ЛИТЕРАТУРНАЯ ГОСТИНАЯ
ВРЕМЯ
ФРЕСКА ВТОРАЯ. КОПЬЯ ВРЕМЕНИ
«Как сделать, чтобы человек всегда мог быть самим собой?»
Орхан Памук, «Черная книга»
ВОЛОДЯ ПИШЕТ ЭТЮД ТЮРЬМЫ КОНСЬЕРЖЕРИ
Сказочные башенки,
черные с золотом…
Коркою дынною — выгнулся мост…
Время над нами
занесено — молотом,
А щетина кисти твоей
полна казнящих звезд.
То ты морковной,
то ты брусничной,
То — веронезской лазури зачерпнешь…
Время застукало нас с поличным.
Туча — рубаха, а Сена — нож.
Высверк и выблеск!
Выпад, еще выпад.
Кисть — это шпага.
Где д’Артаньян?!.. —
Русский художник,
ты слепящим снегом выпал
На жаркую Францию,
в дым от Солнца пьян!
А Солнце — от красок бесстыдно опьянело.
Так пляшете, два пьянчужки, на мосту.
А я закрываю живым своим телом
Ту — запредельную — без цвета — пустоту.
Я слышу ее звон… —
а губы твои близко!
Я чую эту пропасть… —
гляди сюда, смотри! —
Париж к тебе ластится зеленоглазой киской,
А через Реку —
тюрьма Консьержери!
Рисуй ее, рисуй.
Сколь дрожало народу
В черепашьих стенах,
в паучьих сетях
Ржавых решеток —
сколь душ не знало броду
В огне приговоров,
в пожизненных слезах…
Рисуй ее, рисуй.
Королев здесь казнили.
Здесь тыкали пикою в бока королям.
Рисуй! Время гонит нас.
Спина твоя в мыле.
Настанет час — поклонимся
снежным полям.
Наступит день — под ветром,
визжащим пилою,
Падем на колени
пред Зимней Звездой…
Рисуй Консьержери. Все уходит в былое.
Рисуй, пока счастливый, пока молодой.
Пока мы вдвоем
летаем в Париже
Русскими чайками,
чьи в краске крыла,
Пока в кабачках
мы друг в друга дышим
Сладостью и солью
смеха и тепла,
Пока мы целуемся
ежеминутно,
Кормя французят любовью — задарма,
Пока нас не ждет на Родине беспутной
Копотная,
птичья,
чугунная тюрьма.
СВЕЧИ В НОТР-ДАМ
Чужие, большие и белые свечи,
Чужая соборная тьма.
…Какие вы белые, будто бы плечи
Красавиц, сошедших с ума.
Вы бьете в лицо мне. Под дых. В подбородок.
Клеймите вы щеки и лоб
Сезонки, поденки из сонма уродок,
Что выродил русский сугроб.
Царю Артаксерксу я не повинилась.
Давиду-царю — не сдалась.
И царь Соломон, чьей женою блазнилось
Мне стать, — не втоптал меня в грязь.
Меня не убили с детьми бедной Риццы.
И то не меня, не меня
Волок Самарянин от Волги до Ниццы,
В рот тыча горбушку огня.
Расстрельная ночь не ночнее родильных;
Зачатье — в Зачатьевском; смерть —
У Фрола и Лавра. Парижей могильных
Уймись, краснотелая медь.
Католики в лбы двоеперстье втыкают.
Чесночный храпит гугенот.
Мне птицы по четкам снегов нагадают,
Когда мое счастье пройдет.
По четкам горчайших березовых почек,
По четкам собачьих когтей…
О свечи! Из чрева не выпущу дочек,
И зрю в облаках сыновей.
Вы белые, жирные, сладкие свечи,
Вы медом и салом, смолой,
Вы солодом, сливками, солью — далече —
От Сахарно-Снежной, Святой,
Великой земли, где великие звезды —
Мальками в полярной бадье.
О свечи, пылайте, как граф Калиостро,
Прожегший до дна бытие.
Прожгите живот мой в порезах и шрамах,
Омойте сполохами грудь.
Стою в Нотр-Дам. Я бродяжка, не дама.
На жемчуга связку — взглянуть
На светлой картине — поверх моей бедной,
Шальной и седой головы:
Родильное ложе, таз яркий и медный,
Кувшин, полотенце, волхвы
На корточках, на четвереньках смеются,
Суют в пеленах червячку —
Златые орехи,
сребряные блюдца,
Из рюмочек пьют коньячку…
И низка жемчужная, снежная низка —
На шее родильницы — хлесь
Меня по зрачкам!
…Лупоглазая киска,
Все счастие — ныне и здесь.
Все счастие — ныне, вовеки и присно,
В трещанье лучинок Нотр-Дам.
…Дай Сына мне, дай
в угасающей жизни —
И я Тебе душу отдам.
БАРЖА С КАРТОШКОЙ. 1946 ГОД
Нет для писания войны
Ни масла, ни глотка, ни крошки…
По дегтю северной волны —
Баржа с прогнившею картошкой.
Клешнями уцепив штурвал,
Следя огни на стылой суше,
Отец не плакал — он давал
Слезам затечь обратно в душу.
Моряцкий стаж, не подкачай!
Художник, он глядит угрюмо.
И горек невский черный чай
У рта задраенного трюма.
Баржу с картошкой он ведет
Не по фарватеру и створу —
Во тьму, где молится народ
Войной увенчанному вору.
Где варят детям желатин.
Где золотом — за слиток масла.
Где жизнью пахнет керосин,
А смех — трисвят и триедин,
Хоть радость — фитилем погасла!
Где смерть — не таинство, а быт.
Где за проржавленное сало
Мужик на Карповке убит.
И где ничто не воскресало.
Баржа с картошкою, вперед!
Обветренные скулы красны.
Он был фрунжак — он доведет.
Хоть кто-нибудь — да не умрет.
Хоть кто-нибудь — да не погаснет.
Накормит сытно он братву.
Парной мундир сдерут ногтями.
И не во сне, а наяву
Мешок картошки он притянет
В академический подвал
И на чердак, где топят печку
Подрамником! Где целовал
Натурщицу — худую свечку!
Рогожа драная, шерстись!
Шершаво на пол сыпьтесь, клубни!
И станет прожитая жизнь
Безвыходней и неприступней.
