ЛИТЕРАТУРНАЯ ГОСТИНАЯ
ГРЭЙС
опера
Посвящается великой певице Грэйс Бамбри
КРАСНАЯ ПЛОЩАДЬ
Дома надвинулись сплошной горящею стеной.
В толпе старуха хлеб жует. Все — как перед войной.
В толпе девчонка скалит рот. Она слегка пьяна.
С пирушки пламенной идет. Ей сизый дым — война.
Бьет в лица жесткая метель погибельных газет.
Из шифоньера на постель — прабабкин маркизет.
Какую обувь нам сносить! Каких детей рожать!
Но мертвых нам не воскресить. Живых — не удержать.
Какие мощные дома! В них ночью не до сна.
Стоит, распатлана, любовь на берегу окна.
А в том подъезде, что на рот орущий так похож,
Перед девчонкой достает мальчишка финский нож.
Мир, нечестивый ты мужик. Все счеты сведены.
Мне через площадь напрямик. Под поезда войны.
Мне — в чернь вокзала, в чад метро, где бабы так вопят,
Забыв, что сожжено добро, прижав к себе ребят!
Мне — в заметь, круговерть и муть, в нежданный зимний Ад,
Где шепот: «Пить!» — и: «Кто-нибудь!..» — и лишь глаза слепят…
Я не могу.
Я не хочу!
Но я туда иду.
Давлю жестоким каблуком слепого льда слюду.
Старуха сердцем вдаль глядит. Свистит вослед малец!
Иду туда. Скажу навзрыд, какой он есть — конец.
Вот прикурил седой старик у блуди площадной.
Вот бабы плачут, обнявшись. Все — как перед войной.
А это кто — на мостовой, и звезды за плечом,
В буране — с голой головой, пред красным кирпичом
Кремлевским, перечным, седым, кровавее огня, —
Стоит — и сквозь небесный дым так смотрит на меня?!
И ближе подхожу, и зрю: ее лицо черно.
И руки черны. Январю — ее очей вино.
В пурге плывет грозой слеза. Широкие зрачки.
В ушах синеет бирюза, как глаз ее белки!
Откуда ты середь моей нечесаной земли?!
Быть может, черный соловей… тебя — фонарь — зажгли
В алмазах инистых ветвей… у башен, что в ночи
Грозят кричащей тьме людей: молчи… молчи… молчи…
Я догадалась, кто ты. Смех! Свет — белозубый рот
В улыбке! Ты — одна из тех, кто все про нас споет.
Поет нам мир! Поет война! О, счастье — песни петь!
А жизнь твоя перейдена не боле чем на треть.
Стоишь в метели и глядишь на старую меня,
Весь чернопламенный вокал дыханием храня.
Весь черномраморный вокзал, где люстра-Млечный-Путь
Все валится безумьем в зал… осколки ранят грудь…
А звезды, вьюжный виноград, из тьмы небес — отвес —
Все сыплют — на морозе — в лад — твои спиричуэлс!
А мимохожий, вон, юнец, с ухмылкой в стиле рок,
Не сводит рыбьих глаз, елец, с твоих точеных ног…
А эта пряная толпа, что вся разобщена…
А эта пьяная судьба — без берегов, без дна…
А может, мир наш есть корабль, его «Титаник» звать,
И тонет, и ребенок — ты, и обнимаю, мать,
Тебя, чернушечку мою… сопрано?.. меццо?.. о,
Да только плыть… да только жить — и больше ничего…
Раскрой же глотку! Черный крест — в шубейке две руки!
И пой! Чтоб слышали окрест — воры и старики!
Медсестры, чью больничку вмиг замкнут на карантин!
Торговка, чей святейший лик — маяк меж лунных льдин!
Владыка, что в виду Кремля, немой, идет пешком!
А снег взвивается, пыля, над бедным батожком!
Не скипетр, не держава, нет… пуста ладонь, гола…
И этот черный пистолет — родной, из-за угла…
Ты только пой, мулатка, пой! В снегу, молясь, любя,
Всей пройденной моей судьбой я слушаю — тебя!
Ах, мать, я у тебя учусь! Как не дрожать губой!
Я в голос твой навек впрягусь, младенец старый твой!
«Титаник» наш! А черт ли в нем! Обшивка, рвись, тони,
Сверкучий мир, мой окоем, — сосчитанные дни!
Ты только пой! В ночи — взахлеб — среди чужих людей!
Среди ветров — осушат лоб! Средь белых площадей!
Средь Красной площади моей, навек на дне зрачка,
И колкий красный снеговей сработан на века!
Ты только пой! И я с тобой! Кричи, стони, ори,
Чтобы услышал мир живой, рабы и главари!
Мулатка! Голос разожги костром! Звенит беда!
Мы люди! Мы же не враги друг другу! Кто ж тогда?!
Плывет «Титаник»! И рэгтайм играют! Голосишь!
Миг — и вода… и темнота… и синь, и рыбья тишь…
И вечный лютый холод… о!.. ты только пой, ты пой,
И звон курантов пусть плывет над черною щекой!
И ночь пусть слушает тебя! Не сбейся! ты со мной!
Искрит кровавая стена. Все — как перед войной.
А мы тонули много раз, мулатка, знаешь, нет?!
…ты пой. Еще не пробил час. Еще не умер свет.
А за спиной твоей — зубцы. И память велика.
А за спиной моей — отцы. Им память — на века.
Военной музыки они хлебнули полным ртом.
И стали вечные огни на выгибе земном.
И стали вечные грачи во кружеве берез.
И стали вечные ручьи, потоки вешних слез.
И нам кричат: плывите вдаль! огонь идет стеной!
Мулатка, а тебе не жаль той музыки шальной?
Стоишь на площади моей? Так спой мне бытие:
Моих людей, моих вождей,
Моих расстрелянных детей,
Веселье пьяных площадей,
Смех ярких дней, слезу ночей,
Страдание мое.
***
Я хочу, как ты. Этот вечер я помню до
Нотных ребер, до белых костей подлокотников под руками.
Красным бархатом эшафот зала обит. Верхнее до
Просверлило бессмертие — и умерло за облаками.
Я хочу, как ты, горлом кровь святая. Я буду как ты!
…ты никем не станешь, лишь себя грубо, сонную, растолкаешь
Для ночного воя. Для одноразовой красоты.
Чтобы по себе пройти, над собой глумясь —
от края смерти до края………………………..
Я хочу, как ты!..
…много хочешь — а вот тебе шиш.
Нету голоса. Нет судьбы. Нет тебя!
Перебей зеркала камнями!
Я пою! Кричу! Воплю! А ты смеешься. Молчишь.
Черный ангел золотыми крылами, смеясь, машет над нами.
Кожа — вакса. Губы — бананами вывернуты. Плывут черты
Черным бакеном — по волне грозовой чужой
музыки-Миссисипи.
Я хочу, как ты! Слышишь! Я буду, как ты!
…ты поешь — я гибну в морозе, хрипе и сипе.
Эта музыка времени, она ведь только так, до поры,
Эта музыка бремени, рыдая, скинешь его в подворотне,
Зал грохочет, дирижер глядит зверьком из норы,
Хор поет на полмира, все шире, страстней, свободней,
Это музыка племени, откуда растут руки-ноги твои, кресты,
Это музыка лемеха, кимберлита, алмаза, кирки, рубила,
Я встаю, аплодируя, руки над головой, я плачу, как ты,
Все лицо мокро, зареванная, я навеки тебя полюбила!
Сил нет кланяться у тебя, черномазая ведьма, голь
Перекатная ты, гастрольная,
швырни же голодным по счастью людям
Эту музыку милости, праздник павлиний, глухую боль,
Все, что с нами, немыми, было и что еще будет.
И чего не будет, пропой!
…нам, пропойцам, бутылку початую с палубы брось
Виски, джина ли, тягучего, злого пустынного зелья,
Вбей же в руку распятую
этот черный — по шляпку! — тяжелый гвоздь,
Для последнего крика,
для Пасхального — на полмира — солнца-веселья.
У КАЗАНСКОГО ВОКЗАЛА
Меховинки и мешковины.
Озверелые визги такси!
Рвется снежная пуповина.
Новорожденный плач Руси!
Хлесткий вопль. Чуждый говор: «Мерси…»
Эй, носильщик, за грош — поднеси.
В белых песцах
девчонка,
только прыгнула с поезда.
Моржовый клык у пояса.
Подзаработала у Полярного круга.
Потеряла в тундре лучшего друга.
В Архангельске, в церкви, поверила в Бога.
Смотрит из-под песцов ясно и строго.
Глаза нерпичьи, скулы багряные…
Ее хватают чьи-то руки пьяные,
а справа от нее —
абрикос детской щеки,
перстень — огнем на девичьей руке,
огнями — радужки и зрачки,
роса слезы, мороз на виске,
а слева — вокзальная башня Сююмбике,
а сзади выныривают такие мужики!
С песней на устах —
о золотоносных местах,
о золоторунной овце,
о золотобровом лице…
Рюкзаки застегнуты на все ремни!
А старуха молится:
— Спаси и сохрани.
…Спаси и сохрани —
от метели, жадно заметающей путь,
что стесняет сердце
и давит грудь.
