— 1 —
Летом бабушка варит обед с утра. Делает она это отчасти потому, что просыпается по обыкновению рано, но больше из-за того, что к полудню солнце уже полностью заливает её тесную кухоньку, и находиться там вплоть до ужина нет никакой возможности. Утром же это умиротворённое место, полное свежести, так что порою кажется, что день там всегда начинается с чистого листа, и надо приложить некоторое усилие, чтобы вспомнить, что происходило или о чём думалось ещё вчера.
Войдя в кухню, бабушка первым делом раздвигает лёгкие занавески и открывает окна. Впущенные потоки утреннего света мгновенно преображают всё вокруг и, кажется, пробуждают в этом тесном закуточке некие дремлющие магические силы. Вместе с бодрящим, прохладным воздухом на кухню вливается чистейшая трель птиц и крики петухов с соседнего двора вперемежку с повторяющимся жёстким и скребущим звуком трения метлы об асфальт. Это дворники подметают улицу спозаранку и собирают мусор в небольшие кучки. Впрочем, они скоро уйдут и ненадолго оставят её с утром наедине. А бабушке пока нужно присесть, осмотреться и обдумать предстоящий день. Так заведено. Потом она, как обычно, не спеша повяжет передник и соберёт в пучок непокорные прямые волосы перед круглым зеркалом, расположенным над умывальником. Через пару минут раздастся резкий звук первой водной струи из крана, с напором ударяющейся об эмалированную раковину. Утро в доме вступит в свои права.
Где-то в начале июня бабушка обычно принимается мариновать чеснок: складывает целые луковицы молодого белого чеснока в стеклянные баллоны, заливает их водой, накрывает плотными марлевыми мешочками, чтобы защитить от пыли, и выставляет наружу.
В ясные летние дни вода в баллонах нагревается так, что где-то после обеда прикоснуться к ним без полотенца или перчаток невозможно. А мешочки просыхают и уже к вечеру становятся твёрдыми. Утром следующего дня бабушка снимает с баллонов жёсткие, местами пожелтевшие марлевые мешочки, сливает воду и оставляет банки под проточной струёй на некоторое время, словно промывает луковицы снаружи и изнутри.
— Это для того, чтобы вся горечь вышла, – объясняет она свои нехитрые действия.
А чесночные луковицы тем временем постепенно набухают под водой. Их кожица с прожилками кажется прозрачной, и сквозь неё виднеются блестящие беловатые остроконечные чесночные зубчики, напоминающие отглаженные морской волной мраморные камешки с побережья.
Бабушка чуть погодя покрывает марлевыми мешочками свои баллоны с чесноком и свежей водой и вновь ставит их на подоконник, “под солнце”, хотя солнце зальёт нашу кухню лишь ближе к полудню. А пока на дворе пахнет свежестью нового дня, а на кухне ещё некоторое время держится терпкий запах чесночной горечи. И так каждое утро в течение месяца.
— И что потом? – спрашиваю я, хотя на самом деле хорошо знаю ответ.
— А потом, когда пресный чеснок как следует впитает соль, я его замариную, и ешьте на здоровье!
Странное это дело — вымывать горечь, чтобы потом этот молодой чеснок впитал соль и уксус. Но меня этот факт особенно не смущает: вкусы у нас почти одинаковые, и я люблю есть всё, что готовит бабушка, маринованный чеснок в том числе. Его приготовление для меня — это почти мистика, ритуал, который сопровождает каждый мой приезд в Степанакерт – столицу Арцахского края – солнечный город, благоухающий полевыми цветами, акациями, соснами и елями, ягодами и фруктами, мёдом и шелковицей и ещё чем-то, свойственным только ему.
— Цып-цып, цыпа-цыпа, – доносится с улицы. Это нижний сосед, дедушка Ишхан, уже вынес корм курам. Его голос раздаётся отчётливо и немного раскатисто, потому что это пока единственный инородный звук на улице, нарушающий утреннюю нетронутость. Льняные полотенца с густой бахромой, предназначенные для вытирания чайной и обеденной посуды, висящие рядом с круглым зеркалом, чуть покачиваются в унисон его голосу, создавая иллюзию лёгкого ветерка, а бабушка тем временем, чуть согнувшись и опёршись локтями на края раковины, уже что-то моет, то ли посуду, то ли продукты.
— Поправь, – иногда говорит она мне требовательно, глядя на сползшее из-под домашней одежды плечико комбинации, не желая прикасаться к нему испачканными руками, или же:
— Отодвинь подальше, чтобы не мешало, – указывает она кивком головы или взглядом на прыгающий перед её носом непослушный кончик полотенца.
Всегда ей надо помочь в чём-нибудь незначительном. Иногда мне кажется, что ей просто хочется, чтобы кто-то был рядом во время её кухонного действа. И желание это скорее неосознанное.
— Кто тебе помогает, когда меня нет? – нарочно спрашиваю я.
— Птицы на ветках, –отвечает бабушка, даже бровью не поведя.
— А кто тогда ест всё, что ты готовишь? – не унимаюсь я, зная, как для неё важно вкусно и сытно меня накормить.
— Собаки да кошки, ну и петухи, что живут по соседству, – заводит она старую песню, которую я слышу с детства. Будучи маленькой, я искренне верила её словам, а сейчас мне немного смешно. Ведь я тут лишь пару летних месяцев в году, а потом эти размеренные утра проходят уже без меня…
Пока она перебирает продукты и возится у стола и у раковины, на улице становится шумней. Несильным эхом отдаются звуки шагов людей, спешащих на работу. С дороги напротив изредка доносится звук проезжающего автомобиля.
— Маратик, где типа?
Это соседка с первого этажа с утра подзывает своего полуторагодовалого малыша, который так именует голубей и кур и неуклюже гонится за ними, пытаясь поймать.
— Опять эта вертихвостка, – ворчит бабушка, не оглядываясь на её звонкий, несколько развязный смех. Никогда не назовёт её по имени. “Баширова сноха”, – и никак не иначе.
— Почему ты её не любишь? – спрашиваю я, глядя из окна на её кокетливо собранные волосы и весёлое лицо с нанесённой на губы яркой помадой.
— Потому что ветреная, – угрюмо отвечает бабушка.
— Она красивая, вон двоих сыновей растит, – возражаю я.
— Подумаешь, удивила! Я троих родила и на ноги поставила, и ещё могла бы…
— Может, она умеет мариновать чеснок? – продолжаю я свои рассуждения, переводя разговор в другое русло, дабы её задобрить.
— Не умеет, – отрезает бабушка, задёргивает занавески и перебирается в соседнюю комнату.
Вот так всегда. Волос у бабушки от рожденья прямой, рост невысокий, и если кто-нибудь ей не по нраву – не переубедишь! Никакие известные мне уловки у неё не срабатывают.
— 2 —
В комнате, смежной с кухней, не так жарко, и можно спокойно закончить готовку обеда и сделать ещё кое-какие дела, например, протереть до блеска вилки и ножи. Бабушка складывает их на длинном полотенце и, взяв его за кончик, продевает сквозь зубья вилки и долго водит его туда-сюда, туда-сюда. И так все подряд. Сначала сосредоточенно, быстро-быстро, потом медленнее, задумчивее и даже немного покачиваясь.
На непонятном мне языке вещает настенное радио, звучат песни — долгие, монотонно заунывные… После каждой громкой песенной фразы мне слышится лишь повторяющееся завывание: яын, яын, яын. Словно некий отзвук, приглушённое эхо. И перед глазами вырастают горы…, целая вереница гор…Там, вдалеке, между горами, едва видны маленькие красные точечки — крыши домов. Это древнее село Брнакот. Большое село. Невысокий одноэтажный дом с разросшейся шелковицей во дворе. И Мкртич Ширинян, или просто Мко-даи. Голос у него раскатистый и звонкий, и, говорят, в молодости он очень любил петь. Распевался так, что отовсюду слышно было. Пойдёт землю пахать или зерно сеять, работает и между делом поёт. И всё село знает, что Мко-даи в поле.
— Тебе бы на певца выучиться, – посмеивались вокруг. – Голос-то какой.
Но времени учиться грамоте и музицированию не было. Работать нужно было, семье помогать. А потом уже и детей поднимать, внуков. Все взвалил на себя Мко-даи, жил себе поживал и ничего, чуть-чуть не дотянул до ста лет.
Правда, под старость голос у него ослаб, да и песни петь уже не хотелось, зато всех приезжих ашугов без разбору принимал у себя дома. Оставлял на ночлег. Разговоры заводил о том о сём, а перед уходом всегда просил их что-нибудь спеть. После же, бывало, веселил внуков до упаду: брал в руки старый выструганный сук от тутового дерева, который в семье именовали посохом, потому что он был прямой и гладкий, и начинал паясничать: двигался так, словно играл на таре, и смешно пел какими-то таинственными словами, звучащими как бы по-армянски. Дети же, собравшись вокруг него, сосредоточенно вслушивались в слова песни, пытаясь угадать их смысл, а он, довольный их вниманием, раскачиваясь в такт, допевал, а в конце, кланяясь, произносил: “пир оласан ашуг” [1].
Под звуковые колебания, доносящиеся со стенного радио, я почему-то представляю себе именно этого глубокого старца, моего предка, с кустистыми бровями, с палкой в руках, наклоняющегося вперёд, назад или вбок. Туда-сюда, туда-сюда… и поющего что-то на неразборчивом языке: Яын, яын, яын…
Нет, стоп. Что-то не так.
— Сладко поёт, негодяй, – довольно произносит бабушка, не отрывая взгляда от вилок, после того как завывание кончилось. Она немного понимает этот язык и слушает передачу вполуха.
— Про что это он? – не сразу переношусь я от воображаемого деда Мкртича к вилкам и радио.
— Про чувства… — многозначительно отвечает она. – Неужто неясно?