И станет будущая боль
Громадным, грубым Настоящим —
Щепотью, где замерзла соль,
Ножом — заморышем ледащим,
Друзьями, что в виду холста
Над паром жадно греют руки,
И Радостью, когда чиста
Душа — вне сытости и муки.
ЦЫГАНКА ОЛЬГА. 1947 ГОД
Против ветра — как в забое!
Гневный айсберг — Эрмитаж…
Ты, художник, не в запое.
Нынче — красочный кураж.
Как дрова, несешь этюдник!
Жжет худую плоть кашне…
Что, блокадник, что, простудник?..
Где там истина: в вине?..
Ты шагаешь, не шатаясь.
Держишь марку: голод — гиль.
В зале Рембрандта — святая
Оботрет старуха пыль
С этой пламенной картины,
С этой вспаханной земли,
Пред которою мужчины
Статус Бога обрели…
Два шага до тяжкой двери.
Не свалиться. Не упасть.
Вой декабрьского зверя.
Белая разверста пасть.
Но когда ты рухнул, плача,
В ледяную нашу грязь,
Кто-то вдруг рукой незрячей
За плечо тебя потряс.
Ты очнулся. Вьюга пела.
Плыл этюдник кораблем.
Одиноко ныло тело.
Только были вы вдвоем.
Заморённая цыганка,
Вся замотана в тряпье,
Кинула:
— Ослаб по пьянке
Или скушал все свое?.. —
Больше не сронив ни слова,
Крепко за руку взяла —
И дошли, светло, сурово,
К дому, к запаху стола.
Дом?.. Орущей глоткой арки,
Вонью лестницы вобрал…
Дом?.. Поближе к печи жаркой
Руки, ноги подбирал…
Малый щеник черномазый,
Кучерявый, головня —
Вмиг в этюдник нищий слазал,
Разложил вблизи огня
Яркие цветы — этюды…
Маслом выпачкался весь…
Кашель питерской простуды
Сотрясал дыханья взвесь…
Не взглянула. Не спросила.
Лишь молчала и ждала.
Лишь поила и кормила —
На тугом крыле стола.
Суп дымился. И селедка
Пахла ржавой кочергой.
И дышала баба кротко,
Будто — самый дорогой…
На плечах платки лежали
Лихом выцветших дорог…
В мочках серьги задрожали…
Закрутился завиток
За щекою — дравидийской,
Той тоской — огню сродни…
— Ну, наелся?.. Оглядись-ка
И маленько отдохни…
«Живописец этот парень…
Уж такая худерьба…
Хоть во сне — отпустит Память
И отступится Судьба…»
И, пока он спал, сутулый,
До полу прогнув кровать, —
Космосом во щели дуло,
Время шло — за ратью рать,
Мать, груба, тоща, чернява,
Прямо на пол села — и
Ну давай глядеть на славу
Красоты — и мощь любви.
Вы, отцовские этюды, —
Как вас нюхала она,
Краски жара и остуды,
Кадмий, злато, белизна!
Ледокол во льдах Вайгача.
И Венеру, где Амур
Держит зеркало… И плача
Старой матери прищур.
И негодную картонку,
Где, лияся, как вино,
Во метель плыла девчонка
Сквозь отверстое окно…
И медведицу с дитятей:
Мать мертва, остался вой
Медвежонка…
И Распятье
С подожженной головой.
Спал художник. А цыганка
Все глядела. Все ждала.
Уложила на лежанку
Сына. Снова подожгла
Синие огни поленьев.
Разогрела кипятку.
Жизнь текла без промедленья —
Тьмой, сужденной на веку.
Он запомнил только имя:
— Ольга!.. — гул……………..
……….сырой подвал………..
__________
Поздно. Пальцами моими
Ты ее поцеловал.
ЗАЙЧИШКА
Пасть оранжево небо разъяло над градом —
Так закат нынче страшен.
Но черненому серебру улиц я рада,
Словно воздуху пашен.
Рада — холоду, голоду, буйному шагу
В сапожонках железных.
Рада ветру, клеймящему щеки отвагой
В переулковых безднах.
Я иду — в сундуках подворотен собачьих
Рассекут пули визгом
Тишину! Кто, в сугроб упадая горячий,
Боль увидит так близко…
За историю нашу, что сажи чернее,
Золотее светила,
Мы привыкли: стреляют… Кто встанет над нею —
Над своею могилой?
А встаем же! На выстрел — лишь шубы поднимем
Воротник, чуть поежась…
Ах вы, дикие войны, победные гимны —
Шрам за шрамом на коже…
Детской порки рубцы — иль навылет — сквозные —
Госпитальными швами?..
Мы привыкли к домам, что плывут ледяными —
Вдоль шоссеек — гробами.
Горечь града — горелая гиблая корка:
Дёсны, губы сдираем…
На витрины сощурясь, в роскошных опорках
На ветру умираем.
Время, время… Ты нас измотало, что веник
Во березовой бане.
Скрип зубовный, кулак, полный мусорных денег,
Да проклятье — губами.
Ты фальшивишь фальцетом, оратор несносный,
Подбородочек сытый…
Погляди: черный град, и народ богоносный
Меж богатства — убитый.
Униженье, когда, распахнувшись ракушкой,
Зрят глаза твои пьяно
На витрину, что блещет расшитой подушкой,
Важных яств караваны!
А тебе б — наскрести на похлебку из лука,
На шматок того сала,
Что на противне ржавом топить — это мука:
Пахнет сажей вокзала…
Расслоился пирог на богатых и бедных,
Как пить дать, раскроился!
А в ночи — красный месяц, как бешеный беркут,
В крышу когтем вцепился…
Покати же, пацан, ту железную бочку
Опустелого века,
Где и гильзы, и порох, и жуткие ночки,
Прямо в звездную реку!
Вся осталась отрада — закат отпылает
Патриаршей парчою,
И звездами — водою колодезной Рая —
Лик сгоревший умою…
И, чеканя шаг между блестящих, как стразы,
Меж снегов грязно-хлипких,
Вижу: в черном, ссутулившись, будто от сглазу
Прячась, с нежной улыбкой —
Средь толпы, близ метро, что гудит — круглый жёрнов
Той, людской, мукомольни —
Ты, монашенка! Сыплются слезные зерна,
Будто звон с колокольни!..
А в руках у нее — не схожу ли с ума я?! —
Ближе к сердцу, где ряса
Подзаштопана: заяц!.. Мордаха немая
Да крыжовина глаза…
Крепко, крепко так держит зайчонка монашка,
Как больного дитятю,
Как от мужа убитого держат рубашку
Или гвоздь от Распятья.
