АРМЯНСКАЯ ПЕСЕНКА
Гол, как сокОл ты? — живи королём!
Пусть твой бумажник потерян пустой.
Нечем платить за вино и постой? —
друг – платежом, если деньги при нём.
Беден? Так значит, свободен, как птица.
Мир не дворец, а шатёр, и — в заплатах.
Стиснуто горло, коль в клюве зажато
больше, чем следует, чтоб прокормиться.
Гол? Это лучше, чем голый король.
Голый иной точный гол забивает,
а королей, в основном, забывают,
гимн сменив и прислужников рой.
Вуйя-ман, вуйя-ман,вуйяа-ман,
выверни в танце последний карман,
мелочь оркестрику ссыпь и кружись
в танце, кипящем и пьяном, как жизнь!
ГЕГАРД
Бессмыслица ручьёв в мелодию ложиться,
а камень сам себя рисунками покрыл.
Здесь претворится в быль любая небылица,
здесь не сотрутся в пыль останки сильных крыл.
Прислушайся. Всмотрись. Без достиженья цели —
не повернётся ключ в заржавленном замке.
Тяжёлой цепью гор оцеплен и оценен,
ты всё-таки уйдёшь отсюда налегке.
Доверь свои грехи гранёному Гегарду –
он заморозит их в прозрачную слюду,
тенями прихожан играющий, как в нарды
и эхом голосов смиряющий беду.
РОДОСЛОВНАЯ
Какая из моих родных кровей
все вынесет и станет всех – родней?
Какое из моих наследных мест
не даст до времени пропасть без вест…
…а было так: прапрадед иудей
венчался с полькой, ветреной и колкой,
и ветхость моисеевых идей
заштопал католической иголкой.
А было так: другой мой прапрадед
украл красавицу упругой южной крови,
заранее с потомков взяв обет
всегда носить её глаза и брови.
Прапра рыжеволосая моя,
какое тебе дело до меня?
Армянские осанка и личина
достались мне без видимой причины —
мне, на иных воспитанной хлебах.
Санкт-Петербург и белорусский шлях,
Москва и кладбище в Ольшанах, где мой родич,
счастливо спит, прапрадед Немирович,
отцовская украинская степь,
куда до смерти, видно, не успеть —
всё это мной владеет на паях —
взрыв воплощенья, первобытный страх,
и кишинёвский маленький роддом,
позолотивший ручку мне крестом.
… и северная клюква с виноградом
всосались в кровь чернильным сильным ядом…
СТРЕЛКА НА ЮГ
Я давно не путешествую и мне
не хватает трассы к южной стороне.
Поезд, им же и вильнув, покажет зад.
А карета, всё ж, музейный экспонат.
Самолет – он высоко и денег нет
ни на авиабилет, ни на обед.
Хорошо бы ненароком, как-нибудь
винограду забродившего хлебнуть
раз-другой, а в третий тихо захмелеть
и с роднёю под сурдинку песню спеть.
Говорят, что в тонком теле на луну
без скафандра попадают, ну и ну!
Я согласна на диету и на нимб,
на Хоттабыча, на чёрта, только б к ним.
Километров к югу меньше килограмм
накопившихся во мне служебных драм.
Только дыма не бывает без огня,
грусть явилась в мир, наверно, для меня.
Только сердце – компас, стрелкою на юг
и всё время спотыкается каблук.
КИШИНЕВ
Какой размер для этих мостовых
мне выбрать, угадав шагами?
Скрипичный звякнул ключ и: до-ре-ми –
степенна улочка, как девочка над гаммой.
Склонила набок бант, простите, дом.
В ней все под солнцем зыбко и неясно.
Над тщательно причесанным кустом
не вычертит кругов несчастья ястреб.
Не будет горя, если детство здесь
сияет как июль, то золотом, то синью.
И белая стена за проводами есть –
как нотная тетрадь, и птицы в ней расселись…
***
Сыну Володе
В Кишинёве было тепло
в декабре. Зеленела трава.
Припекало светило зело.
Жизнь была, как рубашка нова
и по цвету к лицу тебе,
в мир проклюнувшийся птенец.