Что там неясного? Понятно, что поёт он с утра не просто так, а про что-то важное. И в руках у него, наверное, тар, как у старика Мкртича…. Нет. Стоп. Опять не так.
Мой жизнелюбивый прадед на таре не играл. Овдовев в девяносто лет, привёл домой новую жену.
— Старики словно дети, им уход да забота нужны, а я ещё долго жить-то собираюсь, как вот этот мой друг, – говорил он, показывая на старый тутовник, который, кажется, всю его жизнь тут и рос. Он любил сидеть под ним в свободное время и вдыхать его аромат.
А через год эпидемия тифа охватила всё село. Вокруг голод и разруха. Тутовое дерево, словно почуяв неладное, разродилось обильным урожаем, что как-то позволило их семье продержаться некоторое время. Но и это не спасло. Не обошла болезнь и их дом: невестка с детьми валялись в жару и беспамятстве. Мко-даи с сыном работали за всех и держались как могли. В один из тяжёлых дней старик в отчаянии вышел из дома на заходе солнца и, встав лицом к горе, именуемой Ахотасар [2], взмолился, чтобы Господь забрал его вместо больной снохи, чтобы внуки сиротами не остались. Воротился домой усталый и понурый, а к ночи его неожиданно скрутило.
Сын растерянно стоял и молча взирал, как корчится отец, который за всю жизнь ни разу не хворал. Но чем можно помочь больному в деревне, где нет ни лекаря, ни аптеки?
– Тут ничего не поделаешь, – промолвил Мко-даи напоследок слабым голосом, – видать, Господь услышал мою просьбу.
К утру он умер.
Вот они, чувства!
— Нет у него в руках никакого тара, – почему-то утверждаю я, глядя на замолкшее на мгновение радио.
— Почём знать, – говорит бабушка. — А тебе-то что?
Вообще-то, ничего. Впервые я увидела этот инструмент в отчем доме моего деда — двухэтажной круговой многоквартирке, — и особого впечатления он тогда на меня не произвёл. Радости и благоговения их семьи по отношению к инструменту я тоже не разделила. На вид два покрытых лаком продолговатых деревянных бочонка, соединённых длинной палкой, на которой много струн. Почти смешно. Это моё настроение и заметил Тигран Ширинян, внук Мкртича, потому, наверное, отложил инструмент в сторону. Не стал играть и на мою любопытную детскую просьбу отозвался не резко, не грубо, а просто опустил взгляд и поведал о том, что тар выдалбливают из древесины тутового дерева и что это не два бочонка, а один единый корпус… Только он знал, что вот возьмёт в руки инструмент, наклонится вперёд, обхватит его, прислонив к груди, поведёт пальцами по струнам — и откуда-то сразу нахлынут воспоминания о друзьях, войне и ещё Бог знает о чём, и из глаз нет-нет да покатится пара скупых мужских слезинок. В искажённом слезою эфире проступят черты потерянных при жизни родных и друзей, возникнут неясные очертания старой шелковицы и дома в селе. А среди них, возможно, появится и улыбающееся лицо деда – Мко-даи – с кустистыми бровями, и он наклоняется вперёд, назад или вбок с палкой-посохом в руке. Кто знает?
При упоминании о таре бабушка протирает вилки быстрее и от этого чуть покачивается. Наверное, тоже перенеслась мыслями в прошлое, в тот самый дедов отчий дом, где тёплыми вечерами все жители после работы собирались во дворе, за круглым столом под деревом, пить чай. Деверь брал в руки тар, и она, молодая невестка, задушевно пела…
Вот уже перетёртые вилки выстроились в ряд — одна, вторая, третья… Кажется, все. “Пир оласан ашуг”!
— 3 —
Арцахский говор ласковый и певучий, тёплый и мягкий, и непонятный, если ты не местный. Он разительно отличается от всех остальных диалектов армянского языка, и его так просто не поймёшь. Тут все акценты переставлены, звуки перемешаны. Стул у них — это стол, окно – окушкa′, конфета – ка′мпет, спички – испишка′, велосипед – вилиса′пет, и никак иначе. Если оговорюсь, тут же последует безжалостная реплика моих сверстников – ребят из нашего двора, а то и округи:
— Ты, давай, говори на нашем, на степанакертском языке, мы другого не понимаем!
Раз уж хочешь играть с ними, то надо быть своим в доску. И так как каждое инородное слово вызывает некую негласную отчуждённость, то по приезде мне всегда нужно некоторое время, скажем, дня два или три, чтобы освоиться и перейти на здешнее наречие.
Местные дети поначалу тоже меня сторонятся. Может, втайне теряются оттого, что не могут ответить мне на “чистом” армянском? Ох, уж эта первая встреча!
Дабы защитить себя от неожиданностей, вобрать произошедшие за год изменения и освоиться, я дня два-три просто сижу дома и из окна наблюдаю за всеми, кто проходит по улице. Нахожу среди них знакомых. Узнаю их заново.
В размышлениях мои близорукие глаза глядят в несколько размазанную даль. Акации у дома кажутся такими же крепкими и огромными, как и раньше, и возмущённый рассказ бабушки о том, что кто-то пытался спилить одну из них прошлой весной, кажется мне неправдоподобным, и даже рубец, оставшийся на стволе дерева, меня не удручает. Рана затянулась, и акация жива и цветёт, а это самое главное! И тонкую вишню дедушка Ишхан в своём небольшом садике всё же не срубил. Рука не поднялась. Он жаловался, что деревце выросло из косточки, заброшенной кем-то в садик, и плохо плодоносило. Видно, оба эти обстоятельства его злили.
— Кем-то, – посмеивалась я про себя.
Мы живём этажом выше, а внизу — садик дедушки Ишхана. И когда позапрошлым летом мы с сестрой стреляли вишнёвыми косточками из окна, соревнуясь, кто дальше, то одна из них точно угодила в садик и проросла. Нам очень хотелось, чтобы это было именно так, и, отбрасывая в сторону все познания в ботанике и законы природы, мы в это уверовали и в прошлом году очень переживали за “свою” вишню. И вот она, непутёвая, ласково шелестит новыми листочками, и от этого на сердце становится как-то спокойнее. Вероятно, за год они всё же поладили с дедушкой Ишханом!
Ступенька, отделяющая наш двор от улицы, в детстве казавшаяся мне непреодолимо большой, нынче не пугает меня, и бульвар напротив нашего дома видится мне не таким уж огромным, как раньше. И откуда у наших нижних соседей эта новенькая скамейка у крыльца? Или она та же, что и в прошлом году? Ну да, они починили её, перекрасили и сместили к палисаднику, а прошлым летом она стояла под наполовину закрашенными окнами их кухни.
Дом через улицу, глядящий на меня с фасада четырьмя верандами, остепенился и стал уютным, и всё из-за того, что некоторые жители поменяли шторы на окнах и выставили на подоконники цветы. Там, в одной из квартир, проживает учительница моего отца, преподавательница русского языка и литературы, пожилая женщина с мужем и двумя дочерьми. Гляжу на их окна и мысленно рисую обстановку в их квартире: почему-то высокий книжный шкаф, радиола, стол, накрытый кружевной скатертью… Как ни стараюсь, опять получается всё почти так же, как у нас дома. Вот если бы одним глазком заглянуть к ним, то я наверняка бы знала, что там да как, а так приходится лишь гадать по летним шторам на окнах, которые в этом году стали тёмно-синими.
Мне всегда интересно, как живут другие люди. Ещё в детстве, в Степанакерте, когда я отправлялась ночью спать, бабушка уверяла, что все детки, с которыми мы играем, уже давно в своих кроватках и ждут, пока я тоже лягу, чтобы всем дружно уснуть. Закрыв глаза, я представляла всех своих сверстников, свернувшихся калачиком в постельках, и на душе сразу становилось радостно и спокойно оттого, что мы все вместе и связаны какими-то общими правилами распорядка жизни. Знать бы только, какие у них кроватки, такие же, как у меня, или другие? И всё это не из праздного любопытства, а в дополнение к образу, который складывался в моем воображении из года в год.
Или же, глядя на тапочки дедушки Ишхана, в которых он лишь изредка, не переобувшись, мог выйти во двор, порой думала о том, где он их оставляет, когда ложится спать? А где у них дома стоит его кровать? Есть ли перед нею коврик? Мысленно переношусь в квартиру, находящуюся прямо под нами. Вот бы хоть раз взглянуть, что у них да как!
Однажды, прошлым летом, мне это почти что удалось.
В доме у дедушки Ишхана был переполох: меняли окна на кухне. Принесли новенькие рамы со сверкающими стёклами. Красота! А на следующий день стёкла снаружи наполовину закрасили, дабы укрыться от любопытных взоров. И опять стало скучно. В тот день ближе к вечеру, гуляя вокруг дома, я увидела их дверь прикрытой. – «Значит, пошли ужинать», –подумала я и неожиданно даже для самой себя взобралась на скамейку, которая подняла меня над закрашенной частью, и заглянула в их квартиру. Они дружной компанией сидели за столом и не заметили моей головы, появившейся в окне. Мой рассудок тотчас же просигналил, что это неприлично и грубо — заглядывать в чужие окна, и, быстро соскочив со скамейки, я убежала в соседний двор. Если что, я ничего не видела и не слышала.
Всё это уже в прошлом, а сейчас я стою дома, у окна, и бабушка даёт мне блюдечко с мыльной пенкой и пустую деревянную катушку, чтобы не было скучно.
– На, поиграй! – говорит мне она и показывает, как выдувать мыльные пузыри. Я заворожённо гляжу на переливающиеся радугой шарики, вылетающие из окна нашей веранды, затем уверенно принимаюсь за дело! Какая прелесть! Тоненькие, нежные и прозрачные пузыри беспечно парят в воздухе и медленно опускаются на землю, оставляя после себя на асфальте едва ощутимый мокрый след, или с брызгами лопаются, столкнувшись с какой-нибудь веточкой дерева или листиком.