Видно, шибко в сем мире душа одинока —
Жизнь звериную сжала,
Словно ключ от хибары, когда при дороге
Ветер был — одеялом…
Всё погибнет, зайдется ли в вое и плясе
Иль дотлеет, мерцая,
Я запомню навек ту девчоночку в рясе,
Зайца — морда косая…
Мертвый час комендантский, закат на полнеба,
Пули свищут и хлещут!..
Да, зайчонка, теплее горбушечки хлеба,
Чей зрачок Марсом блещет,
Тот хвостишко, дрожащий между исхудалых
Пальцев, бедных, иконных,
И лицо — как сто лиц в перехлестьях вокзалов,
С кожей скулок лимонных,
С брызгом ситных веснушек в колодцах подглазий,
Синью радужек нежных,
Что пронзили насквозь — посреди безобразья —
Всю — любовью безбрежной.
ДОРОГА. ПЕСНЯ
К соли разымчивых рельсов язык примерзает —
Кровь опятнает неснятую шкуру зимы.
Узел платка. Старый ватник. Прольемся слезами
Вдоль да по лику земли жесткокрылые МЫ.
Крепко работала — вдоль поездов проходила,
Звон проверяла колесный — стучала киркой…
Все. Рассчиталась. Тяни меня, слезная сила.
Рядом со станцией — сын мой в земле под доской.
Перекрестилась на два семафора я — красный и синий.
Вот разрешающий, белый, диспетчер дает.
Свечи столбов вдоль дороги зажгла мне Россия.
В храме вагона душа Литургию поет.
Лейся, зеленый! Качайте кадилами, кедры!
Колотом бейся, сиротское сердце мое!
Я — небожитель… дыханием Лунного ветра,
Млечно, с исподу, продуто страстное белье.
А небожителю дом — заревая дорога.
А небожителю счастье — с едой котома.
Так и влачимся по снегу подолами Бога,
Пылью миров пропитавшись дотла, задарма!
Так вот и я, покидав на ладони монеты,
Чай закуплю, затолкаю в мешок сухари —
И — под звездами Медведиц — по грязному свету:
Ночью — костры. Утром — белые слезы зари.
Мне подмигнет на разъезде попутчик корявый,
Ведать не ведая то, что я родом с Луны…
И одеялом укроет мне тело со славой;
Шепчет: “Снегами валите, веселые сны!..”
Сжавшись в комок, я под тем одеялом заплачу,
Утлым подранком, последом-щенком заскулю…
Эх, астронавтка. Свалилась с Луны наудачу…
Звездным морозом-венцом лоб охватит горячий…
Все полюблю! Все прославлю! И все претерплю.
И на слепом полустанке я спрыгну, босая,
И упаду на колени я близ котомы:
К соли серебряных рельсов мой рот примерзает —
Кровь широко окрестит плащаницу Зимы.
ГЕНОФОНД
письмена
ПАМЯТЬ КРОВИ
Как я помню мороз тот железный,
Кровь из десен и хриплый смешок.
Как я помню — под снежною бездной —
Тусклой тундры холщовый мешок.
Как я помню громады Сиянья —
Стрелы синие, злые огни…
Хлеб, беспомощный, как подаянье,
В телогрейку скорей затолкни…
Карты, выкрики пьяной охраны
И землянок барачных тепло…
И побег, и последнюю рану.
Это солнце, что рано зашло.
И во льдах затонувшее судно,
Этот ягель в расщелинах скал,
Крик отчаянный,
крик неподсудный,
Что проклятья великие слал.
***
История — кровь меж завьюженных шпал.
Владыке рабы его кланялись в пояс!
А там, на вокзале прогорклом, стоял
Товарный, забитый соломою поезд.
До Мурманска ехали, там — кораблем.
Он щепкой висел в Ледовитом, огромном…
“Ну что же, ребята!” — “А коли помрем?..”
“Но прежде на славу построим хоромы!..”
Мороз в корабельные щели проник,
Хоть их дымом пахнущей паклей забили.
И Маточкин Шар назывался пролив,
Который в слезах они так материли…
И все это были НАРОДА ВРАГИ —
Пред ликом голодным седого Простора,
Пред нимбом серебряным светлой пурги,
Объемлющей равно начдива и вора.
И плотник глазастый, с усами Христа,
Блевал прямо на пол железного трюма.
И новая жизнь поднималась, чиста,
Над Новой Землею, глядящей угрюмо.
***
Мне выстрел — в спину!
Не больно — странно!..
Отцу и Сыну…
Дымится рана.
Парок над шубой.
Я весь горячий.
Я очень глупо
О жизни плачу.
Снег пахнет зверем.
Снег пахнет хлебом.
Чугунной дверью
Открыто небо!
Открыто небо —
Алтарь громадный —
Голодно, немо
И безотрадно.
И вот уж больно
Спине простреленной…
Мне мир мой дольний
Любить не велено!
Ногтями — в наст
Промерзлой тундры…
……………………………………
Все пули — в нас.
Смерть — это трудно.
***
…А заключенье прадеда звалось
Так весело, по-детски, по-индейски,
И пахло громким порохом открытья,
И парусиной Флинта, и смолой,
И бочкой сельди — Новая Земля!
…Они там шили, шили без конца
Для армии — овчинные тулупы
И валенки чугунные валяли,
А радио хрипящий грубый ангел
К ним все равно никак не прилетал,
И вот они не знали, что на свете
Родилась вновь безногая война
И проползла на запад, как на запах…
Что было, что же было там еще,
В тех лагерных, в тех отсыревших стенах?
А выкликали их — по номерам?..
А на работы затемно гоняли?..
И кто-то шил, а кто — и вахту нес
У острых ледяных зубов забора,
Вколачивая колья, а потом,
Для завтрашней работы, выдирая,
И руки окуная в жесткий снег,
Как в шайку с кипятком в забытой бане…
А пели там?.. А как его варили,
Весь высохший картофель драгоценный,
Как шелушили бережно его,
Как бы чесали голову ребенка,
И в пахнущие горечью котлы,
Блестя глазами-щелками, ссыпали,
Улыбкою цинготною светясь?..
И что там было — горестные книги,
Все в дырках-иероглифах жучка?..
Да и была ли там библиотека?..