От метели, хищно падающей с неба
на лисьи и волчьи следы,
от легкого хлеба,
от тяжелой воды,
от всякой безумной напасти —
от мора, глада,
от войны…
Гудок дальнего слезного счастья —
поперек пустынной страны.
Старуха крестится,
лицо коряво, коричнево…
Ее седина пахнет корой, корицею…
Очкастый парень
кричит по-литовски —
красивый, бритый, лицом — Котовский!
Сто лиц!
Сто языков!
Господи, упаду ниц
средь чемоданов, мешков…
С места снялись… поплыли
Веси, предместья, города…
Во снежной пыли — народ мой, ты ли…
Куда, мой народ, куда…
Господи, сколько людей…
Приди, возьми и владей…
………………………………………………….
…Вокзал красивый и суровый.
Его узорчата стена.
Его нахмуренные брови:
Страна — неверная жена.
Она весь век куда-то едет,
Во тьму глаза ее глядят.
И, плача, по буфетам дети
Еду холодную едят.
И под крыло, под плат пуховый
Всех беспризорных соберет:
Всех, кто слепой и бестолковый,
Всех, кто — толпа и кто — народ,
Всех чужеземцев, иноверцев,
Кто ходит по Руси, косясь…
Вокзала темь… и запах перца…
Фонарь играет, яркий язь…
То иглы вьюги… то ударит
из туч, мазнувши по лицу,
великий свет… средь гула, гари,
зимы, что поведут к венцу…
И в этой вьюге, что так сладко
Жжет рот, как на морозе — сталь,
Идет красивая мулатка,
Огромна, как сама печаль.
У дерева и человека
Что под коричневой корой?..
Она стоит над белым снегом
Огромной черною горой.
О, тонкой ковки профиль медный
И пламя грозовое скул!
Петровский фейерверк победный
Из бешеных белков блеснул…
Но — хлад асфальта и металла!
Но — самолет над головой!
И стиснут пальцы, как шандалы,
Огонь чужой руки живой.
Прохожий без суда и слова
Шарахнется к дороге, в грязь…
О, к этому она готова.
Она ведь черной родилась.
В ночи куранты бьют старинной
И царской музыкой тоски!
Зачем так ноздри рвут зверино
Морозный воздух на куски…
Она ведь родилась собакой…
И буйволицей… и козой…
И стылой — зимнею — из мрака —
Бизоньей вымершей слезой…
Постой. Чужой народ увидишь.
Бежит. Летит. Снует. Плывет.
На снеговую сцену выйдешь.
На льдину станешь в ледоход.
И не сегодня и не завтра,
Века пройдут иль полчаса,
Заплачешь этими слезами,
Восполнишь эти голоса,
Вдохнешь все солнце золотое,
Блик на дорожном сундуке,
Весь дым дороги и постоя —
И песней выдохнешь святою,
Спиричуэл твоей простою,
Улыбкою Сююмбике…
***
Ты чужачка здесь. А я, видишь, родная тут.
Я тут, слышишь, родная всем и всему.
Хоронила родных. Рыданья, венки, салют.
И уйду я отсюда — в родную хвойную тьму.
Чужеземка ты. А я тут твердо стою.
Из родного чернозема мои ноги растут.
Ты у рампы поешь, у прожектора на краю.
Я — над сизым зерцалом реки, ледяной берег крут.
Над зальделым плесом.
Над тюремным санным путем.
Надо ржавым военным трактором,
по весне ушедшим под лед.
Я на сцену заливисто крикну тебе: все путем!
Спой про то, как никто никогда не умрет!
Раскрываешь рот. Дрожи дикий, чайкой, полет.
Простираешь руки. По ветру летят рукава.
Черный лебедь мой. Радость моя.
Всяк во мрак уйдет.
А пока — ты жива. Да и я жива.
Из чужих хромосом чужедальний соткан геном.
Иноземный гром в зените плетет вензеля.
…я хочу, чтобы смерть побыла лишь сном.
Стоном в песне твоей, земля, родная моя.
ОБЩЕЖИТИЕ КОНСЕРВАТОРИИ
Чадная кухня полна дыма и запаха перца. Тяжелая ржавая крышка кастрюли чуть сдвинулась, и в щелку сочился терпкий, травный и пряный пар.
Грэйс отбросила с коричневой щеки курчавую прядь, осторожно приподняла крышку и посолила кушанье.
В кухню вплыла девица-певица в розовом халате. В пальцах у нее дымилась сигарета.
Грэйс хотела сказать ей: «Певица, зачем куришь? Голос испортишь», — да промолчала. Иногда выкуривала сама мятную, дамскую сигарету.
Чужой дым коснулся ее пухлых лиловых губ.
Из комнаты напротив доносились крики, визги саксофона, Виттова пляска ударных, жестяные хрипы певцов. Запись гремела первоклассная. Грэйс знала: в комнате напротив пили кофе, и не только кофе.
Однажды она побывала в этой компании; ей стало страшно, тоскливо и темно; и туда она больше не ходила.
А девица в розовом халате, Софка из города Мариуполя, что у Черного моря, наклонясь, прикуривала прямо от синего цветка конфорки, и ее спутанные после сна русые волосы чуть не вспыхнули.
— Сгоришь, Софка! — крикнула Грэйс и улыбнулась.
Софка изогнулась красивым зверем и подмигнула:
— От любви сгорю, чернявочка!.. Либо от огня софитов!.. меня на стажировку в Большой театр берут…
А в комнате, на столе, светлой свечой стояла недопитая бутылка сухого вина — вчера пили и били посуду на счастье на свадьбе соседки, — валялись мандариновые шкурки между огарков свадебных свечей.
Еще на столе лежала на большом блюде разломленная на куски вяленая рыба.
Грэйс осторожно, как свечу, взяла кусочек воблы, понюхала, как цветок, отколупнула ногтем круглую серебряную чешую, и стало тоскливо, печально, степно и суховейно…
— Русская вобла… Волга… — прошептала она.
Зажгла огарок. Тьма вокруг задрожала. Осветились клавиши, ноты, стулья, портрет веселого Моцарта на стене, брошенные на стул огромные рукавицы для крепких русских морозов.
— Ave, Maria, — пропела Грэйс тихо, — grazia plena…
И заплакала, уронив лоб в ладони.
Такой же огарок догорал однажды ночью, в гетто, на похоронах ее младшего брата Джима, потом — сестры Габриэль, потом — тети Фрэнсис, замученной и убитой за горсть серебра в тощем бумажнике в трех шагах от дома.
ЧЕРНОЕ ЛИЦО
Синеют белки, как тунца чешуя,
Тоскливей лампады во храме…
И черное тело — в морозе белья,
В московской золоченной раме.
Россия — твой сон. Но и Африка — сон.
На сердце — лишь грубая метка.
А в зале орган — он ревет, дикий слон,
Запрятанный в нотную клетку.
Пеньё — без бинокля увиденный бой!
Плывут искаженные лица…
Сразят нежной флейтой. Изрубят трубой.
Прикажут валторне молиться.
Мулатка. Красотка. Певица. Дитя…
Окурок… и чашка… и флаги
Огнем — за окном… спать бы надо, хотя…
Старуха в метро — что шептала, крестя?..
О вечном спасенье и благе…
У пропасти зеркала — кофе испить…
И сцену Аиды — сначала…
Вокальная воля, учебная прыть —
Холодной испариной зала…
О, на ночь сережку забыла ты снять!..
И в сон твой, слезами политый,
Приходит, смеясь, твоя черная мать
И белый отец позабытый.
Вся в инее скрипка соседки твоей…
Гриф грозной гитары зовущей…
Заиндевел твой золотой соловей,
Алябьевский, горлом плывущий…
Лицо на подушке. Чужой потолок.
Чужая земля за стеною
Бьет снегом и ветром в щеку и висок,
Метелью слепой, неземною…
На миг ты живая! О, только на миг!
На миг — молодое ты пламя!
А музыки скорбный, торжественный лик
Сгоревшими дышит кострами…
Сон — музыка! Льется мелодия вдоль
Сплетения жил животворных…
Ты музыкой плачешь, земная юдоль!
Ты сыплешь звенящие зерна…
Мы — нынче. А завтра?! Ползет этот страх
Цепочкой златой — на ключицы…
Пусть кудри твои обратятся во прах.
О, только бы петь научиться.
***
Я говорю на звериных и ангельских языках
Я при этом еще и любовь имею
Держу за пазухой пересилив потери страх
Под снегом дрожа от дождя державно немея
А ты говоришь на густом языке велик его лес
Страшна чащоба его корни буквиц корявы
Доски-подмостки не выдержат призрачный вес
Понарошку любви и гибели
улетающей славы
Я тоже клавиши нежно глажу
на ходу в битком набитой музыке сплю
Я могу подыграть тебе на огнистом органе
на жестком рояле
Я музыкою клянусь стою у нее на страже
ею сражаюсь врага колю
Ее обнимаю люблю в конце и в начале
Что
в начале — Слово
дудки
скрипки
улыбки
ах музыка знаешь одна
Спотыкается плачет бормочет бесслышные клятвы
И далекая ария Баха в безлюдной церкви слышна
На краю времен в виду гекатомбы кровавой жатвы
ПРАЗДНИК
Юбки — ах, колокола!