За этим занятием меня застаёт дедушка Ишхан. Он просыпается рано и до полудня прогуливается возле дома, возится в курятнике или делает что-то в палисаднике. Его мягкое, дружеское приветствие меня радует.
— Ой, кто это там? – восклицает он, увидев меня в проёме окна. — Когда приехала?
Я смущённо и радостно улыбаюсь.
— Привет! – продолжает он, не дожидаясь ответа.
— Здравствуйте, – отвечаю я радостно. Утром я наблюдала за ним украдкой, из-за кухонной занавески, не высовываясь, и про себя отметила, что он почти не изменился, и дворовые туфли, в которых он сегодня вышел, те же, что и год назад. Взрослые, на мой взгляд, вообще мало меняются, не в пример нам, подросткам.
— 4 —
По мере того, как день клонится к полудню, запах свежести с улицы постепенно сменяется ароматом зелени: укропа, базилика и ещё каких-то трав. Бабушка засушивает их для разносолов и отваров, и вообще от души использует их в приготовлении еды. Перевязанный пучок укропа, обычно подвешенный на стене веранды, где-нибудь ближе к углу, веточки и листья базилика, зелёные и тёмно-фиолетовые, разложенные на подносе и накрытые марлей, дабы на них не садились мухи, — всё это источает удивительный аромат, который держится в воздухе довольно долго. В начале подсушки, в первые два дня, он бывает острым, и я его избегаю, прячась в других комнатах. Постепенно он обволакивает всё вокруг, становится частью тебя, и с каких-то пор ты просто перестаёшь его замечать. С ним хорошо работается и спится. Запах этот обычно остаётся надолго, но где-то после полудня он может быть временно перебит ароматом свежесобранной ежевики.
Это к нам пожаловали жительницы ближайших сёл, азербайджанки с бидонами, полными тёмных крупных ягод. Одетые по-деревенски просто и несколько небрежно, с тёмными косами и (мутным) настороженным взглядом, они обычно с утра отправляются в лес, на горные склоны за ежевикой, а после спускаются в наш город и распродают её по дворам и домам.
— Почём кило? — спрашивает бабушка, приподнимая ежевичные листья, которыми застланы и покрыты бидоны.
— Мелкие — тридцать копеек, крупные — пятьдесят! – отвечают наперебой девицы. Те, кто помоложе, радостнее и оживлённее, те, кто постарше, обычно резче и без улыбки, давая понять, что торговаться не будут и что окончательную цену назначают именно они.
И опять этот непонятный мне язык, который незримо был частью жизни этого города, чем-то само собой разумеющимся. Его не использовали в общении, но он всё же входил в привычный уклад жизни. Как-то ненавязчиво, постепенно, посредством телепередач и песен по радио, уроков в школе и официальных объявлений, плакатов и названий учреждений, разговоров на рынке и в частных лавочках. Непонятные фразы и выражения, к которым со временем привыкали, шаг за шагом просачивались в местный диалект, вытесняя армянский аналог. Но всё это происходит с местными, а для меня этот навязанный жителям Арцаха сладковато-певучий язык таит в себе некую необъяснимую угрозу. И хотя между торговками и мной есть бабушка, мне всё равно неуютно оттого, что в этом ласковом, родном и ясном мире есть что-то мне чуждое.
Чаще всего бабушка сторговывает крупную ежевику по сорок копеек. А несговорчивых ягодниц она отправляет обратно.
— Нечего им тут делать, коли они такие упрямые. Мир клином не сошёлся.
Купленную ежевику она обычно посыпает сахарным песком и кладёт в холодильник до вечера.
При этом время от времени вспоминает, как однажды к ней в гости неожиданно приехал не кто-нибудь, а сам Сергей Сергеев – композитор, известный автор народных песен и руководитель ансамбля народных инструментов в Баку. А по-нашему — Саркис Саргсян. Родной брат её матери, уроженец города Шуши.
— Мой дадай! – на свой лад ласково называет бабушка дядю.
Его песни то и дело передают по радио и телевизору. И все в исполнении его жены, иранской певицы, красавицы Сурии Каджар. Поёт она их в основном на своём родном персидском или же на тюркском, но бывает и на армянском, которым в целом неплохо владеет. У нас дома имеется даже пластинка с записями некоторых её песен.
— Сладко поёт, а говорит-то как красиво и складно, так ублажит, что и не заметишь. И руки у неё изящные – вздыхает бабушка.
— А ты её не любишь, – то ли спрашиваю, то ли утверждаю я.
— Нет! – отрезает бабушка. Лицо её становится хмурым и недовольным. — Захомутала моего дядю и никого близко к нему не подпускала. Не давала мне выступать с их ансамблем. Ни в первом отделении, ни тем более во втором. А голос у меня, поди, был не хуже, чем у неё, – сетует бабушка о своей несостоявшейся карьере певицы. — Никого не хотела видеть рядом. С чего мне её любить? Скандалы устраивала, сцены закатывала.
— А где он познакомились? – спрашиваю я, наперёд зная ответ, тем не менее вызывая бабушку на этот разговор, в надежде услышать новые подробности.
— В Тегеране, в 1932 году. Он был откомандирован туда. Поехал один, без жены, а вернулся оттуда по уши влюблённый в персиянку. Потом уже ушёл из семьи, бросил жену и дочку, рассорился с родными, и из Саркиса Саргсяна вскоре превратился в Сергея Сергеева. Вот так-то. А какой композитор талантливый, сколько красивых песен написал. А их музыку-то как знает, – кивнула бабушка головой в сторону радио. — Чувствует прямо как свою, родную.
В тот жаркий летний день, когда Сергеев зашёл к ней в гости, бабушка в первую очередь достала из холодильника ежевику, посыпанную сахаром. Холодную и сладкую. Потом напоила его чаем с халвой, которую она всегда имела про запас. Затем стала напевать его “Колыбельную” – известную песню, которую частенько передавали по радио.
Сергеев тогда прослезился и сказал, что только армянка может спеть его песню так нежно и прочувствованно, как это сделала бабушка.
— Именно так, как было задумано, – отметил он. — И ни одной фальшивой интонации. А ежевика просто прелесть. Откуда ты знаешь, что я люблю её? Вот сумела угодить!
В тот день он ушёл от бабушки довольный и растроганный и пообещал написать что-нибудь именно для неё. С тем и расстались. А потом через несколько дней он уехал обратно в Баку…
Песни Сергеева, новые и старые, всё так же передавались по радио и по телевизору в исполнении персиянки, а бабушка летом, посыпая сахаром ежевику, частенько вспоминала его красивое довольное лицо. “А ежевика просто прелесть. …. Вот сумела угодить!” — слышалось ей сквозь толщу времени, и на лице появлялась лёгкая улыбка с толикой сожаления.
— Тиго, Тиго, поди сюда, – раздаётся с улицы приглушённый голос дедушки Ишхана, возвращающий меня в это лето, здесь и сейчас. Это он зовёт младшего внука помочь ему в палисаднике.
– Проснулся, значит, – говорю я про себя и, пробравшись к занавеске, украдкой наблюдаю за парнишкой. Как же он изменился. Я бы сразу и не узнала! Но это всё-таки он, тот же прошлогодний Тигошка. Ходит немного недовольный с утра. Взгляд у него добрый, но тяжёлый и без особых эмоций.
Приглушённый лязг металла у входной двери отвлекает меня от мыслей о мальчике с нижнего этажа. Это почтальон принёс свежие газеты и журналы. А громкий ритмичный звук быстро удаляющихся шагов человека, носящего туфли с набойкой, глухим эхом задержался в пространстве на некоторое время и потом растворился в воздухе, словно его и не было вовсе.
— 5 —
Почту в Степанакерте обычно приносят в первой половине дня, ещё до того, как дедушка придёт с работы на обеденный перерыв. И всё это для того, чтобы он мог спокойно почитать после обеда свежий номер газеты или журнала, которые сложенными вдвое просовывают в специальную щель, проделанную во входной двери.
Бывает, что журналы и газеты заталкиваются до середины, и застревают в пространстве где-то между тамбуром и нашей передней. Если же они проходят через щель полностью, то глухо падают на пол. Одновременно снаружи раздаётся громкий щелчок засова, заставляя всех нас вздрогнуть. Почта пришла!
В детстве я полагала, что газеты и журналы приходят сами собой, в положенное время. Эта идиллия нарушилась, когда однажды посыльный позвонил в дверь и, кроме обычной почты, протянул ещё и поздравительную телеграмму. Я увидела лицо, руки, одежду этого человека и навсегда запомнила его имя.
— Как зовут тебя, сынок? — спросила бабушка, расписавшись на квитанции.
— Весмир, — представился посыльный.
Бабушка ничего не ответила. Лишь пробежала глазами по посланию, после чего протянула рубль на чай.
— Весьмир? – удивилась я, переделав имя на свой лад, когда бабушка закрыла дверь.
— Да уж, нечестивец, ясно как день, – вздохнула она
— И как теперь быть?
— Крестить его надо! – сказала бабушка. Она хотела было перечесть телеграмму, но, взглянув на моё полное недоумения лицо, принялась объяснять. – При крещении ему дадут другое имя. Оно хоть как-то исправит положение. Всё лучше, чем Всемир.
— Весьмир, — поправила я бабушку.
— Вот именно. Весмир. Недаром говорят: поменял имя — переписал судьбу.
До этого случая я всегда воспринимала имя человека как нечто сакральное, предопределённое, составляющее с ним одно целое и вдруг…. Возможность изменения имени была для меня полной неожиданностью.
— И много ты таких знаешь? – спросила я, всё ещё не совсем понимая, как можно поменять имя.
Бабушка замолчала ненадолго. Видимо, хотела припомнить подобные случаи из жизни.