Наверное, наверное была, —
Они читали, чтобы не забыть,
Что есть на свете Родина, народ,
Родные, революция, свобода,
Что жен мужья целуют горячо,
А дети по утрам едят хлеб с маслом…
Еще они читали, что есть Тот,
Кто держит в кулаке миропорядок,
И потому другим легко дышать…
Об этом вряд ли люди забывали.
Но все же там была библиотека,
И все туда ходили — помолиться…
И были, были там еще рассветы,
Когда сквозь туч холстинное рядно
Виднелось небо, нежное, как тело.
И средь тугих чудовищных снегов,
При выходе на скудную прогулку,
Все люди запрокидывали лица
И жадно пили слабенькое солнце,
Холодное, как с погреба хозяйки
Затянутое жиром молоко…
То солнце так и вмерзло в небеса.
А мы еще вокруг него крутились
И десять лет, и двадцать лет, и тридцать,
Чтоб правнучка хоть выросла чуть-чуть
И снег новоземельский ощутила
На пачканных помадою губах.
И тыльною ладонью их отерла —
Чтобы о Солнце людям рассказать
Не ртом, одними вздохами набитым,
А яростным, как тот прибой, глаголом,
Хоть на его нелегкое спряженье
Ушли под белым солнцем звезды лет.
***
…Я вышла в тундру. И остолбенела —
Из угольных, чужих небесных ям,
Вжимая в зиму золотое тело,
Из мертвых восставал огромный храм!
Белела стен отточенная ярость
У всех песцов, медведей на виду!
И купола корзинами казались —
А в них с материка везли еду.
Метеоритов пули били в спины
Бегущих и пылающих крестов…
Мой чистый храм, тебя я не покину! —
Хоть звездный саван уж давно готов.
И я глядела сквозь мороз
на церковь,
В которой Русь отпела всех своих —
Кто комиссар, а кто охранный цербер, —
Всех мертвых, всех нечаянно живых…
О храм! Целую щиколотки, пятки,
Чахоточные ребрышки твои
И золотую крестную заплатку
На рваной мгле замученной любви.
Но стой. Не исчезай пока! Я знаю —
Из кружки я чифира напилась
И брежу… Только правда — тьма ночная —
Вновь золотом и синью занялась!
И белый храм, где все грехи посмертны,
Где палачи и жертвы — наравне,
Летит, как лебедь белая, по ветру,
В том лагерном, неверующем сне!
И я хочу рукой его потрогать
И прошептать молитву поскорей —
Но слезы… И Луна висит двурого
Над маленькою жизнию моей.
ЖИЗНЬ В АДУ
Я живу в Аду. Я его обжила. Я его обняла.
На крышке гроба — о нет, на краю стола —
Ем свой хлеб со слезами: солёно и страшно, да, —
А в Аду такие ж, гляди, как на земле, дома, улицы, города.
А по улицам люди идут: так же скалят зубы они,
Лишь вместо глаз — головни, болотные злые огни.
Я между них, земножитель, пьяно шатаясь, иду.
За руки их хватаю. Кричу, как глухим: я попала в беду!
В сети, ты слышишь, в сети. В петлю. Ржавый капкан.
В резкий рыдальный ветер: Элькон, Сеймчан, Магадан.
Не пытайте, прошу, не мучьте, не распинайте! — на суд,
Безобразный, адски бесстрастный, молотки и гвозди несут.
Под полою куртки, в кармане пальто, в кулаке, на виду… —
Как зовут тебя, кат?!
Я — никто. Зверь истерзанный. Зрачки горят.
Отползу. Далеко не уйду.
Поползу по бедному снегу, по дворцовому царскому льду… —
Да вы врали всё, что человек человеку
Друг-товарищ-брат!.. это ж в Раю!.. а в Аду…
Подомну животом слюду мороза. С ветки — рябину скушу:
Эй вы, люди!.. Глядите — глотаю кровавые слёзы!
В ожерелье лжи — не дышу…
Но бумаг этих ваших, враньёвых, проклятых,
Вместо слов людских сыплющих песь и паршу
Клеветы, что рук-ног жаждет живых, распятых, —
Никогда — и под пыткой — не подпишу!
Ни рукою. Ни зраком. Обрубите пальцы
вместе с бешеной болью —
Карандаш ваш поганый меж зубов не возьму:
Я вашу ненависть на ветру спалю всей любовью,
Я собой подожгу вашего Ада тюрьму!
Себя возожгу, как факел — гори, Персеполис!
Эти Адовы рожи, ухмылки, хищь, оскалы в бреду…
Я всего лишь — вокруг земли моей — огненный, звездный пояс,
Ну, рубите меня, рвите меня, — все равно мне не жить в Аду!
Мне не жить средь предателей! Не жить среди волчьих клыков!
Что я сделала вам, насельники Ада, насильники,
скитальцы меж болотных огней?!
А, знаю! Кричала громче, пела ярче, любила сильней,
Сбивала камнями железо навечных оков
С израненных шей,
с изъязвлённых, в пыли, ступней!
За это меня и убьете. Ну, кто из вас первый, кто?
Встречали по одежке, видать, а провожаете по уму?!
А я лишь запахнусь в бабки моей штопаное пальто,
А я лишь военный орден отца в кулаке во тьме кармана сожму.
А я лишь родине моей всей кровью огненной помолюсь:
О нет, родная, ты теплая, нежная, мощная, ты — не Ад,
Ты крылья мои и ветер мой, радость моя и грусть,
Я дойду до тебя, счастье моё, я не оглянусь назад,
Я дойду обязательно, расстреляют — мертвою доползу,
Я уже тебя вижу,
сквозь этот Адский, густой, полосы нейтральной туман,
Вижу торжество облаков твоих, ручья твоего слезу,
Вижу правду твою — сквозь дымный тмутараканский обман,
Вижу, солнце, сияешь, лучиной неясно горишь,
А все жарче и ярче, все яснее, безумней, страстней,
Я уже тебя вижу,
Великая Жизнь,
Великая Быль,
Великая Тишь,
Я забуду — сейчас, вот-вот — эти ужасы Адских дней!
Ближе, ну!..
…только ударяет молотом в рельс
Адский сторож, обходчик чугунных путей, что легли на крови.
И я снова в Аду. И времени моего в обрез.
И молитва последняя, жалкая, нежная ломает губы мои.
ПРОРОК
Лицо порезано ножами Времени.