Ноги темные — в пыли!
Как же это я вплыла
В карнавал всея Земли!
Синий крутанет атлас
Вокруг бедер! вкруг колен!
Хоровод на миг, на час!
Мир попал пожару в плен!
Ты, всесветный карнавал,
Золотым монистом лег
И в уста поцеловал
Всех, кто нищ и одинок!
Эта пыльная Москва —
Лето, древняя жара.
Эта церковь все жива,
Хоть и взорвана вчера.
У киоска виноград
Итальянка жадно ест!
Грудь опасная, как яд!
Птичьей лапой светит крест!
Смотрит бородатый дед.
Смотрит, шмыгая, пострел!
…все бы до скончанья лет
Мир на Красоту смотрел…
И на миг в дыму людском —
Бирюза белков, рука,
Черным траурным платком
Лишь дрожащая слегка.
Черный, в солнце, дым волос.
Гибкий антилопий стан.
И пустынным жаром слез
Посоленные уста.
И растаяла, как дым,
Вслед за стариком седым,
За киоском, с вывеской: МОРОЖЕНОЕ…
Это Грэйс, черная певица.
Осторожно!
Она миру пока не известна.
У нее не берут интервью.
Но она за правду
неслучайной песни
отдаст
случайную жизнь свою.
Есть болезнь такая: вечная зима.
От нее можно сойти с ума.
И если ты врач — то ты не плачь.
Ты плач подальше, за Красный Крест, упрячь.
…а вместо снадобья — последний хлеб
Протяни тому, кто отроду слеп.
И еще калеке купи виноград,
Потому что глаза его костром горят.
И еще Шопена вальс разучи,
Пока ноты не вспыхнули растопкой в печи,
В зимней печи, вселенской печи…
В карнавальной толпе несу две свечи!
По обеим сторонам моего лица —
Пламя… пыланью нету конца.
Ну и что, смешная, факела вместо, да!
Так, с огнем, ночью-днем, через веси и города.
Через стон-бред, через ненависть-месть,
Через горы лет — горящая весть!
Кого там спасет мой свечной маяк?
Воск прожигает сжатый кулак.
Возьму верхнее си, и до, и до-диез!
Музыка, кос чащоба… по ветру — смоляной лес…
По ветру — партитура! Танцую с огнем!
Обнимаю молнию! Целую гром!
А ты, Грэйс, где ты? Исчезла… эй!
Спой о любви нам! Да пой веселей!
…Время не запрятать в клеть.
Речь немую не держать.
Песнопенья не допеть.
Алым знаменем дрожать.
В переулках и дворах —
Гомон, крики, беготня…
Жизнь по льду — тончайший, ах!.. —
Перейти в виду огня.
Только так же, люди, вы
Друг без друга — никуда,
Волнами седой травы,
Ветром клоните года.
Обнимашки, обнима…
Потеряшки, потеря…
Нам бы не сойти с ума,
Повторяя, повторя…
Этот праздник — он гудел!
Этот карнавал — гремел!
Как средь неотложных дел
Этот Страшный Суд — посмел?!
…только так же все
Добро
Злу ступает в черный след,
И на мраморе метро
Золотых знамений
Нет.
МОЕ ПИСЬМО ГРЭЙС — ИЗ БУДУЩЕГО
Прошлогодний яблочный дух из ветхой корзинки…
Вся рассохлась… на прутья сухой лозы расплелась…
Ты не бойся. Это не по тебе поминки.
По старинке письмо: чернильная синяя грязь.
Надо мною — зеркало. В кирпичную кладку вогнали
Тяжкий гвоздь — и повесили: чтобы себя наблюдать,
Как рекою годов, в кроватной лодке, в седом одеяле
Я плыву — ребенок, старуха, жена, дочь, мать.
Я пером забытым выведу витиевато
Монастырские буквицы… вязь морозных хвощей…
Ледяной орнамент земли, на людях распятой,
Под исподним хранящей злато святых мощей…
Я пишу тебе, Грэйс, родная, письмо по старинке,
Грэйс, огнистому, жгучему, голому голосу твоему.
Где под ветром клонишься, черная ты былинка?
Где горою таешь, уходишь в пустыню, во тьму…
Я ныряю в Сеть, что нас ловит, рыб занебесных:
Да, жива… невесть сколько лет… невеста его,
Обреченного времени: на эшафоте — над бездной —
Обеззвученной оперой справляет свое торжество…
А мы, люди, тебя, живую, не слышим! Оглохли!
Нам теперь — только записи, записи, записи, за…
Торопливо — каракули — вдоль по листам эпохи…
Торопливо — предсмертно — глазами искать — глаза…
Иероглиф первый я вывела! Слезами чернила
Растекаются! Мощными кляксами! Черным быльем!
Я пишу тебе, песня моя, как тебя любила,
Как твердила фиоритуры твои и ночью, и днем!
Старость, Грэйс, каленой воблой, вяленой рыбой —
На сиротьем твоем, заокеанском столе…
А пытальная крышка рояля — воздетой дыбой,
Безголосой музыкой гаснет в грядущей мгле…
Старость, Грэйс! Я такая ж, как ты, нынче старуха!
О, спасибо тебе! Научила ты меня петь.
Задыхаясь, огромно, громко, голодно, глухо,
Забывая, что завтра подаст тихий голос — смерть!
А для нас смерти нет, красотка, черная девка!
Азучену сожгут! Кармен заколют ножом!
А мы выйдем на сцену дощатую, заголосим припевки —
Сбросим старую кожу, запляшем, смеясь, живьем!
Черный ты махаон! Белый парусник я! Две летящих
Бабы, бабочки, белки, безумие, боль и бред,
Две сверкающих правды, две гадалки пропащих,
Раз ответ зловещий нам карты дали… нам горя нет!
Грэйс, певица моя! Так ли гордо встаешь к роялю?
Кандалами распевок все так ли свободу ожжешь?!
Как там в Библии Музыки: вначале был ритм… вначале…
А в конце — лишь твое ожерелье. И смех. И нож.
Ярость красной мулеты, расшитый жилет Эскамильо,
Лирой выгнутый рог бешеного быка…
Ты лежишь на песке. Кровь. Молчанье твое. Бессилье.
И рыданье Хосе — на все времена, на века.
Я в ладоши бью! До боли, до крови! Напрасно.
Злобный занавес зря ползет туда, обратно, туда…
Ну, вставай! Надо кланяться!
Ослепительной будь! Прекрасной!
Это ж просто клюквенный сок! Крашеная вода!
Я люблю тебя! Встань! Ты мой голос! Ты мои крылья!
Иерихонская моя, псалма Давида, труба!
Ты сказанием стала уже! А я остаюсь еще былью,
Еще шепотом — по слогам — страшные сроки Суда…
Встань! Скань занавеса! Рукоплесканий звенящие стразы!
Грэйс, на сцену — цветною душистой пеной — летят цветы!
Грэйс, вот так умереть! На миру! Триумфально! Сразу!
В ореоле общей любви! В костре красоты!
Не от старости, Грэйс… Не от Альцгеймера и Паркинсона…
Не в рассыпанной чешуе бессильных пилюль…
…а у нас — зима. Солнце — яблоком по небосклону.
Небо все стреляет градом серебряных пуль.
Надо мною — зеркало, сон. Я там тебя вижу.
Черный лик твой. Гриву. Широкие твои зрачки.
Наклонись ты из зазеркалья ко мне. Еще ближе. Ближе.
Молодые ангелы наши так далеки, далеки.
Улыбнись глазами. Сверкни при свече слезами.
Зубы снежно блеснут в улыбке. Тихо рот приоткрой.
Оберни черный стан тихо, медленно
в наше старое, красное знамя.
Старой мне — перед вечным сном —
колыбельную тихо спой.
ПЕРВАЯ ПЕСНЯ ГРЭЙС
Арестанткой — в черное — оденусь,
К жизни этой приговорена.
Никуда я от нее не денусь.
Кровь живою памятью пьяна.
Жизнями полна моя утроба!
Две свечи зажму я в кулаках.
Плакальщицей у земного гроба
Запою, что пела я в веках!
О, нам жить осталось так немного!
Это даже странно сознавать.
Черное лицо резного бога
Я не буду больше целовать.
Так пою, вздымая выше свечи!
Черен, страшен мой поющий лик!
Воск, целуя, прожигает плечи.
Где же ты, людской последний крик!
В утешеньях, коими с пеленок
Кормят нас врачи и палачи,
Слышу, как отверженный ребенок
В животе у матери кричит!
Я пою за бедных всех, голодных!
Я пою, отвержена, черна!
Дай душе, страдальной и свободной,
Из ладоней — черного вина!
Чтобы охмелеть среди проклятий,
Гибели и страха посреди!
Чтобы поцелуев и объятий
Не залили черные дожди!
Я пою! За вас за всех пылаю!
Я живу — я с вами так — живу!
Я люблю! Вас, люди! Я не знаю —
В песне — и во сне — и наяву!
Ветер — гуще! Черным осьминогом —
Кудри вкруг горячей головы!
…я пою — для плачущего Бога,
Для Того, Кого забыли вы.
***
Ты, черная, ты ведь старуха,
сушеная смоква уже.
Окончен бой твой. И кончен бал.
И в тюрьме твоей темень.