— Раньше, в наших краях, среди армян было принято называть второго ребёнка в семье именем иноверцев, с которыми мы живём бок о бок и попеременно воюем вот уже много лет. Делали это в том случае, если первый ребёнок по какой-либо причине не выживал.
— И что это им давало? – удивилась я.
— Не знаю точно. Полагаю, так поступали, чтобы как-то защитить ребёночка; чтобы не сглазили или приняли бы за своего в случае нападения и пощадили бы. А уже потом, при крещении ему обязательно меняли имя и так записывали в церковных книгах.
— Только сейчас тут и крестить-то негде, – чуть помолчав, добила она.
— Как это? – удивилась я, пытаясь возразить и вспомнить, где тут можно крестить человека. И, к моему удивлению, ничего не припомнилось. На всей территории Арцаха, известной мне тогда, было много величественных храмов, неухоженных, заброшенных, но ни одной действующей церкви. Ни одного священника.
— Видать, так уж определено судьбой, что Весмир так и останется Весмиром, – изрекла бабушка и, надев очки, чуть сдвинув брови, вновь обратилась к телеграмме.
Вообще бабушка верит в предначертание, которое, как она уверяет, написано у каждого на лбу. Это ещё одна непостижимая для меня тайна, и я порой всматриваюсь в лица людей в надежде увидеть и прочесть эти письмена или знаки, но тщетно. Вот и сейчас. Гляжу я на бабушкино высокое открытое чело и вижу лишь несколько прорезанных временем коротеньких линий-морщин, в основном продольных. С виду незначительные, они углубляются и собираются в несколько рядов, когда она хмурится при чтении, и чем-то ассоциируются у меня со стопкой книг, лежащих на полке.
И почему именно книг?
Наверное, потому, что Степанакерт для меня — это ещё и некий книжный рай. Много свободного времени – летние каникулы, — и большой книжный шкаф у нас дома с томами Джека Лондона, Мопассана, Толстого и многих других популярных зарубежных и русских писателей; городская библиотека, где дедушка берёт для меня книги для школьного чтения, а ещё центральный книжный магазин неподалёку от нашего дома.
Тут можно встретить на полках томики со стихами Есенина или Маяковского, новеллы Цвейга, которыми я зачитываюсь прямо в магазине, стоя на месте и переминаясь с ноги на ногу; порою попадаются и другие книги в красивых переплётах, вот уже который год чинно стоящие аккуратными рядами на верхних полках. К примеру, томики произведений Дюма. На первый взгляд, они кажутся вполне обычными, и удивительно, что все обходят их стороной. Но всё не так просто. Книги эти набраны кириллицей [3], и понять их невозможно, так как изданы они все на том же языке, на котором вокруг вещает радио и телевидение. На этом языке тут не читают и не говорят.
— Будь они на русском, были бы раскуплены в два счёта, — рассуждаю я про себя. Но мне в общем-то всё равно, потому что в нашей домашней библиотеке есть все популярные произведения Дюма. На русском. Есть также известные произведения армянских авторов в переводе на русский, потому что родному языку тут в школах не обучают, и книг на армянском языке здесь попросту не продают. Есть и маленькая, забавная книжица “Анекдоты Моллы Насреддина” как дань уважения восточному фольклору, тоже изданная на русском. Я её перечитываю каждый раз по приезде.
…- Сколько волос на моей голове? — спрашивают Моллу.
— Столько же, сколько звёзд на небе, — отвечает тот. – Если не веришь, возьми и проверь…
… Молла принёс с рынка пять баклажанов и отдал жене…
– Молла, скорее иди сюда, один баклажан превратился в женщину…
Если в доме слышится благоухание летних овощей с рынка или свежеиспечённого хлеба, значит, дедушка пришёл домой на обед.
Он первым делом снимает с головы шляпу, а потом заносит продукты на кухню.
— Что читаешь? – спрашивает он чуть погодя, видя, как я, забравшись с ногами в кресло, не могу оторваться от книги.
— “Квартеронку” Майн Рида, — многозначительно отвечаю я.
— Ну-ну, — отвечает он неопределённо.
Бабушке мой ответ бы понравился, но вот дедушка особенно не проникся. Знаю, что моих литературных интересов он не разделяет, как, впрочем, и я его. Для меня библиотека приключений и романтики — самая интересная, а он предпочитает “Тегеран” Гарегина Севунца, друга своей молодости, или недавно вышедшую книгу “Очаг” Зория Балаяна.
— Что же, всему своё время, — иногда миролюбиво изрекает он.
Дедушка пойдёт обратно на работу, как только допьёт стакан чая и дочитает свежую газету. И что в ней такого интересного, скажите на милость?
— 6 —
Обычно после полуденного обеда бабушка перебирается в гостиную.
Там за стеклом книжного шкафа у неё выставлены фотографии всех её родных. Среди них я люблю разглядывать две старые детские бабушкины фотографии с разницей в год, приклеенные на именной картонный бланк. На одной она стоит с мячом, а на другой сидит в кресле, откинувшись назад и оперевшись на локоть. В обоих случаях видно, что это ребёнок из зажиточной семьи, любимый, уверенный в себе и, как потом оказалось, вымоленный.
Как-то её мать поведала, что ещё в юности, во время первой беременности, вдруг узнала о том, что младшего брата, которого она опекала с детства, тяжело ранили. На следующее утро она встала затемно и, с тревогой в душе, отправилась встречать рассвет. Встав лицом к солнцу, она сердечно помолилась за брата, в отчаянии пообещав отдать за это самое дорогое, что у неё есть, – дитя, что носила под сердцем.
— Зачем она это сделала? – недоумеваю я.
— Оттого, что любимый брат был при смерти, – объясняет мне бабушка.
— И что потом?
— Через пару дней ему стало лучше, и он пошёл на поправку, — продолжала она после недолгой паузы. — Никто не верил в это чудо, но брат выжил. Непостижимым образом! А в положенное время у моей матери родился первенец. Славный крупный малыш — сынок, который после крещения вдруг занемог и умер двух недель от роду. Мать моя оплакивала ребёночка день и ночь, не переставая. Вскорости как-то к ней во сне явился старец с седыми волосами и длинной бородой и спросил:
— Скажи, отчего ты все плачешь, успокоиться не можешь?
— Да вот дитятко своё потеряла! – призналась она, глядя ему в глаза.
— Не ты ли когда-то просила меня за своего брата? Забыла? А теперь ещё и ревёшь, – укоризненно сказал он. — Будут у тебя ещё дети. Вытри слёзы, и чтобы я их больше не видел! – промолвил старец, отвернулся и исчез.
— С того дня мать перестала плакать, а через год родилась я,- продолжает бабушка.
Стало быть, вот оно как может случиться! Надо всего-то проснуться на рассвете, выйти на простор, встать лицом к восходящему солнцу и помолиться за то, что очень хочется, чтобы сбылось! И я представляю рассвет, холодный, неуютный, быстро отрезвляющий. Сначала очертания и контуры построек и деревьев кажутся тенями. Потом постепенно светлеет, и света уже достаточно, чтобы чётко определять предметы, но его всё ещё не хватает для того, чтобы различать цвета и оттенки, и окружение является нам в чёрно-белом цвете…
Если поутру выбираться на улицу, то только через двор по двум ступенькам – одной, вымощенной более тёмными угловатыми камнями, а другой — сравнительно светлыми. На рассвете они, наверное, покажутся одинаковыми, и я поднимусь по ним и выйду на покрытую грубым асфальтом дорогу, а там уже и пойду вверх по дороге. И где тут можно увидеть, как встаёт солнце? Для этого надо, наверное, взобраться куда-нибудь повыше….
Сейчас, после полудня, ритуал встречи рассвета представляется мне настолько сложным, что затмевает собой причину – молитву и жгучую просьбу и обещание отдать за это самое дорогое, что у тебя есть.
— 7 —
Продавать шелковицу, или туту, в Арцахе почти бессмысленно: редко кто купит. А всё потому, что тутовые деревья есть почти в каждом дворе, а недалеко от них — обычное дело — деревянная скамейка и, как правило, широкий деревянный стол. Можно присесть отдохнуть и подышать воздухом, пахнущим мёдом и цветами. В жару можно укрыться в тени, вечерком пообщаться с друзьями или поиграть в нарды, шахматы или в домино – смотря какая компания.
Днём ветки и листья шелковицы прогреваются под солнцем и источают сладковатый запах, который нельзя спутать ни с каким другим. И потом, наша тута – белая. А есть ещё и чёрная, от которой не отмоешься и которую поблизости не найти. И вот из обоих видов туты и делают тутовый густой и сладкий сироп – дошаб, который был необходим для мамы. Именно за ним мы с отцом и сестрой отправились в близлежащее село, потому что тут в городе его мало кто делает. А вот в деревнях…
— А как ты узнаешь, что у них есть дошаб? – интересуюсь я.
— Он есть почти у всех, у кого во дворе растёт чёрная шелковица, — объяснил отец.
Из-за густо растущих плодовых деревьев домов в деревне почти не видно, только издали, сквозь листву угадывается крыша. Вокруг ни души. И кого можно встретить в селе в середине дня? От жары и благоухания кружится голова и постоянно хочется пить.
— Есть тут кто?
В ответ жужжание мух и всякой летающей мошкары.
Мы прошли, кажется, полсела, когда на наш призыв из-за забора показалась одна, потом вторая пара любопытных детских глаз. Потом топот бегущих по земле босых ног, потом ещё глаза, потом ещё. Сколько же детей тут живёт?
Я смело обратилась к одному мальчишке, живо пустив в ход свой “степанакертский язык”:
— Есть дома кто?
В ответ молчание и полный непонимания взгляд. Может, он стесняется?
— Есть воды попить? – картавлю я, чтобы больше сойти за местных, так как говор в селе отличается от городского.
