львиное лицо шло волнами. Вздымалось и опадало. Внезапно превратилось в ее собственный     живот. Она смотрела на свой живот со стороны. А, это она смотрела на него в зеркале. Или из зеркала на себя, живую. У живота были глаза. У живота был рот. Рот раскрылся, и голосом прокаженной живот сказал: никогда не забывай, помни всегда. А я забыла, шепнула она и горько, горько заплакала во сне.

Пришел мальчик, которого она хоронила в холодной, мерзлой земле. Скольких похоронила она! Целую землю, всю землю. Прорву народа. Лицо мертвого мальчика спокойно и бестрепетно, и по нему весело скачет бархатная белочка, и в зашитых, заштопанных лапках у нее настоящие орехи. Живые. Съедобные. Орехи падают наземь и катятся, они золотые, серебряные, это игрушки на елке, это Новый год.

Пришел тот человек. Отец ее ребенка. Она не видела его лица. Знала, что это он. Сначала отталкивала его. Потом обняла. Щека налегла на щеку. Тело на тело. Душа на душу.

Как тихо! Слышно, как двое людей дышат. Слышно, как слезы текут по лицу.

Они ничего не сказали друг другу.

Только обнимались. Дышали. И плакали.

И тонко, тонко, нежно, в кромешной тишине, пела новогодняя флейта, а может, это бархатная белка пела, умильно сложив зашитые суровой нитью лапки, удивляясь, умирая, не желая умирать.

О чем? О вечной жизни. О вечной смерти. О глупости людей.

О том, что люди сами изгнали себя из последнего рая.

И некого винить. 

Окончание