А может, хохочет люстра твоя хрусталем,
и свет — волчий оскал
Швыряет в тебя, на мрак скулы,
на седое, курчавое темя.
Ты спела все, что в жизни назначено спеть.
Качалась, тряслась, трещала сцена кибиткой.
Ломали руки твои незримую клеть
Меж публикой и тобой, между свадьбой и пыткой.
Ты, черная! Платьев атласных,
лифов алмазных не счесть.
Я, белая, бедную жизнь проходила в Золушкиных отрепьях.
Перешивала наряды матери, чтобы благую весть
Бросить в зал — из владычья, бутафорского великолепья.
Я — белою обезьяной ревела после концерта
в грязном углу.
Ты — выходила к рампе черною королевой.
Я животом лежала в гримерке
на избитом вином и помадой полу,
И плакали надо мною ангелы — справа и слева.
И только в мечтах, о, ты слышишь, только в мечтах
На сцене, взявшись крепко за руки, мы обе стояли —
Я белая, черная ты, завтра будем — прах,
А нынче — начало, да, улыбнись, увертюра — в начале.
ВТОРАЯ ПЕСНЯ ГРЭЙС
Солдаты ребенка моего убивали —
А я выхожу и об этом пою.
Умирала, а мне пить не давали —
А я выхожу и об этом пою.
Снарядом церковь мою взрывали —
А я выхожу и об этом пою.
В тюрьме пойло в миску наливали —
А я выхожу и об этом пою.
Ощупывали грубо меня на таможне,
Увидя высокую грудь мою,
И долго твердили, что нельзя, а что можно,
А я выхожу и об этом пою.
Ножи всаживали в меня в подворотнях,
И я кричала — на самом краю! —
Видя лик идущего мимо народа —
И я о народе этом пою.
Мне рот зажимали на трибуне каждой,
Кричали: «Сироткой взяли в семью!..» —
А была жажда правды, только жажда…
И вот выхожу и об этом пою.
Груди — черные дыни! Черным ливнем — тело.
Любовь в вас, люди, по рукоять вобью!
На синюю, круглую сцену неба хотела
Выйти — и вышла, и вот пою.
Войной ветра уши прожужжали.
Кто в радость подсунул проклятья свинью?!
Зачем тогда мы любили, рожали?!
Вот об этом — до хрипа — нынче пою.
Убейте меня! А чтобы радость жила.
Вот я вам себя — крик свой! — навек отдаю!
…пусть я обуглюсь, сгорю дотла —
Выйду я и об этом спою.
ГРЭЙС И ДЕВЧОНКА НА ПЛОЩАДИ
Грэйс шла против ветра, чуть наклонившись вперед. Мех воротника ее дубленки поднимался на ветру и щекотал ей лицо. Она сердито завернула пальцем под шапку бирюзовую сережку — камень холодил щеку, и холод от камня был болезнен, как ожог или укус. Она дрожала. Город вокруг нее гудел и переливался тысячью горячих реклам. Мороз ночи, сухой и веселый, кололся иглами, лед звенел под каблуком.
На углу, возле метро, старуха с лицом спящей совы продавала горячие пирожки. Все жадно покупали — на морозе охота есть горячее, и люди покупали, жевали, хотели быстрей согреться, глотали на ходу, грея пирожками руки, смеялись, ныряли в дымящуюся пасть метро.
Грэйс тоже купила пирожок и съела его, сняв перчатки и держа горячий комок голыми руками. Пирожок был с мясом и рисом.
Снег грубо и громко хрустел под сапогами. Грэйс оглянулась. Она шла мимо огромного магазина. В жестких квадратах гигантских окон, на перекрестьях этажей, горели слепящие ткани, изгибали руки змеино красивые манекены. Среди белых манекенов Грэйс вдруг увидела темно-коричневый, с пушистым шиньоном, с пухлым лиловым ртом, вздрогнула.
Мороз усиливался. Воздух обратился в металл, и лезвием резал щеки, виски, веки. Грэйс не понимала, куда она идет. Перед ней расстилалась Комсомольская площадь — громадное, выстывшее на железном морозе блюдо, изрезанное машинами и следами тысяч людей, стонущее гудками поездов, автобусов и такси. Грэйс глядела на белое, мерзлое блюдо площади, на баб с корзинами и рюкзаками, на румяные лица в косматых платках, и ей становилось весело и чисто, будто умылась она в водопаде.
Она быстро перешла под землей к Ярославскому вокзалу. Над скопленьем народа в жестоком морозе латунным светом горел фонарь.
И тут Грэйс увидела ее.
Девчонка стояла, щурилась на свет фонаря. Колеса машин шуршали мимо нее, мимо. Она сердито притопывала узкими сапожками на льду — ноги ее мерзли.
Грэйс подошла и тронула ее за локоть:
— Скажите, пожалуйста…
Блеснули густо намазанные свинцовой краской веки.
А глаза под веками не глядели: они уплывали мимо, мерцали метельными бельмами.
— О-о, черненькая, — хрипло выдохнула девчонка и резко и быстро, как ударила, улыбнулась. На ее белые крашеные волосы летел снег.
— Вам не холодно без шапки? — спросила Грэйс тихо.
— А у меня волосы красивые. Мужики на них клюют, — спокойно ответила девчонка.
Достала из кармана шубки сигарету, долго щелкала зажигалкой, закурила. Маленькое пламя сигареты языком безгрешного котенка лизало морозный туман, обнимающий чужое лицо.
— Думаешь, поддельный? — спросила девчонка и щелкнула ногтем по мочке уха. Неистово сверкнула молния алмазной грани. — У меня заработок почище, чем у тебя. Учишься в Москве, черномазая, да?
— Я певица, — ответила Грэйс.
— Я тоже пою. По тундре, по широкой по дороге! — заголосила девчонка и захохотала. Оборвала хохот, швырнула окурок на лед, под каблук. Сорвала перчатку и коснулась теплой наглой рукой щеки Грэйс:
— Гладкая…
Визгнули по льду колеса такси. Белокурая девчонка сделала рукой, глазами непонятный знак. Дверца открылась. На заднем сиденье маячил чернолицый мужик, сверкал поддельным зубом, золотой серьгой в ухе.
— Поняла? — бросила девчонка. Взялась за ручку дверцы. — Вот так! В гробу я видела ваши жаркие страны! Зато это живые деньги! Мои! А ты сиди в своей консерватории, тыкай черным пальчиком в рояль! Пока!
Выстрелом хлопнула дверца. Машина выпустила вонь. Она облаком окутала Грэйс.
Грэйс увидела через морозное заднее стекло, как смешались черные кудри и белые патлы. Заплакал, завыл поезд, и к горлу Грэйс подкатил тяжелый горячий ком.
Ей захотелось взять в кассе билет и уехать. Куда? Она не знала.
Ей хотелось плакать. Но плакать она не могла.
И в наказанье за то, что не знает она ничего, а может только жить и петь, мороз выбелил бессмертным сизым инеем крутые завитки ее ночных волос и жалкий ворс чужого таежного меха около рта.
БОЛЬШОЙ ТЕАТР
Среди белых колонн — твоя черная грива.
Золотые, тяжелые кольца в ушах.
Так спесива! Так страшно, зверино красива!
Да с навахой Хосе отлетает душа.
Расстегнешь, приподнимешь холщовые юбки.
Точит смерть на тебя изукрашенный нож!
И ногой, будто масло сбиваешь ты в ступке,
Об пол бьешь. И Цуниге под ноги плюешь.
Пахнет потом — со сцены, духами — из ложи.
Ты, девчонка из гетто, и голос твой — медь,
Как дрожишь ты соленою черною кожей,
Чтоб свободной остаться — и чтоб умереть!
О, любимый, от муки подлунного мира,
От сверкающей лжи, от скорбей и забав,
От простуды, что лечат растопленным жиром,
И от боли войны — лишь ударом избавь!
От исхлестанной ложью спины обнаженной,
От изорванной вусмерть — когтями — души,
От тумана обмана, от правды сожженной,
От алмаза, что подло загнал за гроши!
И, когда тяжкий занавес падает грузно
И наваха вошла в тебя по рукоять,
О мулатка Кармен, как огромно, как грустно,
Как единственно, как тяжело умирать.
И в отчаянном крике, прощальном порыве
Ты улыбку метнешь в исчезающий зал!
И свободных волос зверья грозная грива…
И застывшего рта изумленный оскал…
Рукоплещут — чему?! Больше пенья не слышно!
Всё убили — так славу берите взамен!
Выходить надо кланяться! Только недвижно
Ты лежишь между звезд бездыханной, Кармен.
На коленях рыдает Хосе твой несчастный.
По-мужичьи, по-волчьи когтит себе грудь.
Краснобархатной страсти и гибели красной
Средь толпы, на миру, кончен яростный путь.
Только музыка красный тот занавес мятый
Все подносит к лицу, что мокро, солоно,
Только музыка временем шепчет проклятым
Все, что знает про нас бесконечно, давно.
КУЛИСЫ
Занавес. Он большой и тяжелый, искристый, холодный, как сугроб.
Под ним хоронят все — огонь голосов и объятий, цветных огней и босых ступней.
Далеко — землетрясением — идет гул рукоплесканий.