Молчание в ответ. Потом речь. Кто-то, кому-то, что-то и все непонятно. Опять этот чужой язык и опять чувство того, что тут ты не свой. В нём есть некое тихое противостояние всему тому, что мне тут дорого. Те же сады, те же дороги и горы и совершенно иной язык, пёстрые юбки на женщине, и странные улыбки, обнажающие золотые зубы. Тёмная кожа, тёмные глаза и волосы, сплетённые в длинные чёрные косы.
— С чем пожаловали?
— Да так, ни с чем…иди своей дорогой, а мы своей!
Прошли по селу дальше, пока отец не остановился у одного дома. К нему не спеша подошла женщина.
Стою чуть поодаль, молча всё ещё надеясь, что кто-то заговорит на нашем диалекте, который мне понятен. Вслушиваюсь в слова и, к своему удивлению, начинаю кое-что улавливать. Это значит, что скорее всего мы остановились у армянского дома.
Обсудив с отцом цену, женщина удалилась и через минут пять появилась с бутылкой, полной снадобья из шелковицы.
А вот до утоления жажды дело не дошло. Придётся потерпеть. В этих краях нет воды. Принесут из бидонов, вёдер, кастрюль и в непонятно каком стакане.
— Вам чего-нибудь ещё?
— Да нет, спасибо. Будьте здоровы.
Вскоре мы выехали из села с двумя бутылками душистого дошаба.
По дороге мир для меня опять становился полон, понятен и прост. Вокруг горы и невысокие леса. Тут и там жужжат пчёлы и мухи. И если что не так — папа обязательно разберётся, а мне и моего города хватает, и нашего дома, и того тутового дерева, что растёт рядом, во дворе.
— 8 —
Летом в Степанакерте, если видишь запертую входную дверь, значит, дома никого нет. В остальных случаях двери обычно просто прикрывают или оставляют полуоткрытыми. Этого достаточно. Город маленький, люди в округе друг друга знают и просто так беспокоить не станут. А если и пойдёт один к другому, обязательно окликнет у двери, прежде чем зайти. Так уж заведено. Да и потом, полуоткрытые двери с одной стороны и распахнутые и занавешенные окна с другой создают небольшой сквознячок и чуточку спасают от духоты, особенно во второй половине дня.
Свой визит в парикмахерскую бабушка совершает именно в это время, потому что после полудня все дела уже переделаны, и на улицу, ведущую в салон, уже опустилась тень. Вот положит она в плетёную корзинку газовую косынку, гребень, платок и кошелёк и отправится в цирюльню, оставив меня дома одну. И так раз в месяц.
Странное чувство свободы охватывает меня в такие дни, потому что бабушка из дому выходит редко, только в случае крайней необходимости. Она не ходит на работу, не идёт за покупками, а если надумает встретиться с кем-нибудь из приятельниц или соседей, то просто приглашает их к себе домой. При этом она, практически не выходя из дома, может поведать, каков город Шуши, что находится на вершине горы. Знает и про улицы и дома этого городка. И всё потому, что мать у неё коренная шушинка, родилась там, выросла, вышла замуж в тринадцать лет и жила там, а заодно и присматривала за своими подрастающими братьями, пока они все вместе не переехали в Баку.
Когда бабушка рассказывает про свою семью, когда-то проживавшую в Шуши, всё мне кажется ясным и понятным: там их дом, тут улица, мощённая булыжниками, по которой она однажды почему-то шла в полуденный зной босиком по раскаленным камням, чуть поодаль — церковь, а дальше, — центральный сквер и парк. Жениться на девушке из Шуши в те времена было ох как престижно!
— А ещё его называли городом пяти церквей или Закавказской Швейцарией, – объясняла она популярность, которым пользовался Шуши в начале века. Красивые двухэтажные дома, мягкий климат, школы, семинария… а в воздухе витает тонкий запах цветущих роз. Царский город, с елизаветпольскими [4] воротами!
Так уж вышло, что однажды наша поездка всей семьёй в Шуши совпала с бабушкиным очередным визитом к парикмахеру, так что квартиру пришлось запереть на ключ.
Переполненный автобус за четверть часа поднял нашу семью на самую вершину холма-скалы, на которой стоит город-крепость, и очень скоро подвёз к центру.
Вот они, сквер и центральный парк, как рассказывала бабушка, и по обе стороны улицы дома, балконы, двери которых выкрашены… синей краской.
— Это, наверное, красиво, – пытаюсь убедить себя я, глядя на радикально синий цвет, какой бывает в наборе шестицветных карандашей. И улица, по которой мы идём, выводит нас на… мечеть. Я никогда ещё их не видела, мечетей. А эта вдобавок ещё и музей. Почему?
— Чтобы сохранить постройку в советское время, тут расположили музей города Шуши, – объясняет нам отец.
— А-а-а. Зайдём?
— Как хочешь.
Выйдя из того музея, я задалась единственным вопросом: а почему вы говорите, что Шуши был армянским городом? В музее ведь об этом ничего не сказано!
В то время я была искренне уверена, что в государственном учреждении не может быть предвзятой информации. Одна только правда!
— Пойдём, увидишь.
После получасовых блужданий отец обратился к одной группе мальчишек, гоняющих мяч в тенистой части небольшого городского сквера.
— Как пройти к церкви?
— Не знаю, – ответили сначала один, потом другой. Третий вовсе пожал плечами.
— Вам к которой, – послышался вопрос, – тут их две.
— К главной!
— Прямо и потом налево вверх, а там за угол…. Могу вас провести, если хотите.
— Хотим!
Вскоре пред нами предстало огромное белокаменное сооружение с разрушенными куполами, заросшее травой сверху и по стенам. Натыкаясь то тут, то там на небольшие кучки навоза, источающие зловоние, мы наконец-то пробрались внутрь. Со странным любопытством, смешанным с чувством попранного величия и порушенной справедливости взирали мы на эти огромные стройные стены, местами почерневшие от сажи костров, а местами исписанные словами и знаками всё на том же непонятном языке.
Тут надо бы прибраться, почистить, поставить на место отвалившиеся камни. Купол можно достроить, правда? А что, если содрать траву, стена развалится? А как называлась эта церковь? Нет таблички? Надо бы поставить. И крест потом водрузить!
Раздался негромкий цокот копыт, и из одного и проёмов высунулась коровья голова, с безразличным и тусклым взглядом….
— Пойдём отсюда!
По дороге на автовокзал мы прошли мимо второй полуразрушенной церкви, загаженной и заросшей травой.
— Вон она, Канач жам [5], – показал мальчик. — Хотите подойти к руинам?
— Нет, – ответила мама. Отец сделал отрицательный жест и дал мальчишке рубль на мороженое.
Канач — значит зелёный. Жам — в простонародье церковь. Она и была зелёной, так что всё сходилось, и тут недалеко, наверное, бывший бабушкин дом.
А как же остальные три церкви? Они давно порушены.
Не останавливаясь, мы пошли по мощённому булыжниками склону вниз к центру города, оставляя позади незримые пять церквей, благоухающие некогда улицы, бывшее здание царской семинарии, бабушкин дом и… нескончаемые синие ворота, и балконы, и мечеть, старательно выложенную разноцветной керамической плиткой и своевременно превращённую в музей города Шуши, чтобы она не заросла травой или никто, не дай бог, её бы не разрушил.
Домой мы вернулись к ужину. Чуть изменившееся бабушкино лицо, каким оно бывает только после парикмахерской, появилось в дверном проёме.
— Ну что, увидели там наш дом?
— Да! – почему-то ответила я. – Он был с синим балконом.
Я сказала так, будучи в полной уверенности, что это был один из домов, мимо которого мы проходили по центральной улице.
Вопросов больше не было. Бабушка ушла разогревать ужин.
Много позже я узнала, что бабушкин родовой дом искали давно, ещё во времена её молодости, и не нашли. Он был либо разрушен, либо переделан – никто уже не узнает. Да и потом, армяне никогда не покрасят свои балконы в синий цвет.
— 9 —
Для игры в классики нужно для начала иметь хороший плоский камень, который при подбрасывании попадает именно в то место, куда целишься. Потом уже можно и начертить таблицу. Сделать это лучше всего мелом, но достать его нелегко, а вот кусок обугленной деревяшки найти намного проще. Две-три головешки превратятся в чёрные линии — и огромная таблица для прыжков готова. Причём, если однажды добросовестно расчертить таблицу, то она останется надолго, можно сказать, на всё лето. Если смоется дождём — её снова обведут, если разотрётся — обязательно дорисуют. Словом, в каждом дворе, в каждом парке есть определённые места, где расчерчены классики.
Самое лучшее место для этой игры в нашей округе – это пологий спуск на тротуаре как раз перед нашим домом. Там и асфальт гладкий, и акации чуть ли не весь день защищают от палящего солнца.
Я люблю играть именно там или наблюдать из окна, как играют в классики другие дети. Сверху всё видится несколько иначе. И потом, бабушка в окно всё видит и слышит. Все наши споры. Правда, рассчитывать на то, что она рассудит, если что, не приходится. Она обычно подобных разборок не устраивает, а заслышав повышенные тона, просто зовёт меня домой — и все дела.
А вот дедушка Ишхан всё всегда замечает: что не поделили, где рассорились, как играем… Одного взгляда достаточно, чтобы все оценить. Ему даже выходить из дома не надо. Услышит разговор, взглянет – и всё ему понятно. Может даже заступиться, или перевести всё в шутку, или чем-то отвлечь.
Я всё это знаю, но хочется думать, что я сама по себе. И даже если партнёрша по классикам играет несправедливо, мне хочется защитить себя самостоятельно. Правда, это не всегда получается. Она ловче меня. Прыгает дальше и бегает быстрее. Я тоже так хочу.