Власы посыпаны крутою солью.
Спина горбатая — тяжеле бремени.
Не разрешиться живою болью.
Та боль — утробная. Та боль — расейская.
Стоит старик огромным заревом
Над забайкальскою, над енисейскою,
Над вычегодскою земною заметью.
Стоит старик! Спина — горбатая.
Власы — серебряны. Глаза — раскрытые.
А перед ним — вся жизнь проклятая,
Вся упованная, непозабытая.
Все стуки заполночь. Котомки рваные.
Репейник проволок. Кирпич размолотый.
Глаза и волосы — уже стеклянные —
друзей, во рву ночном лежащих — золотом.
Раскинешь крылья ты — а под лопатками —
под старым ватником — одно сияние…
В кармане — сахар: собакам — сладкое.
Живому требуется подаяние.
И в чахлом ватнике, через подъезда вонь,
ты сторожить идешь страну огромную —
Гудки фабричные над белой головой,
Да речи тронные, да мысли темные,
Да магазинные врата дурманные,
Да лица липкие — сытее сытого,
Да хлебы ржавые да деревянные,
Талоны, голодом насквозь пробитые,
Да бары, доверху набиты молодью —
Как в бочке сельдяной!.. — да в тряпках радужных,
Да гул очередей, где потно — походя —
О наших мертвых, о наших раненых,
О наших храмах, где — склады картофеля!
О наших залах, где — кумач молитвенный!
О нашей правде, что — давно растоптана,
Но все живет — в петле,
в грязи,
под бритвою…
И сам, пацан еще — с седыми нитями, —
Горбатясь, он глядит — глядит в суть самую…
ПРОРОК, ВОССТАНЬ И ВИЖДЬ!
Тобой хранимые.
Перед вершиною —
И перед ямою.
ОСЕННЯЯ ГРЯЗЬ. ИДУТ КРЕСТИТЬ РЕБЕНКА
Подлодками уходят боты
Во грязь родимую, тугую.
Такая жизнь: свали заботу,
Ан волокут уже другую.
Старуха — сжата рта подкова —
Несет комок смертельно белый.
Твердят: вначале было Слово.
Нет! — крик ребячий — без предела.
Горит листва под сапогами.
Идут ветра машинным гулом.
Внезапно церковь, будто пламя,
На крутосклоне полыхнула!
Комок орет и руки тянет.
Авось уснет, глотнув кагора!..
А жизнь прейдет, но не престанет
Среди осеннего простора.
А за суровою старухой,
Несущей внучку, как икону, —
Как два голубоглазых духа —
Отец и мать новорожденной.
Они не знают, что там будет.
Нагое небо хлещут ветки.
Они идут, простые люди,
Чтоб соблюсти обычай предков.
Молодка в оренбургской шали,
Чьи скулам — сурика не надо,
Все молится, чтоб не дышали
Дожди на плачущее чадо.
Чтоб молоко в грудях пребыло.
Чтобы еще родились дети.
Чтоб мужа до конца любила.
Чтоб мама пожила на свете.
Чтоб на бугре, в веселом храме,
Для дочки таинство свершили…
А осень возжигала пламя,
Чтоб мы в огне — до Снега — жили.
СТАРУХА В КРАСНОМ ХАЛАТЕ. ПАЛАТА РЕМИССИИ
Глаза ее запали.
Рука ее худа —
На рваном одеяле —
Костистая звезда.
Бессмертная старуха!
Напялишь ты стократ —
И в войны, и в разруху —
Кровавый свой халат.
Над выдохами пьяни,
Над шприцами сестер —
Ты — Анною Маньяни —
Горишь, седой костер.
Ты в жизни все видала.
Жесть миски губы жжет.
Мышиным одеялом
Согреешь свой живот.
Ты знаешь все морозы.
Ты на досках спала,
Где застывали слезы,
Душа — торосом шла.
Где плыли пальцы гноем.
Где выбит на щеках
Киркою ледяною
Покорный рабий страх…
О, не ожесточайся!
Тебя уж не убьют —
Остылым светит чаем
Последний твой приют.
Так в процедурной вколют
Забвенье в сгиб руки —
Опять приснится поле,
Где жар и васильки…
И ты в халате красном,
Суглоба и страшна —
О как же ты прекрасна
И как же ты сильна
На том больничном пире,
Где лязганье зубов,
В больном безумном мире,
Где ты одна — любовь —
Мосластая старуха
С лицом, как головня,
Чья прядь за мертвым ухом
Жжет языком огня,
Чей взор, тяжел и светел,
Проходит сквозь людей,
Как выстрелами — ветер
По спинам площадей!
Прости меня, родная,
Что я живу, дышу,
Что ужаса не знаю,
Пощады не прошу,
Что не тугую кашу
В палате душной ем,
Что мир еще не страшен,
Что ты одна совсем.
***
Прощай, милый!
Я была тебе Божья Матерь.
За свежей могилой
Расстелешь на земле белую скатерть.
И все поставишь богато —
Рюмки крови и хлебы плоти,
А я мир твой щедрый, проклятый
Окрещу крылом — птица в полете.
ДИДОНА И ЭНЕЙ
Мне разожги на площади костер.
На той, где люди-погремушки
Колотятся; где светит солитер
Окна; звенят фонарные чекушки.
Где так снуют повозок челноки
Железные, что пред глазами — красно…
Ты разведи огонь. Мне не с руки.
Мне дымно, горько и опасно.
Врой столб в сухую, злую мерзлоту.
Себя я привяжу к нему цепями.
Не дочь Неопалимому Кусту,
А сирота твоя, простое пламя
Сермяжное, гудящее, — огонь
Разрух, воительных пожарищ…
Ну, взад-вперед мехи, пылай, гармонь.
Еще куснешь. За пазухой пошаришь.
Я в балахоне, в каторжном мешке —
Среди пристойных, сытых, гладкокожих.
Снег на бровях. И иней на виске.
И мерзлые ругательства прохожих,
Смешки…
Ну ты, товарка, поджигай!
Приспело время — дрожью голой цапли
На зимнем озере. Щека что каравай.
Отщипывай! Грызи! Пей винной каплей.
Я только хлеб. Я рыбой запеклась
В огне метели; мед я — светят соты.
Лепешка я, вся втоптанная в грязь
Корявым башмаком, бараньим ботом.
Все украшенья бабьи — чужакам.