Хосе на сцене хватает черную Кармен на руки. Видит ее белые зазубренные, как морские ракушки, зубы. Она дышит тяжело. Под мышками — соленые полумесяцы, черная ткань мокра.
— Грэйс, ты жива?
— Yes, — ловит он не ухом — губами.
Хосе несет Кармен в гримерку и там рвет ей шнурки на корсете. Он видит волну черной груди, синие белки полных слез глаз. Она видит его широкое крестьянское лицо, прорези морщин из-под грима, серебряные виски, сильные, булыжниками, плечи.
Он держит ее на коленях, как дочку.
— Грэйс, хочешь кофе с коньяком? Я в термосе принес…
От нее пахнет потом, счастьем, яблоком, кровью, вином, зверем.
— Владимир, ты пел как Бог…
— Я хочу тебя поцеловать!
— Yes!
И он целует ее, чувствуя тяжесть ее сильного темного тела, тяжесть почти земную, на своих сильных, некрасивых крестьянских руках.
Тяжело нести землю.
Но он не певец. Он крестьянин. Прежде чем выйти на сцену Большого, он пахал землю, сеял и жал хлеб. Он любит землю, хоть это и тяжело. И он знает: женщина и земля должны любить и рожать.
ХОД ЛЮБОВНИКОВ ПО НОЧНОЙ МОСКВЕ
Иглистой вьюгой по черной канве
Вышиты судьбы земные воочью.
Грэйс и Владимир идут по Москве
Хрусткой, рекламной, засвеченной ночью.
Площадь вокзальная людом пьяна.
Тащит внучонка старик за собою.
В ночь разбросает вокзал семена —
Капельки пота над верхней губою.
Под фонарями крест-накрест платок
На подмосковной старухе завязан…
Плачет в рекламах неоновый ток.
Вход запрещен! Но и выход — заказан.
И в рукавицах сплетутся тесней
Руки — крестьянская с черною, хрупкой…
Вот и кафе, все в сполохах огней.
Клювом в стекло бьется снежная крупка.
…………………………………………………………………..
(ночное кафе)
О, посидим… Здесь так тепло…
Сними пальто скорее…
Мне руки холодом свело —
О чашку их погрею.
Вон стряхивает с куртки снег
Солдатик рыжеусый…
А вон лицо, как оберег,
У девки в ярких бусах!
Пускай за окнами снега
Пылают, пляшут, кружат.
Здесь так еда недорога!
И мне плевать на стужу.
Дуй, ветер заоконный, дуй!
Пугай, пурга, рыданьем!
Любимый, радуйся, ликуй!
Меня глазами поцелуй,
Благослови дыханьем…
Я только радость петь хочу —
До ночи… до рассвета…
Мне эта песня по плечу.
Давай споем дуэтом!
Пускай хохочут, смехом жгут…
Бежит мороз по коже…
Пусть деньги в шапку соберут —
Нам, певчим-перехожим!
Растает снег на волосах,
Горячих, будто угли.
И в черных молодых глазах
Сверкнут такие джунгли!
И, грея губы о стекло
Щербатого стакана,
Поймешь ты: счастье утекло,
Да только горю — рано.
……………………………………………………………………
…Погрелись. Поели. Оделись — и вот
Небес опрокинута крынка!
И вьюгу парную им под ноги льет
В ночи близ Тишинского рынка.
Спят доски прилавков… рогожи мешков…
Распилы, где мясо рубили…
Спит рынок — на дне позабытых зрачков:
Там дети гранаты любили…
…………………………………………………………………………
(Тишинский рынок ночью)
Пахнет творогом снег и бельем — из корыта.
Пахнет кислой капустой из бочек пустых.
Не замком ворота, а морозом закрыты.
Только птичьи следы на снегу — как кресты.
Только кошек следы на снегу, как живые,
Шевельнутся… и снова — узором молчат…
О мулатка, гляди. Крепки швы огневые —
Бочки, доски, мороз, кислый дух, черный чад.
Снеговейные склады, седые лабазы —
Крепко вызвездил иней чугунный засов!
Мешковиной, мукою пропахшие базы,
Где глаза кладовщиц — как у северных сов…
Посылаем железо в небесную наледь.
Гимны грянем о времени нашем — таком!..
Только рынок, солдат! ты стоять будешь насмерть,
Защищая детишек парным молоком.
И когда я пройду по заснеженной жизни
И почую последний мороз у виска —
Напоследок мне дай, громкий рынок Тишинский,
Завалящий урюк с жестяного лотка.
………………………………………………………….
В слепящем свете фонаря
Любовники закоченеют…
И щеки черные горят.
И щеки белые бледнеют.
Заносит снег ее плечо.
Бегут рекламы — жутко, жадно…
Как ей в дубленке горячо
От поцелуев беспощадных!
Идут певица и певец,
Похожи ртами и глазами…
Еще любви такой конец
Не прокляли, не предсказали!
Как вдруг в колодце черноты
Замоскворецкого проулка
Зажглись печальные кресты…
И сердце загудело гулко.
Гудели плечи. Грудь. Живот.
Вся плоть земная зазвучала —
О том, что всяк живой уйдет,
И не начнется мир сначала.
…………………………………………………………….
(церковь Успения. У Всенощной)
Висят лампад лесные ягоды.
Пылают мучеников лица.
Мир захлебнулся нашей яростью.
Пора немного помолиться.
Стоит у алтаря горящего
И плачет юная мулатка.
Какое горе настоящее.
Как счастье нынешнее — сладко.
Как мы устали жить под шубами,
В улыбках-масках прятать лица!
Над бранью гибельною, грубою
Пора немного помолиться.
Пройдя орущей рьяной площадью,
Зайди от грязи здесь омыться.
Здесь тишина — с глазами лошади,
Которой можно помолиться.
Старухи так поют у Всенощной,
Как будто души их, согбенных,
В тела иные снова вселятся —
И расселятся по Вселенной!
И будут песней — в малых птенчиках,
В обритых наголо солдатах,
В беззубых плачущих младенчиках
И снова — в стариках горбатых…
И снова — в молодице, в молодце,
В слезах — у алтаря — мулатке,
Что шепотом по-русски молится
О жизни яростной и краткой!
И две ладони, две сияющих
К ней Николай-угодник тянет!
И жизнь такая настоящая —
Засохшим пряником поманит…
И смерть такая невозможная —
Слепец, собакою ведомый!..
А у икон — глаза острожные
И кулаки детей детдома.
………………………………………………………………………
…Певец и певица Москвою идут.
Когда-нибудь — позже — об этом споют.
Когда-нибудь… Позже!..
…вся жизнь — лишь Потом:
Потом, после счастья, о счастье споем.
Потом — после горя!.. Но опыт кровав.
Уходим мы, радость не поцеловав.
Приснится война занебесным крестом…
Все беды — потом и все войны — потом!
— Родить хочу!.. — шепот…
— Конечно! Потом…
Останься со мною — мы так заживем!..
Но золотом — в черном квадрате: ДЕТДОМ.
Есть только Сейчас. Никакого Потом.
Есть дети. Их лица. Их стылый обед.
Отцов у них нет. Матерей у них нет.
И сжали любовники руки свои
В бездомной своей, в бесприютной любви.
И стала мулатка вдруг — нищая мать,
Которой досталось о детях рыдать.
……………………………………………………………
(детский дом)
Окна — заплатами. Ветошь пурги
В щели меж рамами вбита
Крепко спят дети — друзья и враги.
Лица чисты и открыты.
Никель кроватей мерцает во мгле,
По две содвинутых тесно…
Холодно спать на огромной земле —
В белой постели небесной.
Как вы без спросу явились на свет —
Мать выгибалась в подвале,
Бабка — босой выбегала на снег!
…после — сиротами звали.
Дети, вы пальцы на старых руках
Нянек, уборщиц, кухарок…
Мир наш безумен. Невыплакан страх!
Сон ваш наивен и жарок.
И на кроватях, под хруст простыней,
Стрижены либо патлаты,
Спят пацаны до скончания дней
В сумраке общей палаты.
Яблоко в тумбочке. Чай на столе.
Елку — на праздник хотели!.
…холодно спать на огромной земле
В маленькой
детской
постели.
………………………………………………………………………
Грэйс прикоснулась
к окну дома сирот,
слезной музыкой плывя и звеня,
черной рукою…
— Счастья вам, дети.
Вы — народ.
Днем — огня!
Ночью — покоя…
Снег набивался ей
в чернобурую шапку
жемчужной, рисовой крупкой…
И глядела она
девчонкой детдома —
хватай в охапку! —
голодной, глазастою, хрупкой.
И глядела она
девчонкой войны
городов тех железных,
что были в чужую войну сожжены
и погибли над пьяною бездной.
И сместилось время,
скользя, как лед,
под идущей стопою…
И сказал ей любимый:
— Не бойся, никто не умрет!
Я — с тобою…
Но увидела Грэйс,
прищурясь чуть,
гроб у двери,
старуху седую…
И сказала тихо:
— Меня не забудь,
когда уйду я.
……………………………………………………………………
(завтра похороны)
Гроб, обитый багряным. Скрипучую тяжкую дверь
На морозе волчином с великим трудом открывают.
В жизни есть только смерть. Если сможешь, не веря, поверь.