И с тех пор мне пришлось терпеть
под биение двух сердец.
Ты вдохнул в первый раз. Осмелев,
заорал живые слова.
…ярко-синее небо — к весне
подошло бы, как та трава.
Был декабрь, декабрь на дворе,
но такая теплынь за окном!
…пробежал ветерок по траве,
омывая твой новый дом.
***
Бьётся посуда. С посвистом пули
белой эмалью стреляют кастрюли.
Синие чашки глядят василиском:
страшно! – а крошатся с тоненьким писком.
Жёлтые блюдца летят в поднебесье –
в моде явление полтергейста!
Бьются стаканы, бокалы, бутыли.
Господи, чем мы тебя прогневили?
Чёрные дыры, времени ломка.
Где ты, последняя в мире соломка?
Тоненький лучик сухого растенья?
Кто и зачем нас растит для растленья
горем и бытом? Горки не гнуты –
сивки укатаны, биты и гнуты.
Жизнь – это каторга или цианий.
…в море осколков зреет цунами
***
Сыну Володе
В Кишинёве было тепло
в декабре. Зеленела трава.
Припекало светило зело.
Жизнь была, как рубашка нова
и по цвету к лицу тебе,
в мир проклюнувшийся птенец.
И с тех пор мне пришлось терпеть
под биение двух сердец.
Ты вдохнул в первый раз. Осмелев,
заорал живые слова.
…ярко-синее небо — к весне
подошло бы, как та трава.
Был декабрь, декабрь на дворе,
но такая теплынь за окном!
…пробежал ветерок по траве,
омывая твой новый дом.
ПОДРАЖАНИЕ БРОДСКОМУ
Я сижу в саду за столом и верчу головой,
Ощущая себя в пещере Али-Бабой
и наследницей Ротшильда одновременно.
Я дружу теперь с золотым тельцом —
У меня есть полдома, полсада, крыльцо
и четыре яблони в белой пене.
Я сижу под одной из них, предо мной –
длинный торс трюмо с оголённой спиной,
в чешуе и парче амальгамы,
рукомойник, кровать, чугунок и стул,
и сколько с душе не крепись , не бастуй,
но увидев, заплачешь и ослабеешь ногами.
Потому как жили и выжали здесь
дед Василий, сын эмигранта и экс-
благородная дева из Смольного института,
моя бабушка, и три дочери их.
Средней, правда, давно уже нет в живых,
а у старшей с меньшою – судебная смута.
Над участком тёти с неубранным кирпичом,
пролетела ворона, Владимиром Ильичём
прокартавив нечто, похожее на «шикарно».
Серый шнауцер, пёсьи приличья поправ,
влез в карман и последний сухарь сожрав
смотрит мне в глаза благодарно.
ЦЫГАНЫ
Деревья умывались ветром,
стряхнув с ветвей ночной кошмар.
И, недовольный свежим ветром,
звенел разбуженный комар.
Светало. Заспанные окна
глаза протерли. На висок
свисал, как непослушный локон,
ленивый птичий голосок.
Не дочитав цыганских песен,
я в утро раннее бреду.
Затем, что ритм мой стал невесел,
я ритм у Пушкина краду.
Я выхожу, толкнув калитку,
на улицу, где – Боже мой! –
пасутся кони, спят кибитки:
цыгане пестрою толпой.
***
Как часто мы ждем из последних бессилий
увидеть, услышать, хоть глазом, хоть краем…
Но осень, как пьеса в классическом стиле
талантливым вымышлена негодяем.
Он автор дождя, листопадовый мистик,
он нам объясняет: нам осень по силам.
Искусно заверчены трубочки листьев
и прелью лесною пропахли осины.
Деревья и ветер толкуют о разном,
с бессвязностью малых детей и влюбленных,
а все волшебство только в желтом и красном,
в двухцветном дожде, размалеванном кленом.
Рабочие руки сметают с подмостков
остатки подмоченной дождиком пьесы.