Еще вчера с ушей свисали
Смарагды; бирюза-слеза лилась к ногам;
А ныне… — гнезда галки в волосах свивали…
Еще доднесь — царицею плыла
По черной нищей улице Дидона!
Допрежь себя — всю память я сожгла.
От шепота — до крика — и до стона.
Хочу сгореть, доколе не придешь.
Мир вытек выколотым глазом
Из впадины, где молот, гвоздь и нож
И голос, на хрип сорванный приказом.
Сначала мы убили; после — нас.
Велик закон вселенской бойни.
Глядит во Ад сожженный Божий глаз
Со дна часовни все спокойней.
На площадь лютую. На выблески зубов.
На рой поддельных шапок Мономаха…
…на врытое бревно — мою любовь.
На цепи. На огонь: без страха.
Зачем житье, коль без тебя оно?!
Я только хлеб. Меня всю жизнь кусали.
А ты к костру шагнул — и влил вино
В рот, век привыкший к воплю и печали.
На темя вылил, брызнул на стопы,
Все поры хлеба кровью пропитались…
Бери! Кусай! Причастие судьбы.
Друг друга причаститься — попытались…
И пламя — вверх! Гудит над головой!
И с площади бегут мальцы! И крики —
Как бы на елке черной и живой —
Орехи, шишки, золото и блики!
То праздник наш! То Всесожженья день!
Мне без тебя не жить и дня! Гори же,
Ступня и голень, и моя смешная тень,
Дыши, огнище, радостней и ближе!
Я больше не хочу терпеть и ждать.
Я праздника хочу. Огня и дыма.
Не потолок коптить: под звездами пылать.
Неугасимо и неисследимо.
И, когда тело хлебное сгорит
До крохи, до сухой горбушки… —
Кто там, вдали, на площади стоит
И мнет в руках бирюльки да игрушки?..
Любимый!.. Не на жизнь ты опоздал:
Ровнехонько на смерть. Вон ее пятки —
На площадном снегу. И красный лал.
И петушки и сласти — за колядки
Дареные. Ты без оглядки прочь
Иди. Ты мой скелет забудешь черный.
И снег поет. И полыхает ночь.
И сыплются костра златые зерна.
РАДХА И КРИШНА
Вязь алмазов на шее, щиколках, на животе…
Ты весь блеск у раджей скупил и меня им закутал…
Отдам тебя воле, отдам тебя широте, нищете.
Отдам ночному павлиньему салюту.
Я ничего не могу без тебя: ни пить,
Ни есть… — обломала зубы о корку…
А надо жить без тебя. А надо жить.
А надо дробь крупы утаскивать в норку.
Яхонтом обвязалась!.. Рисовала тавро
Красное — на лбу — калиной, малиной…
Ах, Индия снежная. Бес в ребро.
Ножом — по пьяни — продранная картина.
Ты, Кришна, водил ко мне по лужайкам коз,
Я, Радха, чесала их шерсть — для прялки-жужжалки…
Я с ума по тебе сошла.
Я ослепла от слез.
Мне тебя жалко.
Мне себя жалко.
Мне не жаль нас двоих — нам жеребий пал,
Да такой, что цари — в зависть! — и боги.
Ты ко мне по ковру цветов шел.
Ты в снег упал.
Я срубила крест тебе
У дороги.
ПЬЕТА. ПЛАЧ НАД ИЗБИТЫМ РЕБЕНКОМ
Лежит на медном сундуке,
И в плечи голову вобрал…
Кровь да синяк на синяке.
Ты много раз так умирал.
Петюшка, не реви ты… Слышь —
Твоя в аптеку мать ушла…
За сундуком скребется мышь,
И пылью светят зеркала.
Бьет человека человек.
Так было — встарь. Так будет — впредь.
Из-под заплывших синих век,
Пацан, куда тебе смотреть?!
Хоть в детской комнате мужик —
Противней нету, — а не бьет…
Петюшка, ты же как старик:
В морщинах — лоб, в морщинах — рот…
Не плачь, дитя мое, не плачь.
Дай поцелую твой живот.
О Господи, как он горяч…
До свадьбы… это заживет…
И по щекам катят моим —
О Господи, то плачу я
Сама!.. — и керосин, и дым,
И синь отжатого белья,
И гильзы, что нашел в золе
На пустыре, и маргарин
Растопленный, и в серебре
Береза — светит сквозь бензин,
И лозунги, и кумачи
Над дырами подъездов тех,
Где наподобие парчи
Блатной сверкает визг и смех! —
И заводская наша гарь,
И магазин — стада овец,
И рубит рыночный наш царь
Мне к Ноябрю — на холодец,
Набитого трамвая звон,
И я одна, опять одна,
И день безлюбьем опален,
И ночь безлюбьем сожжена, —
А ты у матери — живой!
Пусть лупит! Что есть силы бьет!
Не плачь. Я — плачу над тобой,
Пацан,
родимый мой народ.
СУМАСШЕДШИЙ ДОМ
Устав от всех газет, промасленных едою,
Запретной правоты, согласного вранья,
От старости, что, рот намазав, молодою
Прикинется, визжа: еще красотка — я!.. —
От ветра серого, что наземь валит тело,
От запаха беды, шибающего в нос, —
Душа спастись в лечебнице хотела!
Врачам — лечь под ноги, как пес!
Художник, век не кормленый, не спавший.
Малюющий кровавые холсты.
Живущий — или — без вести пропавший —
За лестничною клеткой черноты,
Все прячущий, что невозможно спрятать —
За печью — под кроватью — в кладовой —
Художник, так привыкший быть проклятым!
В больнице отдохни, пока живой.
И, слава Богу, здесь живые лица:
Пиши ее, что, вырвав из петли,
Не дав прощеным сном темно забыться,
В сыром такси сюда приволокли;
А вот, гляди, — небрит, страшнее зэка,
Округ горящих глаз — слепая синева, —
Хотел, чтоб приняли его за человека,
Да человечьи позабыл слова!
А этот? — Вобла, пистолет, мальчонка,
От внутривенного — дрожащий, как свеча,
Крича: «Отбили, гады, все печенки!..» —
И сестринского ищущий плеча, —
Гудящая, кипящая палата,
Палата номер шесть и номер пять!
Художник, вот — натура и расплата:
Не умереть. Не сдрейфить. Написать.
На плохо загрунтованном картоне.
На выцветшей казенной простыне.