Вот бы подпрыгнуть повыше, да так, чтобы можно было разглядеть, что происходит у нас в квартире, которая, как мне кажется, находится на уровне моих плеч, или дотянуться до низко висящей ветки акации, и я стараюсь это сделать, но в пылу частенько приземляюсь на линию, после чего следует переход хода. После второго или третьего такого случая начинаются споры.
— Ты на линию встала.
— Нет, не встала, а лишь коснулась.
— Теперь мой ход.
— Нет, мой.
Мы с ней часто ссоримся, потом дня два не играем, потом миримся и играем вновь.
Как-то раз именно в это время, мимо, вниз по улице, прошествовала ватага наших дворовых ребятишек. Тотчас прекратив перепалку, мы проводили их взглядом. Было ясно, что они что-то задумали.
Переглянувшись, мы неуверенно двинулись за ними, правда, сохраняя дистанцию, на всякий случай.
— Чего это вы идёте следом? – полюбопытствовали они с ехидцей.
— Ничего и не идём. Мы сами по себе. А вы куда это собрались? Мы ведь и так всё узнаем. – ответила моя бойкая подружка.
Не понятно, что именно подстегнуло ребят: может опасение, что их замысел раскроется, и мы проболтаемся родителям, а, возможно, что-то ещё, но они как-то без особого сопротивления позволили нам, не задавая особых вопросов, присоединиться к ним.
Спустившись по улице к частным домам, мальчишки остановились у одного палисадника и стали перелезать через ограду. Один, второй, третий. Все происходило очень быстро. Буквально через минуту все они очутились по ту сторону заборчика. Моя подружка, недолго думая, ловко перемахнула через изгородь. Что мне оставалось делать, как не полезть следом. Ребята быстро окружили кусты с поспевшей ежевикой и бойко начали срывать спелые ягоды, набирая их в горстку или запихивая в рот. Я, впав в азарт, тоже стала поспешно срывать чёрную ежевику с куста у ограды и набивать ею кармашек платьица.
Скорее всего, мы наделали много шума, потому что минут через пять послышались шаги хозяина сада.
Ребята моментально прекратили сбор урожая, лихо перемахнули через ограду и бросились врассыпную. Моя бойкая подружка от них не отставала. Что до меня, то, примерившись, я тоже кое-как взобралась на забор. Половина дела сделана! Оценив высоту и зажмурив глаза, я попыталась соскочить с него. При этом моё широкое в поясе платьице раздулось и крепко зацепилось за колышек и я, вместо того чтобы очутиться на земле, осталась висеть на заборе, с задранным вверх подолом.
— Прямо как кукла из сказки Буратино, – не без удовольствия подумала я, разглядывая свои болтающиеся в воздухе ноги, обутые в красные сандалии.
Именно в таком виде меня застал хозяин сада, седой и усатый, с красным лицом и длинной палкой в правой руке.
Его сначала рассерженное лицо почему-то размякло при виде висящей на заборе и разглядывающей свои ноги девочки. Он поспешно и грубовато приподнял меня и помог отцепить платье, после чего, крепко взяв за локоть, повёл вверх по улице.
Опустив голову и шмыгая носом, я шла рядом с ним, пока он вдруг не остановился. Тут я услышала знакомый голос и, подняв глаза, очутилась нос к носу с моим дедушкой, который, по-видимому, возвращался с работы домой.
Они поздоровались и обменялись парой дружелюбных фраз. Потом, к моему удивлению, хозяин сада подтолкнул меня к нему, развернулся и не спеша побрёл обратно. Он не пожаловался, не стал ничего рассказывать про мои проделки и на недоумённый вопрос дедушки мне самой пришлось объяснить это неразумное происшествие.
Мы шли домой мимо расчерченных классиков, и было не совсем понятно, сердится дедушка на самом деле или нет, потому что хотя он и отчитывал меня, но в глазах мелькала смешинка. Он говорил что-то про мальчишескую выходку, я же думала об испачканном ежевикой платье и по дороге потихоньку вытряхивала из кармана остатки сплющенных ягод прямо на асфальт.
— А они-то чего все убежали, оставив тебя висеть на заборе? — поинтересовалась дома бабушка. В случаях с родными она всегда исходила из следующего: если кто-то из нас и провинился, то вина остальных не менее очевидна.
— Не знаю, – ответила я и неуверенно добавила, – в уличных проделках, наверное, каждый отвечает за себя.
— Ты так думаешь?
Откуда мне знать. В мыслях я обязательно спасла бы своих товарищей, попавших в беду, а вот на деле…. Перед глазами пронеслись рассерженное лицо владельца и длинная палка, которую он держал в руках, и в душу закрались сомнения.
— Он мог бы меня ударить своей длинной палкой или отвести в милицию за разбой, — испугалась я за себя, и к сердцу подступило негодование на ребят. – Тоже мне герои! Они никуда не годятся!
Слово «герой» у нас в семье всегда ассоциируется с образом бабушкиного брата, смуглого красавца, чей портрет стоит в рамке на самом видном месте нашего дома. Смелый, сильный. Пошёл на войну, был связистом и погиб в бою где-то под Ростовом. Его даже наградили медалью “За отвагу”, посмертно. Интересно, каким мальчиком он был в детстве?
— Шустрым и отчаянным, – с грустинкой в голосе порой рассказывала мне бабушка про погибшего молодого бойца, её брата. — Мог один пойти против целой ватаги парней. Всё ему было нипочем.
— Скажи, как бы твой брат поступил на их месте? Убежал бы вместе со всеми или нет? – неожиданно спросила я, который раз перебирая в памяти историю с ежевикой и бегством ребят.
— Не знаю, – чуть подумав, ответила она, удивлённая ходом моих мыслей.
— Видишь, — сказала я запальчиво. — Вот и я не знаю. Неужто им нет оправдания?
Наверное, я застала её врасплох, потому что, спохватившись, бабушка поспешно удалилась в другую комнату. Видно, не хотела бередить раны, которые и без того давали о себе знать время от времени. Да что там говорить, ведь сейчас не война, да и ребята эти не воины, а лишь мальчишки лет десяти. А может, она просто не нашла, что ответить?
После случившегося я просидела дома несколько дней, уныло глядя из окна на классики перед домом, в которые играли другие девочки. Неприятное происшествие не выходило у меня из головы. Мне было то стыдно перед ребятами за свою неловкость и позорное висение на заборе, то досадно, что бросили меня одну…
Платье было безвозвратно испорчено, а иссиня-чёрные пятна от ежевики ещё некоторое время оставались где-то там, на асфальте, притягивая разных насекомых, пока дня через три их окончательно не смыл дождь.
— Знаешь, что приключилось со мной сегодня утром? – спросил как-то дедушка Ишхан, видя мою высунувшуюся из окна голову.
— Нет, – ответила я с любопытством в голосе.
— Захожу в курятник, а там лежат пять яиц. Взял в одну руку три яйца, а два положил в карман. Пришёл домой и забыл их вынуть. Сел на стул, а они в кармане и разбились. Представляешь?
— 10 —
Дедушка обычно приходит с работы к шести. К этому времени мы все, как правило, собираемся дома, на веранде, светлой и просторной. Солнце ещё палит вовсю, правда, не так нещадно, как днём. Бельё, развешанное днём, успело высохнуть, оно уже собрано и сложено в корзину для глажки. Ежевика в холодильнике уже пропиталась сахаром и выпустила сок. Подсолнухи в нижних огородах повернули свои головки вслед уходящему солнцу, сад у нижних соседей уже полит второй раз за день, куры загнаны в курятник, а в кафе напротив поставили и уже раскупили разливное пиво. В городе наступило время плотного ужина, который у нас чаще именуется обедом.
Отдав распоряжение накрывать на стол, бабушка, дабы спасти нас от нашествия мух, задвигает тюлевые занавеси, и веранда вмиг становится ажурной. Вокруг создаётся впечатление тонкого и изящного кружева, сотканного из света и тени и окутавшего всех нас во время вечерней трапезы.
Я люблю разглядывать свои руки под покровом этого теневого узора и представлять, будто надела мелкосетчатые перчатки.
— Совсем как у тебя, – говорю я бабушке, намекая на её изящные кружевные перчатки. Они, и ещё изысканная шляпка-менингитка из чёрного бархата, батистовый платочек, обшитый по краям, и замшевые туфли на высоком каблуке, и вуалетка – вещи из давней и красивой бабушкиной юности. Сейчас такие не продают и не носят, и бабушка их бережно хранит. Она точно знает, что вещь хорошая, да и потом с ней связано столько разных воспоминаний. Правда, со временем выкроенный по французской моде овальный мягкий картон, на которую был натянут бархат менингитки, изломался где-то посередине, а перчатки износились и даже порвались в двух местах – между большим и указательным пальцем на одной руке и между указательным и средним пальцем на другой, но это бабушку ничуть не смущает. Обе дырочки на перчатках были тщательно заштопаны, а менингитка бережно закреплена. На ней осталась лишь небольшая вмятина, едва заметная, когда её снимаешь и надеваешь.
Вообще слово “помятое” переводится с местного диалекта как поломанное. “Поломанными” могут быть и случайные линии на платье или рубашке, ненароком запечатанные утюгом, и осколки от некогда любимой чашки или блюдца, и головки цветов, понуро свисающие с переломленного, некогда стройного стебля, загнутые края старых писем и поздравительных открыток, что бережно хранятся, в картонной коробке из-под конфет, и треснутое поперек фарфоровое покрытие на столике изящного старого трюмо, в зеркало которого бабушка частенько смотрится.
— Да, возраст не красит, – скажет она, проводя гребнем по волосам, или же: – сцена любит молодых, чего уж там. Но видом своим она довольна, потому что слегка улыбается. Перед тем как нанести помаду, она ещё соберёт в узелок свои волосы, обмажет руки глицерином “Велюр”, поправит расставленную в талии одежду и недолго повозится, делая что-то неуловимое, понятное только ей одной, и лишь потом подойдёт к столу.