Да не сможешь, пока ты горячая и живая.
Близ распахнутой двери старуха суглобо сидит
На кухонном, калечном, хромом и сыром табурете.
Припорошена снегом. Обласкана вьюгой. Глядит
В рухлядь нежно-песцовую, в буйство дырявой мокрети.
Звезды стылые иглами, тонко, под сердце войдут.
Дочерь мертвая тихо лежит на столе, за стеною.
Завтра люди с венками, речами втекут, как на суд.
Будет горе, как жабья настойка, больное, хмельное.
А пока сострадальцы толпою сюда не пришли —
С кухни вынесла мать на порог табурет колченогий
И сидит, как из камня, во вьюжной кромешной пыли
У гудящей колесами, вдаль уходящей дороги.
Дай ей, Господи, ночь эту гордо, царицей, прожить,
Не завыть, а слезами живыми тихонько поплакать.
А наутро — на зимние спицы нанизывать нить
И с беременной кошкой о малых котятах калякать.
А наутро — святую Псалтырь хриплогорло читать,
Боль кафизмами выбормотать у пурпурного гроба,
И псалом своровать, как в ночи драгоценности тать,
И дрожать, и шептать, охранить от диавола чтобы.
Завтра явятся бедные люди. Возьмут красный гроб
На усталые, сильные, слабые, хилые плечи.
И затеплятся нежно и тихо сугроб и сугроб
У покрытого белым крыльца, будто белые свечи.
Будет музыки красная медь. Будет хлеба ломоть.
Целованья бессчетные, мокрые щеки, ладони…
Будет знающий молча всю правду о смерти Господь
В закопченной на кухне, на золоте сажа, иконе.
……………………………………………………………………
И тихо Грэйс к старухе подошла.
— Кто умер? — обреченно так спросила.
Дорога закачалась, поплыла.
Звезда звериным глазом закосила.
И молвила старуха жестко:
— Дочь.
И слезы — иглами глаза прошили!
Не женщина — глядела в сердце ночь,
В которой люди плакали и жили.
И на колени в грязный нищий снег
Упала Грэйс! И гладила старуха
Витки волос и чернь тяжелых век,
На шее жилу, бьющуюся глухо.
Живое тело, как же живо ты —
Какое счастье осязать и гладить! —
Щеку любви.
Младенцев животы.
Морщины — все равно земле не сладить…
И плакали две женщины навзрыд!
Мужчина, словно храм, над ними замер…
И видел свет, что прежде был сокрыт,
Ослепшими от черных слез глазами.
Вилась в рогоже неба сеть ворон.
И звезды рыбой заходили в дыры.
И крест нательный с четырех сторон
Благословлял навек всю горечь мира.
……………………………………………………………..
(роддом на проспекте)
Кармином крови — провода.
Толпа проспекта. Лед резучий.
О, хоть бы жизнь была всегда!
Молитва вечная — на случай…
Мулатку отражает лед.
В витринах — елки и орехи!
Еще не завтра скорбный ход.
Еще лучатся зубы в смехе.
— Купи подарок!
— Выбирай!
Хмелей от музыки ты звонкой!
Ты хочешь яблоко… и Рай?..
— Я от тебя хочу ребенка!
Гляди, какие зеркала…
Сплошь ветки серебром увиты…
Нарядней елки — только мгла
Ночного страшного зенита.
Родильный дом. Как дверь тяжка!
А люди по проспекту — мимо…
— Родишь сынка!..
Из тьмы зрачка —
Крик бабий, неостановимый.
И зубы в свете фонарей —
Предсмертной, резкою навахой —
За всех на свете матерей,
Чьим детям Время стало — плахой!
Момент зачатья невесом —
Он снег, растаявший на блюде…
А вдоль проспекта ярким сном —
В еловом мареве хмельном —
Огонь. Судьба. Дорога. Дом.
Последний воздух, невесом.
Любовь. Века. Колеса. Люди.
ПРОБУЖДЕНИЕ
Рассвело… Золотыми крестами на срубе —
Молодого солнца лучи.
С плеч сползает холстина рубахи грубой.
Груди тают, две черных свечи.
Пахнет сохлой травою забытая дача.
На стене — светозарный портрет…
Снег постели… Живот от солнца горячий…
От него, как от круглой планеты, свет…
Приподнимется женщина на черном локте.
На любимом спящем сочтет
Все родинки, шрамы, все хлебные ломти,
Все древесные срезы — за годом год.
И предстанет ей ночь — так трубою органа
Воздух в пальцах, в глотке гудит,
Так сплетается счастье босыми ногами
С горем, что пред расстрелом глядит…
Кровь виднее на белой. Злато — на черной коже.
Хромосомной вязи нету древней,
Чем возлюбленные, что не чертами похожи,
А святой белизной черноземных корней!
Ты проснулась, о женщина, раньше мужчины!
Погляди же, как солнце его сотворит,
Как лучами окрестит бугристую спину,
Как в яремной ямке медное детство горит…
О, заплачь! Это все, что тебе остается.
Жарким потом Африка выступит вдруг на губе…
В паутине окна солнце сонной мухою бьется,
И любимый спит, улыбаясь перед разлукой
тебе.
АЭРОПОРТ ЗИМНИМ УТРОМ
На скамьях в зале ожидания люди спали вповалку.
Патлатая цыганка кормила грудью младенца; девочка, перевязанная шалью крест-накрест, лежала на чемодане, около нее сидела большая вислоухая собака сенбернар — сторожила.
В буфете мойщицы гремели ложками, вилками. Тарелки не мылись — они выбрасывались, потому что были бумажные.
Время от времени воздух раскалывал страшный гул. Это взлетал или садился самолет.
Люди спали — четыре часа утра. Ни ночь, ни утро. Сон и печаль стояли в воздухе, смешивались с кислым запахом мешковины, ароматами дорогих парфюмов и сладким духом мандаринов в корзинах у грузин.
— Эй, Люська! — хрипло выкрикнула одна из мойщиц. — Кончай с посудой, перекур. Народ спит, ну и мы подрыхнем!
Звонкий молодой голос отвечал:
— Народ спит? Вот он спит, да и все на свете проспит. Вот как мы все и проспим. Сами себя проспим. Так мы и войну проспим…
— Какую такую войну? Типун тебе…
Громко шумела горячая вода, грозными клубами стоял над мойкой пар, визжали краны.
— Все такую: последнюю. Тогда, небось, не на кого будет жаловаться.
Подошел одноглазый, инвалид в черной через все лицо повязке, взял кофе и яйцо под майонезом. Зазвенело серебро.
— Сдачи не надо!
И, когда он пил за стойкой кофе, он закрыл свой единственный глаз и, как волк, завыл, заплакал — от голода, от счастья, от тепла, от одиночества.
А на скамье в зале ожидания девочка в белом кудрявом тулупе таинственно спрашивала другую, в бабкиной латаной стеганке:
— Ты веришь в Бога?.. Ты веришь, что Он когда-то родился и жил, как обыкновенный человек, а потом Его осудили и распяли?.. А, Лика?..
— Я с бабкой ходила в церковь в Великий Враг, — нехотя отвечала Лика. — Там свечи красивые.
— А я вот верю, что Бог был и жил!.. Вот пройдет тыща лет — и в Ленина так верить будут, все документы порастеряют, бумаги все сгниют в земле, а что-нибудь когда-нибудь откопают — ну, книжку какую про Ленина… и скажут: это был Бог, вон как все в него верили…
— Дура ты, — процедила Лика, плотнее запахивая стеганку. — Никакие книги в земле не сохранятся. Их черви съедят.
Обрушился гул. Тень черной птицы из смертного детского сна прошла над головами.
— А иконы там, ну, в церкви той, красивые?
— Красивые. Никакого Бога нет, это все сказки для бабушек. Надо мной вон бабка каждую ночь бормочет: Богородица-Дева-радуйся, и зачем? Это ж просто смешно.
Гул ушел сторону, развернулся, затих.
— Если б Он был, Бог этот, никаких бы войн на свете не было.
— И смерти не было бы тоже?..
— И смерти бы не было.
— Иди ты!..
— Сама иди.
И открылись стеклянные двери, и в теплый, темный и душный зал, битком набитый людьми, как косяк серебряной праздничной сельди, зашли струи морозного воздуха. Зашли крики, улыбки, слезы, чемоданы, таксисты и танкисты, солдаты и малые ребята, провожающие и плачущие-дрожащие, зашло предрассветное звездное небо, зашли запахи табака, кожи, хлеба, мазута, машинных масел, простых чисел, чистого синего колючего инея, винного хрусталя, лимонов и нуги, шишек и орехов, скрученных веревками и шпагатами в темно-зеленые мрачные веретена, липких от смолы свежесрубленных елок. Зашел тяжелый блеск глаз перед разлукой.
И в громадную стеклянную дверь вошла мулатка, за ней — седой царь в черной шубе.
Она шла, как летела. Он шел — молотами ноги во мрамор вбивал.
И ударил крик:
— Внимание! Регистрация на рейс Москва — Нью-Йорк!..
И царь бросил чемодан на землю и развернул мулатку за плечи к себе.
— Грэйс!..
— Уже рассвело, Владимир. Скоро мой самолет.