Как в задыханье — при смерти — в погоне —
Покуда кисть не в кулаке — в огне!
И ты, отец мой, зубы сжав больные,
Писал их всех — святых и дорогих —
Пока всходили нимбы ледяные
У мокрых щек, у жарких лбов нагих!
И знал ты: эта казнь — летописанье —
Тебе в такое царствие дана,
Где Времени безумному названье
Даст только Вечность старая
одна.
МАНИТА ПРОРОЧЕСТВУЮЩАЯ
…На ужин был кефир сегодня…
Вот зеркала машинный дым —
Дышу больничной преисподней,
Сверкаю зубом золотым…
Теченья вен — в чернильных пятнах.
Во рту — соленый йодный вкус…
Схожу с ума — вполне понятно.
Да вот совсем сойти боюсь.
Сестра!.. Боюсь одна — в палате…
Мне закурить бы — тут нельзя…
Халат — заплата на заплате —
Со стула падает, скользя…
Все спят… О, тело самолета —
Оконной рамы черный крест…
Лечу во тьму!.. Огня охота…
И бельма стекол жжет норд-вест.
Какие у стакана грани —
Сожму в руке — раздастся хруст…
На перекрестке умираний
Одна остаться я боюсь!..
Ох, шлепанцы на босу ногу…
До двери, плача, добегу —
Ну, помогите ради Бога —
Одна я больше не могу…
Я больше не могу на свете
Одна! Ведь пытка это, Ад!
Я плачу так, как плачут дети,
Когда ведут их в детский сад!
Во тьме тяжелой матерь вижу:
Вот за столом сидит одна,
И сморщенною грудью дышит,
Хрипя, минувшая война,
А сын — на нынешней, позорной,
В горящих зубьями горах,
Где звезд пылающие зерна
Летят в земной кровавый прах,
Где у хирурга под ножами —
Тугое, юное, в пыли —
Не тело корчится,
а пламя
Разрытой взрывами земли!
Провижу — все вот так и будет:
Ни веры нет, ни счастья нет, —
И полетят, изверясь, люди
Во тьму, как бабочки — на свет!
Хлеб, чай горячий на дорогу,
Прикрыть истертым шарфом грудь…
О, как же в мире одиноко,
Поймем мы все когда-нибудь!
Провижу — закричим: “Пощады!”
Войдет рассудка ржавый нож
Под сердце! Да напрасно рады —
Ведь от безумья не уйдешь!
Нас всех, быть может, ожидает
Рубаха для смиренья зла, —
И плачет нянечка седая,
Что я похлебку разлила…
Провижу все! Что будет, чую!
Все возвернется на круги…
И снова привезут больную
Из мировой ночной пурги
Сюда, во спящую палату,
И сердце ей сожжет игла…
Она ни в чем не виновата!
В том, что — дышала и жила…
Зачем живем? Зачем рожаем?!
Зачем родную месим грязь?!
Зачем у гроба мы рыдаем
И обнимаемся, смеясь,
Табачные целуя губы,
Стирая соль и пот со щек, —
Затем, что людям вечно любы
Те, кто устал и одинок?!
Эх, закурить бы… Табачку бы…
Сестра!.. Водички бы испить!..
От страха пересохли губы.
Снотворным бездны не избыть.
И, одинока и патлата,
Я знаю все про этот свет,
Таким пророчеством богата,
Что слов уже навеки нет,
А только хрипы, клокотанье
Меж сцепленных в тоске зубов, —
И бешеным, больным молчаньем
Кричу
про вечную любовь.
***
— Родные мои…
Не плачьте…
Я заплачу вместе с вами…
Говорите мне — кожей, руками, бровями,
а коль не можете, — то словами.
Говорите мне запахами, стонами… Я все пойму.
Эта речь — только сердцу.
Никогда — уму.
Говорите мне все!
Ваши тайны выбалтывайте —
Как сжигали живые картины, выбаливайте,
Как дитя, замотавши в тряпье неопрятное,
Под крыльцо, изукрашенное инеем, прятали,
Как, распяв невесомую нежность в сарае,
Насладившись, в покаянных слезах умирали,
Как по вене шагали афганскою бритвой…
Говорите мне все… Руганью и молитвой…
Я все знаки пойму. Я все страхи запомню.
Я посмертное ваше желанье исполню.
Для того в этот мир и пришла, чтоб заполнить
Ваших рук — пустоту.
Вашу волю — исполнить.
Я такая, как вы!
Не лечите, врачи.
…Вечный бред мой — Мария,
а пред ней — две свечи…
И как будто Мария — Елена, я,
А две свечи — сын и мать: вся оставшаяся семья…
Говорите мне, свечи!.. Трепещите, пока
Хватит вам на безумную жизнь — фитилька.
Сколько свечек таких — в сумасшедших домах —
Где в подъездах парни бьются впотьмах,
Где крадутся девчонки пещерами тьмы…
Я такая, как вы?!
Я — такая, как МЫ.
***
…Мы…
А что такое — мы?..
Обнимемся в приделе тюрьмы.
Полузгаем семячки на рынке ледяном.
Забудемся в плацкарте посконным сном.
Мы…
…это слово рот прожжет.
Это — рельсовый стык. Это — тайный сход.
Это — генный и хромосомный код,
Над разгадкой которого сохнет народ:
Почему мы топим друг друга — мы —
В полынье тьмы
посреди зимы,
Почему мы любим друг друга — мы! —
Не прося ни секунды у Бога взаймы…
Трубный глас!
…Заводская сирена: репетируют Конец Света для нас.
А нас не запугаешь.
А нас не умертвишь.
В палате —
Великая Сушь.
Великая Тишь.
ЮДИФЬ И ОЛОФЕРН
Дымы над крышей. Медная Луна,
Шатаясь, плачет надо мною…
О! Голова моя отягчена
Висящей бронзой, бахромою
Аквамаринов, серьги близко плеч
Мотаются, и шуба жжет мехами…
Я — воздух жгу, я — зарево, я — печь,
Я — пламя: меж румянами, духами…
Трамвайный блеск, парадов звон и чад,
Голодные театры лавок,
И рынки, где монетами гремят
И где лимон рублевый сладок,
Моста бензинного чугунный козий рог
Над ледокольною невестиной рекою,
А за рекой — чертог, что дикий стог,
Разметанный неистовой рукою…
Он весь в снегу горит. Там Олоферн
Пирует, ложкою неся икру из миски
Фарфоровой — ко рту, чернее скверн,
А тот, прислужник, кланяется низко…
А тот, лакейчик, — ишь, сломался он,
Гляди-ка, хрустнет льстивая хребтина!..