— Зачем это? – в душе удивляюсь я, при этом внимательно следя за всем этим ритуалом, который повторяется изо дня в день и в солнечные дни, и в ненастье, и когда гощу у них, и, надо полагать, в моё отсутствие.
История этого действа, по рассказам бабушки, отбрасывает меня далеко назад во времени, к началу двадцатого века, когда на лбу семнадцатилетней Лусик, будущей бабушкиной тете, мечтавшей выучиться на врача, появилась первая длинная морщинка меж бровей.
— Словно борозда в поле, – думала девушка, разглядывая глубокую полоску на гладком, высоком лбу.
Загубленная жизнь двух её старших братьев оставила неизгладимый след в её душе. Их не стало с разницей в неделю. Одного, что помоложе, расстреляли большевики, другой же, отец моей бабушки, не оправился от потрясения, узнав о страшной участи брата и погромах, учинённых в Баку в 1919 году. Перед его глазами — разрубленные тела, окровавленные руки, осколки стекла, разграбленный дом… и сердечный приступ, а рядом никого не оказалось.
— Треснуло сердце, не выдержало, понимаешь, – образно объясняла мне бабушка произошедшее полвека назад с её отцом. Сердце треснуло… Так тут называют обширный инфаркт.
Много лет спустя бабушка, будучи уже замужней дамой, как-то отправилась навестить тётку Лусик, ставшую уже врачом-акушером. Та проживала в Баку. В квартире недалеко от набережной. В одном из фешенебельных районов города. Одна. Статная, незамужняя, со знакомой складкой промеж бровей, она сидела за сервированным столом, красиво одетая и причёсанная.
— Тут все свои. Стоило ли так беспокоиться? – удивилась бабушка.
— Видишь вон ту замочную скважину? – спросила Лусик, прищурившись и показывая на входную дверь. – Оттуда может кто-нибудь подглядывать. Пусть знает, что у меня всё, как полагается.
Сказала она это серьёзно, как обычно, но глаза озорно заискрились, и морщинка меж бровей растворилась. Потом она улыбнулась, и улыбка эта напомнила бабушке отца, который глядел на неё с портрета на стене, строгий и красивый. На комоде, покрытом ажурной салфеткой, стояла их семейная фотография в коричневой рамке, правда, без Лусик. На переднем плане сидят родители по обе стороны молодожёнов — старшего сына и невестки, будущих родителей моей бабушки, а сзади стоят три брата – ещё подростки. Вся фотография -словно неприступная крепость, несмотря на ещё детские выражения глаз мальчиков. Из их большой семьи в живых остались лишь она и два младших брата.
— С портрета, наверное, тоже наблюдают за Лусик и проверяют, всё ли у неё так, как полагается, – подумала тогда бабушка. Ей запомнилась привычка тёти держать себя в форме при любых обстоятельствах, даже если рядом никого нет.
Чуть поодаль от семейной фотографии, ближе к углу, на комоде стоял ещё один небольшой снимок, прислонённый к стенке. С собранными вверх волосами, улыбаясь, стояли рядышком две барышни в строгих платьях. Одна из них, чуть повыше, – была Лусик, вторую же — бабушка знала только понаслышке.
После смерти тётки бабушке достались некоторые её вещи и семейные фотографии. Среди них оказался и портрет с малознакомой барышней.
— Кто она? – не раз спрашивала я, разглядывая её черты.
— Какая-то дальняя родственница. Я с ней при жизни-то встречалась лишь раз, да и то мимоходом. – отвечала бабушка. — Что тебе до неё?
— Просто интересно. Красивая девушка.
— Недурная, – обычно соглашалась бабушка. — Да с “поломанной” судьбой, – однажды добавила она, отвечая на мои расспросы.
— Как это? – не поняла я.
— Говорят после погромов в Баку в восемнадцатом году она осталась сиротой. В двенадцать лет. Её приютили то ли соседи, то ли какая-то родня. Так и выросла. Никто о ней ничего толком не знал. Где она, с кем. Объявилась уже взрослая. Чем занималась, где жила, не знаю.
“Дорогой Лусик от Хусик [6], 1935г.”, – читаю я написанное на обороте чётким почерком. — И что за имя такое, Хусик?
После того как этот снимок перешёл к моей бабушке, она пыталась разузнать что-нибудь про эту барышню, расспрашивала знакомых, дальних родственников. Она была готова даже подарить эту фотографию на тот случай, если кто-нибудь захотел бы сохранить её в память о Хусик, но… портрет никому не понадобился, и так и остался у бабушки в альбоме рядом с фотографиями её родных и близких. Позже она поставила снимок на трюмо, рядом со старой семейной фотографией, что стояла на комоде у Лусик в далёком 1935 году.
Вот пройдёт бабушка после дневных дел мимо портретов и нет-нет да вспомнит о “порядке” Лусик, поправит причёску, платье или напудрится и проведёт рукою по бровям. Несколько незатейливых движений, и взгляд её становится уверенней, лицо свежее. А когда соберётся куда-нибудь, то не раз окинет придирчивым взглядом приготовленное платье: “не поломано ли где-нибудь” и подойдёт к зеркалу приводить себя в порядок, а глядящие на неё с портретов родные, наверное, подскажут, если что не так.
— 11-
Когда-то давным-давно, во время войны, хлеб давали по карточкам, а сахар и вовсе трудно было достать. Я знаю это по рассказам родного дяди, которого война застала шестилетним мальчишкой. Ещё он поведал, что в детстве, когда ему давали кусочек сахара или конфету, он съедал лишь половину, а вторую часть прятал под подушку, чтобы полакомиться на следующий день тоже.
— А разве сахар можно прятать под подушку? – удивилась тогда я. — Он ведь растает.
— Это был не такой сахар, не рафинад, который сейчас продаётся в магазинах, а кусковой сахар, твёрдый, почти как леденец. И, кстати, очень сладкий, – объяснил мне дядя.
Вспоминаю эту историю каждый раз, когда гляжу, как бабушка дробит щипцами сахарную глыбу на маленькие кусочки и не спеша складывает их в вазочку, чтобы вечером пить чай вприкуску. Да уж, правильные кубики обычного рафинада тут и вправду не годятся. Они быстро рассыпаются во рту, а чаепитие – дело медленное, степенное. Оно не любит спешки. Это целый ритуал, который мы ежедневно совершаем дома.
Чай, обычно цейлонский, заваривается два раза: утром и вечером. А вода в большом чайнике всегда должна быть прокипячённой и желательно горячей. После того как она закипит, бабушка обычно накрывает чайник плотным полотенцем в два слоя, чтобы вода в нём остывала медленнее. Для этой цели у неё имеются ещё две куклы-бабы, но она их хранит в шкафу для торжественных случаев. На эти случаи у бабушки есть ещё и самовар — красивый, никелированный, начищенный до блеска, с прилагающимися к нему чашей-пиалой и вытяжной трубой.
Люблю разглядывать самовар, когда он, раскалённый и пышущий жаром, находится на столе.
Снизу то краснеют, то сереют угольки и отчётливо слышно бульканье кипящей воды, а на его зеркальной поверхности отражается всё, что есть вокруг: будь то чайная посуда или лица сидящих за столом. Иногда бабушка бросает на тлеющие угли кусочки ладана, и тогда его запах смешивается с букетом свежей заварки, создавая вместе необъяснимый аромат наших летних чаепитий.
Питьевую воду для чая и прочих нужд мы приносим ежедневно из городского источника. По вечерам. Двух бидонов — синего и тёмно-зелёного, обычно бывает достаточно. Главное, на обратном пути донести воду и не расплескать, поставить бидоны на табурет между кухней и смежной комнатой — и всё.
Если подойти к бидонам чуть погодя и открыть крышку, то со дна на тебя взглянет серебряная монета – рубль или пятьдесят копеек. Это бабушка бросает их туда.
— Тер Аствац [7], пусть вода остаётся свежей, – приговаривает она и освящает воду советским рублём.
Для меня это — почти как таинство. И каждый раз, зачерпывая воду кружкой, завороженно гляжу на волшебные монетки, меняющие свои очертания и форму до тех пор, пока вода не устоится.
Они сродни чему-то из далёкого прошлого, почти из дядиного детства, а то и раньше. Таких вещей в доме немало. Это и набор серебряных ложек, бронзовый подсвечник, маленькие серебряные стаканчики, из которых никто никогда при мне не пил, овальная пудреница из серебра с цветочным букетом на крышке, рубиновое кольцо, два небольших позолоченных подстаканника с выгравированными на них именами и изящные, изогнутые посередине тонкие стаканы из хрусталя – чей-то подарок на бабушкину свадьбу. Такие давно не продают. Вот попроще, из толстого стекла — пожалуйста. Этого добра полно. В магазинах, забегаловках. Я вот обнаружила их даже в старой армянской часовне, которая почему-то была переделана иноверцами в чайхану. Мы зашли туда с дедом прошлым летом.
Место это недалеко от города, на вершине невысокого холма. Откуда открывается замечательный вид на всю округу. У подножия холма проходит дорога в другой город и в близлежащие сёла. Там же — автобусная остановка и заправочная станция в метрах пятидесяти. А если желаете отдохнуть или укрыться от солнца в жаркий день или от дождя и ветра в непогоду, то пожалуйте в чайхану. Тут рукой подать.
В нововыбеленной часовне-чайхане я с удивлением разглядывала стены, проёмы и арки, почти не замечая сидящих там мужчин в широких чёрных кепках и без, усатых и смуглых. Они никуда не спешили и, казалось, ни о чём не думали. Иногда перебрасывались между собой парой фраз и снова замолкали, доставали курево или просили официанта принести им ещё чаю. Все так обыденно, что даже не верится, что тут когда-то проходили богослужения.