И стеклянную небесную дверь грозными острыми лучами пробило мощное солнце — в кровь, насквозь.
ШЕРЕМЕТЬЕВО. ПРОЩАНИЕ
ТРЕТЬЯ ПЕСНЯ ГРЭЙС
Я улетаю навсегда.
Уж лучше — сразу.
Какая льдистая слюда!
Аж больно глазу.
Сверкает синий зимний день —
Бок апельсина!..
Вот коршун — самолета тень.
Парит спесиво.
Как чемоданы тяжелы,
Забьются рыбой!
Как самолет встает из мглы
Торосом, глыбой…
Не родила тебе сынка…
О, дымно… душно…
Из материнского зрачка
Не глянет Пушкин.
Но бирюзовую серьгу
Я в черной мочке
По-русски свято берегу
Для черной дочки.
Прощай, Владимир мой родной!
Из всех Америк
Я гляну, как перед войной,
На русский берег.
Увижу звезды, купола,
Заводы — с тыла.
И то, как я тебя ждала,
А площадь стыла.
Каким мне Богом голос дан?
Вам — слух и души…
Я буду петь по городам,
Где мысли душат.
Я буду по казармам петь,
В дымах и в поле,
В трущобах, где, как виски, смерть:
Глотнул — и воля…
Где девочку за серебро
Распнут в канаве,
Где учат нас творить добро,
Под пули ставя!
Я научилась петь! Гляди!
Сметь! А не плакать!
…я плачу на твоей груди —
В последнем акте…
Одна, у жизни на краю,
За расставаньем,
Любовь я миру пропою —
Твоим дыханьем.
Прощай, любимый! Самолет,
Ступени трапа…
И солнце львиные на лед
Наложит лапы.
Я буду Африкой твоей.
Я буду песней.
Как больно!.. Уходи скорей.
Умри. Воскресни.
***
Ах это время это все о нем
О нем поют желанно бестолково
И тестом месят
и зажгут огнем
Кричат: я сброшу времени оковы
Наручники вериги кандалы
Металл из мглы — серебряным надсадом
Ах время мы содвинули столы
Попировать запить бессмертье ядом
Безвременья
ах ты жила тогда
А что сейчас
что быть а что казаться
До горла снегом замело года
Не выбраться
и нечего спасаться
Все время — это опера одна
Я разучила партию
забыла
Вот яма оркестровая без дна
Орет труба как будто ржет кобыла
Вот музыка она вчера моя
Была
сегодня — черная чужая
Аккорды — живоглоты бытия
Война блажит земля лежит рожает
Мир скальпелем махнул над животом
Моя земля она рожает время
Вот-вот сейчас а может быть потом
Огромный крик он плачет надо всеми
Мы — повитухи ангелы певцы
Контрабасисты скрипачи арфисты
Нас время хлебом испечет в печи
Посудою протрет до скрипа чисто
Я чистый снеговой схвачу рушник
Закрою белый лик залитый солью
Ах время погоди минуту миг
Тебя восславлю музыкой и болью
БРЮСОВ ПЕРЕУЛОК.
ЦЕРКОВЬ ВОЗНЕСЕНИЯ ГОСПОДНЯ
БЛИЗ КОНСЕРВАТОРИИ
Метель.
Разноцветные соты церковных окон.
Николай-чудотворец в нише.
Старуха спешит мимо церкви с рюкзаком за спиной. Она спешит на вокзал. В морщинах страх: как бы не опоздать.
Другая старуха стоит в снегу, на паперти. Запахнулась в козью шаль. Тянет руку: милостыню просит.
В проеме меж домов видны медово горящие, старинные и печальные окна Консерватории.
Внутри церковки идет вечерняя служба. Поют певцы, консерваторцы; так они зарабатывают на жизнь, на еду и ноты. Их за то, что они в храме поют, нещадно ругают педагоги. А они поют все равно. Веруют ли они в Бога?
Нищая старуха молча стоит — в черной шубе, в белой шали. Рука ее иссохшая дрожит в снегу — сухая коричневая коврижка: вот-вот разломится, раскрошится.
Старые, еще немного — и детские, слезящиеся, еще чуть — и слепые, пронзительные бирюзовые глаза глядят на людей. А они — все мимо.
Все мимо, мимо.
Это страшно. Это очень страшно, когда — мимо.
И внезапно снег вылепляет из мрака высокую башню женской фигуры, черный профиль, седину черного лисьего воротника.
Холодно, мулаточка моя?..
Черные брови воздымаются: о, нищие… как у нас.
Дверь во храм громко скрипит, приоткрылась.
И, гляди-ка, иностранка, свечи в медной, еловой духоте храмов одинаковые — по всей богатой и нищей земле.
Все так же горят.
Как в Америке. Как в Африке. Как в Китае.
Свет — везде один.
И ему нет преград.
Но свет одинок. Потому что его нельзя обнять. Потому что обнять, поцеловать и прижать к груди — горячего, плачущего, румяного на морозе, пьяного от мороза, любви и жизни, пьяного от счастья и горя, можно только живого человека.
Человека. Живого. Аминь.
СВЕЧИ
…Войдите в темный храм. Зажгите свечи.
Не бойтесь нареканий и суда.
Вдохните музыку. Расправьте плечи.
Глядите — только вверх, наверх, туда.
Там над толпой, в котомках хлеб несущей,
Мятется мгла… мерцают жемчуга…
Там Бог ломает людям мир насущный,
Швыряет вниз, в горящие снега!
Там две старухи песню запевают,
Прядя метель — посмертную кудель.
Качает Богородица живая
Сожженную в разруху колыбель.
В полынной, нежной тьме немого храма,
Где полусферы счастья высоки,
Распятый Сын ей тихо шепчет: мама,
Оладушек Мне завтра испеки…
И зверий дух ободранной собаки,
И в сини ледяной — кресты ворон,
За пирожок — пятак, пацаньи драки —
Все это свет! Все это — свет и звон…
Усмешки ваши — отраженья боли.
Обиды ваши — отсветы звезды.
Обманом не убьете Божью волю
И злом не проведете борозды.
Среди лукавства, ненависти, мщенья,
Среди проклятий столько раз на дню —
В соборном, задыхальном восхищенье —
Закиньте лица к Божьему огню!
Зажгите свечи,
свечи и лампады!
Не бойтесь. Это только знак любви,
Когда пред чернотой земного Ада
Благословляем светом Рай: живи.
МУЛАТКА В ЕЛОХОВСКОЙ ЦЕРКВИ
…и светилась икона, златая заплатка
На мафории — в ладане храма…
И стояла в толпе молодая мулатка,
Иностранная юная дама.
Лили певчие свет стоголосьем безбрежным.
И тепло было в храме, как в чуме!..
А она, как ребенок, так плакала нежно,
Что я думала — кто-нибудь умер.
Так мерцали во тьме два струящихся глаза,
В ночь бездонную, в вечность колодцы…
Неужели никто, никогда и ни разу
С горних высей сюда не вернется?..
Так качалась — под ветром лозой обгорелой,
В такт мелодии, в платье белом…
Обернувшись, в сердце мое посмотрела —
И на ломаном русском запела.
Голос дрожью прошелся от стержней басовых
До сияющих облачных граней…
И во тьму покатились тугие оковы
Окольцованных наших дыханий.
На груди ее черный божок деревянный
Трепыхался на грубой бечевке…
Знает идол насмешливый и окаянный
Все молитвы людей, все уловки…
Но чего же мы просим на кухнях чадящих
И на ложах, разобранных наспех?
Та молитва о Мире — все горше, все чаще.
Только в битвах — сраженные насмерть!
Только войны идут, и вопят, и пылают,
И взрываются: в радость не верьте!
Боже, музыка милая, Матерь Святая,
Упаси от безвременной смерти!
Боже, Всенощные, Литургии, кондаки,
Осмогласы, стихиры, ирмосы —
Охраните, родные, от дикого мрака,
От последнего горького плёса!
Ты поплачь, моя музыка, плачь с нами вместе,
Обними нас, детей несмышленых…
Черных, белых и желтых, из глины и жести,
Из болотных огней запаленных…
А мулатка моя… жизни темное пламя…
Жжет сквозняк… рвутся крыльями свечи…
Спой мне, музыка, что там, за временем, с нами,
Станет, грешными… дальше… далече…
Спой, о черная музыка, огненным ливнем,
Ветер, волю вдохни полной грудью!
Прозвени, пролети упованием дивным,
Прокричи на безлюбьи, безлюдьи!
И, когда мы пред Господом — все! — на колени
Упадем, задыхаясь от плача,
Обними нас руками твоих песнопений,
Обожги поцелуем незрячим!
…и рванула с груди деревяшку резную,
И бечевка, как жизнь, оборвалась:
«Добрый Бог. Мир. Бери», — и бело улыбнулась,
И ко мне черным телом прижалась.
Смоль и черное пламя, ожгло меня тело,
Тело девичье, тело живое, —
А старуха из хора о мире запела,
Видя, как мы заплакали, двое.
И, как дочь, обхватила я слепо мулатку,
И, как мать, что вспоила ребенка
Молоком буйволицы, тягучим и сладким,
Обняла меня черная женка.
И гребенка из нефти волос покатилась…
Мы стояли, обнявшись, в притворе,
А любовь, возлетая над нами, светилась
В человеческом горестном хоре.