Ну что ж, народ. Ты погрузился в сон,
Тебе равно: веревка… гильотина…
Так. Я пойду. Под шубой — дедов меч.
В лицо мне ветер зимние монеты,
Слепя, швыряет. Сотней синих свеч
Над черепицей — звезды и планеты.
Не женщина, не воин и не зверь,
Я — резкий свет на острие дыханья.
Я знаю все. Вот так — ударю дверь.
Так — взором погружу во прозябанье
Телохранителей. Так — локтем отведу
Ту стражу, что последняя, в покои…
Он спит, Тиран. Его губа в меду.
Ему во сне — изгнанники, изгои,
Кричащие близ дула и в петле…
Мне дымно. Душно. Меч я подымаю.
Мех наземь — с плеч! Ходил ты по земле.
Ты хочешь жить — я это понимаю,
Но над тобой, хрипя, я заношу
Всю боль, всю жизнь, где ниц мы упадали!
И то не я возмездие вершу:
То звезды — бузиною по ножу —
Так обоюдоостро засверкали!
И пусть потом катится голова,
И — ор очнувшихся от спячки,
И я, как пасека зимой, мертва, —
А морды смердов, что жальчей подачки,
Грызут глазами, —
Кулаки несут,
Зажавши, сумасшедшие шандалы,
И рты визжат, — но я свершила суд,
Я над содеянным стояла —
Я, баба жалкая, — не целая страна, —
В сережках, даренных пустыми мужиками,
Юдифь безумная, — одна, совсем одна —
Пред густо населенными веками!
И, за волосы голову держа
Оскаленную — перед вами, псы и люди,
Я поняла, звездой в ночи дрожа,
Что все —
И повторится, и пребудет.
ЧЕРНОЕ КОЛЬЦО
На кладбище паровозов.
Близ станции Балезино.
Ты пил мои злые слезы,
ты пил их, как пьют вино.
Ты угольщик древней топки.
И мертвый твой паровоз.
Литья твоего и ковки
не помнят пульсы колес.
Ты взял текучие ноги.
Ты грудью на грудь налег.
Раздвинул ветром дороги.
Вонзился жалом в комок
Белья, безумья, мороза,
где — уголь, ночь, полыньи…
Ты пил мои злые слезы.
А я испила твои.
Беспалый, углем пропахший,
калечный мой машинист!
Ножом в меня с неба упавший.
Разрезавший тишь, как свист.
Вспоровший нежное девство
рубилом — сколом — углем.
Срубивший под корень детство
серпом: “Да мы все умрем”.
Снасильничал. Мял, как тесто.
Вжимался лицом в лицо.
А после, дикой невесте,
напялил на палец кольцо.
Кольцо из черного камня:
по-угольному блестит.
Увечными обнял руками:
“А кровь из тебя… летит.”
А я лицом вниз лежала
на ящиках и мешках.
А я воробьем дрожала
на угольных сквозняках.
Железная ты дорога.
Проклятая ты моя.
Любовник первый — от Бога.
Вагон — навсегда семья.
Дрезины и вагонетки.
Коровьи товарняки.
И хлещут мерзлые ветки
над рельсами — две руки.
И пьет жадным ртом мои слезы
мой грязный минутный муж
На кладбище паровозов.
В гудках их мазутных душ.
МАНИТА И ВИТЯ
А там? — Корява, как коряга, а профиль — траурный гранит,
Над сундуком горбатой скрягой Манита гневная сидит.
Манита, скольких ты манила! По флэтам, хазам, мастерским —
Была отверженная сила в тех, кто тобою был любим.
А ты? Летела плоть халата. Ветра грудей твоих текли.
Пила! Курила! А расплата — холсты длиною в пол-Земли.
На тех холстах ты бушевала ночною водкой синих глаз!
На тех холстах ты целовала лимон ладони — в первый раз…
На тех холстах ты умирала: разрежьте хлебный мой живот!
На тех холстах ты воскресала — волос гудящий самолет…
Художницей — худой доскою — на тех холстах бесилась ты
Кухонной, газовой тоскою, горелой коркой немоты!
Миры лепила мастихином, ножом вонючим сельдяным!
И, словно в малярии — хину, ты — кольцевой, овечий дым
Глотала!
Гордая Манита! Ты — страсть лакала из горла!
Ты — сумасшествию открыта ветра назад уже была.
Ты двери вышибала грудью, себя впечатывая в мир.
И ты в больницу вышла — в люди — в халате, полном ярких дыр.
И грозовая папироса, откуда конопляный дым,
Плывет, гудит, чадит без спросу над тициановым седым
Пучком…
А в гости к ней в палату приходит — заполночь всегда —
Художник, маленький, патлатый, такой заросший, что — беда.
О чем, безумные, болтают? О чем, счастливые, поют?
Как любят… Как тревожно знают, что — за могилой узнают…
Манита и кудлатый Витя, два напроказивших мальца, —
Курите, милые, глядите в костер бессонного лица!
Тебя, художник, мордовали не до буранных лагерей —
Твои собратья убивали веселых Божьих Матерей.
Ты спирт ценил превыше жизни — за утешение его.
Венеру мастихином счистил — под корень так косарь — жнитво.
Нагая, плотная, живая — все запахи, весь снежный свет —
Она лежала, оживая! И вот ее навеки нет.
Зачем железному подряду ее трепещущая плоть
И скинутые прочь наряды, и локоть, теплый, как ломоть?!
И, Витька, сумасшедший, Витя, ее счищая и скребя,
Орал, рыдая:
— Нате, жрите! Вот так рисую я — себя.
И он, поджегши мастерскую у белой боли на краю,
Запомнил всю ее — нагую — Маниту — девочку свою.
………………………………………………………………………………………..
…Это двое сильных.
Их сила друг в друге.
Они сидят на панцирной сетке,
сцепив пропахшие краской руки.
Они в два часа ночи
смеются и плачут,
Шлепают босиком на больничную кухню,
просят у пустоты чай горячий.
Они под утро — седые свечи —
Светят через молоко окна
далече, далече…
Вдохновимся ими.
Вдохнем безумные вьюги.
Мы живем в зимней стране.
Наша сила — друг в друге.