И катиться гром в деревенской повозке
над городом К., над посёлком, над лесом…
***
Как старый друг тебе
позолотил пилюлю –
в осенней полутьме
вдруг вспыхнуло июлем.
Свет долго созревал
и тёплый, жёлтый, чистый,
из серых туч упал,
как хлебный сноп лучистый.
Поверилось, что — вот,
и жизнь пойдёт сначала.
Судьба моя, как плот,
куда-нибудь причалит.
И после всех крутых
кружений по стремнине –
земная твердь, цветы,
и смерти нет в помине.
***
Быт исключает бытие? Да полноте!
В немытых окнах неба нет, как нет.
К середине жизни дай-то Бог, опомнитесь.
Отмоете окно. И в кухню хлынет свет.
Нагнётесь над цветком и разрыдаетесь:
как мир велик в космической пыльце!
Травинка к небу с хрустом прорывается,
и даже сквозь асфальт: есть у травинки цель.
КОКТЕБЕЛЬ
Сыну Володе
В направление моря, от лени мы двигались еле,
загорали, купались в приморском раю Коктебеля.
Это днём, ну а ночью, раскатами майского грома
грохотали лягушки в болотцах и водоёмах.
Почему б земноводным от счастья не петь и не плакать,
коль тепла и сыра им земная и водная мякоть?
Как тебе Коктебель? Как и всем, насовсем ведь?
Будет трудно, вернёшься сюда свои беды развеять.
…пахлавою в меду, чебуречным бочком золотая,
жизнь текла, ничего не тая и пленительно тая
до минуты отъезда, до даты изгнанья из рая.
***
«когда б вы знали, из какого сора…»
А.Ахматова
…терпенья терапия. Крен ремонта.
Электросети местной слабый свет.
Настойка валерианы, и в Торонто,
поскольку визы нет, не купленный билет.
Мне некого любить. Любовь – литература,
а жизнь – она есть быт, и грязи с пылью микс.
Мне некуда спешить, ямщик, напейся сдуру,
и лошади твои, и сам ты – только текст.
Зелёной вазы крик неслышный, к красным розам
в цвет красный стул, июльской полумглой
отполированный. В тяжёлых летних грозах
забрезжил выход, мне подсказанный метлой.
К чему любить? Ведь сколько не старайся
по-человечьи жить, убьют, а не дадут.
Мети метла, лети, метла. Смиряйся
с осколками часов, с песчинками минут.
А всё-таки есть жизнь в последствиях ремонта,
коль, мимикрируя под разный пёстрый хлам,
под высохший цветок, под сумрак заоконный
являются стихи, пусть с горем пополам.
***
«Мне опостылели слова, слова, слова…»
А.Тарковский
Мне опостылели людские костыли –
компьютеры, машины и ракеты…
Идут по улицам, в космической пыли
уже не люди — роботы планеты.
И думают они едва-едва,
что шаг их тем ужаснее, чем чётче.
И чем неоснащённей голова
у Бога в большем тем она почёте.
Когда нет места чувству, места нет
ни дружбе, ни любви, ни идеалу.
И непонятно, сколько тысяч лет
мы проползём к до-змейному началу.
Все – уни-секс. Ни баб, ни мужиков.
Всё перепуталось в конце тысячелетья.
Что ж остаётся? — у морских брегов
залечивать душевные увечья.
Скорей к воде! Она расскажет мне,
что идеала нет в земной природе.
Что каждый век – извне, извне, извне
подтачивал душевные угодья.
Бегу к воде, она-то примирит
и с мыслью и со словом дерзким, острым.
Нашепчет, напоёт, наговорит:
«ещё не поздно, никогда не поздно…»
РЕЧЬ ЛИСТВЫ
Беспрепятственна речь переспелой листвы.
Непрерывен её монолог.
Слушать, слушать её, от себя поостыв –
несерьезный оброк.
В остролистный ракитник уткнусь головой,
в его тёплый массив.
Пусть эпоха скорей протечёт надо мной,
мной слегка закусив.
Вероятно, игра и не стоила свеч,
не рассеявших тьмы.
Потому-то закон мне и истина речь,
речь и горечь листвы.