СВИДАНИЕ С ГРЭЙС — ЧЕРЕЗ ГОДА
Столько лет пролетела я самолетом живым…
Ноги ангела перебежали горечь и дым…
Гул вокзальный, вечный полет сделал меня глухою —
Я куплю к тебе, счастье, билет… и от счастья завою…
Я куплю к тебе пропуск этот, бумажный стилет…
примчусь через века:
Каждый день — за сто лет… вот моя метель у виска…
Вот морщины твои… и они же — моя семья… как мы похожи —
Только черная ты, только белая я, а так — до дрожи.
Позвоню в колоколец у двери. Внутри дома — собачий лай.
Мне ответит зверье твое, твои джунгли, саванна…
Через порог шагну — через лезвие… жизни опасный край…
Через кромку сырого песка, а за ней — темь океана…
И ко мне — по анфиладам комнат, солнцем налитых всклень,
Золотой Эдем райские яблоки рассыпает под слабые мои ноги,
Ты плывешь, огромная, черная, то ли ночь, то ли черный день,
А служанка твоя наливает в бокал вина мне — с дороги.
Здравствуй, милая Грэйс! Не опоздала я на последний рейс.
Вот я вижу тебя. Сколько лет тебе? А мне? А кто считает?
Нету цифр и букв. А времени нынче в обрез.
Стой вот так предо мною с вином, слепая старуха святая.
Ты ослепла, как Бах. Только музыка — звоном в ушах!
Только сгинул страх — не допеть, не дожить, не дослышать.
Выпиваю залпом вино. И вдыхаю — ах! —
Молодые духи твои… твой палец у рта: тише, тише…
И застыла. Стою! Молча вместе с тобой пою.
А ты рот разеваешь шире небес — моя Амнерис, Кармен, Аида,
Моя Венера, моя любовь у ненависти на краю,
Моя слеза, моя — оркестром — гроза,
моя — детским захлебом — обида…
А ты — допеваешь. Вино — допиваешь. И — хлесь! — через плечо — бокал!
На тыщу осколков разлетелся хрусталь твой богатый…
Твой черный алмаз Бетховен глухой искал.
Твой черный Христос на груди твоей старой распятый.
О Грэйс моя! Не моя. А наша. Хлеб черный. На нас. На всех.
На лютых людей, чьи уши залеплены отроду воском.
Неслышно, немо звучит нам твой плач и смех,
Твоя колыбельная…
над ледяным океаном — красной зари полоска…
Ты ближе. Все ближе! Я слышу органный хрип.
Так легкие тяжко дышат, всю жизнь вдыхая
До дна альвеол, где красный узор к рыданью прилип,
До красных огней костра Азучены… до Тристанова Рая…
Ты рядом. Разинут твой рот. Музыка — твой водопад!
Точит чистейшая, яростная твоя вода
времен грязный мрачный камень!
И я знаю, что никогда никто не придет назад,
Из облак табачных, из-за туч смоляных,
из красноглинных ямин!
И делаю я к тебе этот жаркий, летний, последний шаг —
Чтобы обнять тебя, как тогда, давно, в моем зимнем храме,
Чтобы шагнуть в тебя! Твоя душа — моя душа!
Чтобы зазора больше не стало меж звучащими нами!
Дом звенит всей посудой, рюмками! Резонирует чистый хрусталь!
Голос — птица! Летит впереди судьбы! Не убьешь! Не догонишь!
И гудит, отзываясь медью-золотом струн, жилистый черный рояль —
Твой небесный «Титаник», с ним смеешься, плачешь и тонешь…
Чую: горлом моим идет твоя кровь.
Слышу сердце твое в себе.
Голос — кровное знамя, кроваво летит над зимой! Голос — вестник!
И иду я к самой себе по твоей земле, по твоей судьбе —
Ибо обречена на пожизненный срок беспредельной песни!
Я пою! Целую черную руку твою! Подхватываю песню твою!
О, ты стой… ты не падай… постой еще чуть… еще кроху
Беспощадного времени…
а я — твоими ногами пойду по снегу… по жнивью…
По руинам войны… по пескам тишины…
до последнего вздоха…
КОЛЫБЕЛЬНАЯ ГРЭЙС
Видишь, мир, мой сынок,
Звезда горит, Звезда…
Видишь, мир, идет твой Бог —
Куда идет, куда…
Вифлеем спит… Метель
По горло замела…
Спи, сынок, твоя постель
Не сгорит дотла…
Ты безгрешен, мой мир…
Малый, нежный такой…
Спи, сынок, меж людьми,
Сон вратами открой…
Видишь, там, в небесах,
Звезда горит, Звезда…
Умирает страх…
Навеки, о, когда…
Ты рожден за рекой,
Под горящей Звездой…
Под небесной Ладьей,
Хлебной и золотой…
Спи, сынок, мир мой, Царь…
На тебе нет греха…
Небо — звезд полный ларь…
Ночь алмазна, тиха…
Видишь, мир, мой сынок,
Звезда горит во сне.
Тает снежный венок.
Небеса в огне.
Видишь, мир, горит в ночи
Звезда, твоя Звезда!
Спи, сынок, спи-молчи,
Любимый… навсегда…
Тихо в ночи горит
Звезда… горит Звезда…
Плачу в ночи навзрыд…
Исчезну… в никуда…
Мир, ты меня прости.
У мрака на краю
Тихо тебе в ночи
Песню я пою.
Тихо меня во тьме
За шею обними.
Звезды поют в огне:
Больно быть людьми…
Мир мой, святой сынок,
Эта песня — всем!..
Видишь, как снег, далек,
Плачет Вифлеем…
Видишь, как нежный свет
Тает и плывет…
Назарет… Лазарет…
Золотой народ…
Это моя летит
Песня в никуда.
Это моя горит
В небесах Звезда.
Это мои глаза
Плачут над тобой
Миром, как образа,
Над твоей судьбой.
***
Разве мы две волчицы-соперницы? Мы две сестры.
Этот зал, он один на двоих, для черной и белой.
Нашей музыки прямо на струганых досках горят костры,
И театр — лишь ладья: бревна мечены заморозком поседелым.
Эта опера — плот, и вдаль, вниз по Волге, плывет,
По твоей Миссисипи широкой,
по щеке водяной — древесной слезою,
Эта опера — лед, тяжкий, бурлацкий, по времени, ход,
Ноги вязнут в песке, лямка давит грудь, ветру рот приоткрою.
В этой опере мы теперь вдвоем — чернява ты, я как сажа бела,
Плещет музыки водоем, дирижер шипит: озорницы!..
Вот ужо я вам!.. после спектакля задам!..
…а там — Бедлам,
Ливни дивных цветов, светозарный покров,
все блазнится, снится…
Может, наконец-то успех?.. Может — поздние слезы и смех…
Может, яростно, ярко сновидим судьбы насмешку…
Эти горы букетов — на всех, эта радость — одна на всех,
С горьким горем в ледяном бокале шампанского вперемешку!
Может, это кончается жизнь?.. Мулатка, держись!
Вот рука моя. Рядом сестра твоя, здесь певица.
Босиком стою, зрю улыбку твою, зрю в очах твоих высь —
Смогли, добрались!.. да на вершине голой негде укрыться…
Вкруг на сцене, на площади зимней, ночные горят костры.
Греет руки Бог наш, в тулупе ветхом, немой, одинокий.
И стоим, взявшись крепко за руки, две сестры —
Черный лик, белый лик, голос низкий, голос высокий.
ДВЕ ЗВЕЗДЫ
Железные струны натянутых улиц.
Неоновой крови тугая струя.
В огромной толпе я средь ночи сутулюсь.
И в зеркале лиц белой молнией — я.
Раскосые очи и старые пряди,
Резные морщины, отчаянья рты —
Что в море людском, что в бунтующем стаде,
Что в гордом народе — похожи черты.
У этой девчонки — моя шоколадка.
Да детство изорвано — мятый билет…
У этой мулатки — такая повадка,
Что вздрогну и вспыхну, ступая вослед!
У Времени гиблого — что за обличье?
Ты к зеркалу лик свой безумный приблизь.
Увидишь: старуха, кивая по-птичьи,
Несет, будто хлеб, драгоценную жизнь.
Вновь смехом угарным неоны пробрызнут!
Мулатка пройдет, под мехами дрожа,
И вновь я заплачу о чьей-то там жизни,
Своей, словно медью в метро, дорожа…
И вновь я заплачу о бедной монете,
О бедной земле, куда скоро мне лечь,
Где в гетто зимой чернокожие дети,
Чтоб в холод согреться, танцуют у свеч!
Пылай же, реклам беспощадная ярость!
Катайся по площади, яблоко мглы!
Пред лязгом железа — глаз гордая яркость,
И руки — без варежек — дерзко теплы.
Не будет войны. Успокойтесь! Не будет…
Но грозно бессмертная катит толпа.
И в сахарном смехе заходятся люди.
И слезная память пьяна и слепа.
И город железом меня обнимает.
И снегом забвенья заносит следы!
…лишь Музыка молча меня понимает,
Рукой рот зажала — и плачет, немая,
Дрожа многозвонно, живя, умирая,
Поднявши из мрака две зрячих звезды.