Находиться там было как-то неуютно, но надо было скоротать минут сорок, до приезда водителя. Придётся даже что-нибудь заказать!
Подошедший к нам официант на всё том же знакомом непонятном языке пригласил нас сесть. Быстренько протерев столик и перебросившись с моим дедушкой парой фраз. Через пару минут он подошёл к нам с толстыми изогнутыми стаканами, из которых поднимался пар, а перед тем как удалиться, поставил перед нами вазочку, заполненную осколками колотого сахара, с виду похожего на мраморную крошку. Это мне вновь напомнило дядину историю с сахаром под подушкой и войной, которая была “давным-давно” …
Дед наверняка мог бы многое поведать и про этот сахар, и про пайки, которые они получали, и про многое другое. А если спросить? О чём он поведает на этот раз?
— Знаешь, скольких ребят забрали из нашего квартала? – к моему удивлению, ответил он. — Почти всех! Моего младшего брата, Тиграна, взяли на фронт, едва ему исполнилось восемнадцать. Прямо из военкомата. Он даже не смог вернуться домой и как следует попрощаться с родными. На весь Арменикенд [8] оставалось двое или трое мужчин. А вернулись единицы. При этом были люди, – продолжал дед пренебрежительно, — которые всю войну вот так вот просидели в чайханах, потягивая чай с сахаром вприкуску. Каждый раз, возвращаясь с работы, глядел на них, и в душе закипала ярость.
Мой дедушка почти всю войну проработал на военизированном заводе, и хорошо знал, и помнил это время, но неохотно говорил об этом. Не любил вспоминать. А теперь вот… Я даже решила не перебивать его и не задавать вопросов, чтобы он не потерял нить мыслей и поведал ещё о чём-нибудь, но он осёкся и не продолжил этот разговор. Просто сидел ещё некоторое время с отчуждённым выражением лица. Наверное, вспомнились те далёкие окаянные дни, когда он переживал за брата. Я же вновь погрузилась в свои размышления о сахаре под подушкой моего дяди в далёком сорок втором году. И как он там оставался лежать всю ночь, завёрнутый в салфетку? Мы оба думали о войне, ну, той, что была давным-давно, а потом ушли, так и не притронувшись к чаю в изогнутых стаканах из толстого стекла, и это понятно. Чай мы пьём дома, всей семьёй после ужина. Так уж заведено, и тут ничего не поделаешь.
— 12 —
Вечерний Пятачок, или Нижний пятачок, потому что есть ещё и Верхний, или парк имени Нельсона Степаняна, — это всегда праздник. Это и карусель, и качели, и музыка духового оркестра по воскресеньям. У обочины парка, слева от основной аллеи, – летний кинотеатр, откуда во время сеансов довольно-таки отчётливо доносятся звуки кино. Если пройти кинотеатр и отклониться вправо от тропинки, вымощенной бетонной плиткой, то можно набрести на небольшой скверик, с маленьким круглым декоративным бассейном, заросшим мхом, а чуть поодаль от него фонтанчик с питьевой водой и другой такой же скверик. Так, постепенно углубляясь в парк, не замечаешь, как аллеи становятся малолюдней и темней. Не везде горят фонари, звуки музыки и кино становятся приглушённее, а потом и вовсе замолкают. По дороге лишь изредка можно встретить парочки влюблённых. Если же пройти по этой аллее дальше, то перед глазами предстанет большой городской стадион — гордость жителей Степанакерта. Мы доходим до него крайне редко. Может, один раз за приезд, чтобы вспомнить, что там да как. А вот Нижний Пятачок – другое дело. Там можно найти нас раза два или три в неделю, ближе к вечеру, когда ещё светло. Мы спускаемся к парку засветло, легко и стремительно, оставляя за собой вереницы белокаменных домов, магазинов и просторную главную площадь города. С наступлением темноты та же дорога кажется совершенно иной. Перед глазами лишь тёмные платановые и хвойные аллеи с дурманящим запахом туй, елей и сосен. А ещё ровно постриженные кустарники, такие густые, что, кажется, на них можно сесть или лечь, и невысокие мраморные бордюры. Ноги постоянно натыкаются на большие и мягкие шишки. Я пытаюсь их обойти, но всё равно подбираю какую-нибудь удивительную, пахнущую смолой, мёдом и елеем.
— На что она тебе?
— Ни на что, просто красивая!
— У тебя таких дома полно.
— Ничего, будет на одну больше.
— Не будет, я их выкину.
Такой примерно разговор происходит у нас с братом каждый раз, когда я при нём подбираю какую-нибудь шишку или камешек, который может сгодиться при игре в классики. Обычно в таких случаях у нас начинается перебранка, которую пресекает кто-нибудь из взрослых. И никаких шишек или камешков брат не тронет, потому что они ему безразличны. У него другое увлечение – книги. Он читает их взахлёб. Может просидеть за книгой весь день или читать, не отвлекаясь, всю ночь напролёт.
— Брала бы ты с него пример! А то вертишься с утра до ночи, одни игры на уме.
— Неправда! Я тоже читаю! – отвечаю я, обнюхивая вновь принесённую шишку. Ни одна ещё так не пахла!
— Ладно, пойди умойся и укладывайся уже.
У нас дома ложатся, как правило, рано, до полуночи.
Ещё один день прожит. Можно ещё немного посидеть, подумать, или взяться за книгу, или просто пойти и лечь.
Ворочаясь в кровати, я понимаю, что сегодня я ещё долго не засну. И всё потому, что в открытое окно доносится запах акаций, а где-то далеко звучит гитара и раздаётся смех. И все это вперемежку со стрекотом цикад, которых никогда не видно. Я даже не знаю, какие они, эти цикады.
— Уймись же наконец и не мешай спать, – спросонок отчитывает бабушка, откликаясь на скрип моей кровати.
В ответ я зажмуриваю глаза и на полминуты задерживаю дыхание, дабы сымитировать полный покой, покуда она вновь не погрузится в сон. Через некоторое время в спальне вновь раздаётся размеренное дыхание всех наших спящих. У бабушки оно скоро перейдёт в равномерный храп. Из соседней комнаты, где спит дедушка, доносятся то мерный звук набирающего скорость паровоза, то придыхание, и потом тишина. Он не храпит, а издаёт различные звуки, похожие то на шипение, то на свист, то ещё на что-то. Эту шумовую гамму я про себя называю ночной симфонией нашего дома.
За лето я так привязалась к этим наполненным звуками ночам, что порою кажется, что на этом месте, в этом городе ничего измениться не может, и зима здесь такая же, как и лето. И ночи эти такие же бесконечные, как и дни, и они просто сменяют друг друга, не укорачиваясь и не удлиняясь. Но незадолго до осени эта непрерывность для меня оборвётся, мы уедем, и этого никак не избежать.
Помню, в детстве я подолгу оставалась тут с бабушкой и дедом. Однажды, когда за мной приехал папа, они в разговоре мягко предложили сыну оставить меня жить с ними. Папа на это не согласился. Много лет спустя он рассказал мне об этом с оттенком грусти, и было видно, что отец всё ещё переживал тот отказ родителям. И не оттого, что сомневался в верности решения, а потому, что оно причинило им боль….
Всё ещё не могу заснуть и лежу с закрытыми глазами, стараясь не ворочаться, не вздыхать, не кашлять и не скрипеть кроватью. Вокруг постепенно становится по-ночному тихо. Уже замолкли смех и гитара. Не слышно проезжих машин. Стрекот цикад тоже вскоре куда-то исчезнет и останется лишь загадочная кукушка, которая начинает куковать где-то с десяти вечера. Её, как и цикад, никто не видел. И не совсем понятно, с чего она кукует именно ночью, чётко и размеренно. Если считать, можно дойти и до ста, и до тысячи. Сколько неясных чувств будоражит и какую таинственность привносит эта бдящая кукушка в наши дивные летние ночи…
Постепенно погружаются в сон мои родные. Заснули в своих кроватках мои друзья и подружки. Тапочки дедушки Ишхана аккуратно лежат на коврике у кровати. Спят наши соседи и жители соседних домов. Спит родной Степанакерт. Уснули продавщицы ежевики и та женщина с детьми, продавшая нам дошаб. И мальчик, когда-то проводивший нас к храму, тоже спит. Несомненно, погрузился в сон город Шуши. Не спит там лишь моя молодая прабабушка. Ближе к рассвету она выйдет из дома, чтобы встать лицом к лицу с солнцем и попросить за брата. И тот выживет. А потом все они переедут в другой город, и их дом, в отместку, затеряется и исчезнет. В напоминание о былых днях в Шуши останутся лишь две полуразрушенные церкви. А моя бабушка спустя много лет пустится тщетно искать то место, где жила её мама. В войну она потеряет брата, потому что в другом месте, наверное, не смогла встретить рассвет с мольбой и просьбой так, как когда-то сделала её мать. А брат дедушки вернётся с войны и частенько, беря в руки тар, будет вспоминать своих боевых товарищей, и вся эта горечь навсегда останется в нашей семье вперемежку с радостью быть, видеть, чувствовать, ощущать и любить. И никуда от всего этого не деться. Всё это живо и ощутимо, как и эта красивая уходящая ночь, и, вместе с тем, уже где-то записано, прожито, и останется с нами и завтра, и послезавтра, и пока мы живы.
На подоконнике в банках медленно остывал чеснок…
1. Жить тебе до глубокой старости, ашуг. (азерб.)
2. Молельная гора (армянский)
3. В советское время Азербайджан использовал кириллицу
4. Елизаветполь — прежнее название города Гандзак (арм.) или Гянджа (азерб.), позже Кировабад (азерб.)
5. Канач жам – название церкви в г. Шуши (арм.)
6. По-армянски Հուսիկ
7. Господи (на армянском)
8. Арменикенд – район в г. Баку, где проживали армяне