• Пт. Ноя 22nd, 2024

Валерий Айрапетян. Дядьки

Дек 3, 2015

ЛИТЕРАТУРНАЯ ГОСТИНАЯ

Путь Полковника

Валерий_Айрапетян

Мама берет такси. Но голосую я, потому что мне пять лет и я Полковник. Мои родные дядья — сплошь развратники и пошляки — произвели меня в этот чин, велев не ронять чести мундира. Я, исполненный чувства собственной значимости, отвожу руку в сторону. Голосую. Навстречу несутся желтые пятна с лучистыми шашками на блестящих крышах. Мимо. Мимо. С каждой проскочившей “Волгой” обида и злость жгут меня все сильнее. На нервное материнское: “Давай я сама!” — отвечаю капризным подергиванием конечностей и готовностью вот-вот заплакать. Но в самый последний момент завет дядек об офицерской чести настигает меня, и слезы застывают в глазах, не смея хлынуть. Встрепенувшись, притоптываю ногой, коротко опрокинув: “Я сам!” Мать послушно отходит в сторону. Смиренно сложив одна в другую ладони, наблюдает. Сын. Мужчина. Пусть, пусть…

Спустя некоторое время мне таки удается поймать машину. Таксист, пребывающий в приподнятом состоянии духа — то ли вследствие удачно срубленного куша, то ли под незавершившимся еще воздействием чар последней клиентки, — завидев голосующего карапуза резво тормозит и, плавно сравнявшись со мной, приоткрывает переднюю дверь. И дальше, громко, скорее обращаясь к матери, чем ко мне, восклицает: “Гражданин, вам куда?!” Я молчу, оторопев от оказанной чести. Таксист, не снимая улыбки, ждет. Мать не торопится подходить. И я, гордо задрав голову, объявляю: “К бабушке, в Арменикенд”. И вот, уже ощущая себя на пике всевластия, втягиваю непослушный живот, оборачиваюсь к маме и ленивым кивком приглашаю в машину. Мать, что-то кудахча себе под нос, не то о том какой у нее замечательный сынок, не то о накрапывающем дождике, поспешно залезает в такси. Дело сделано. Честь мундира сохранена!

В ту пору я имел две радужные мечты. Первая — автомат со светящимся при стрельбе дулом. Вторая — чтобы старшие позволили мне сесть на переднее сиденье — рядом с шофером. Каждый вечер, перед тем как уснуть, я представлял себе этот волшебный миг, и комната наполнялась сладостным ароматом свершения и нежной радостью жизни. Но мечты, как известно, дороги нам именно своей несбыточностью, их отдаленность гладит наши сердца теплой рукой надежды. Задавленный невозможностью ее осуществления, медвежонком забираюсь на заднее сиденье и оттуда, точно из своего штаба, атакую таксиста вопросами преимущественно научного характера, уверенно вкрапливая в них терминологию, выуженную из ответов отца на мои бесчисленные расспросы.

— А из чего состоит мир?

— Ну, наверное,— так и слышу снисходительную улыбку,— из вещей…

— А вот и нет! — торжествую.— Из атомов и молекул!

— “— Вот оно новое поколение! — вспыхивает в восторге водитель. — Вот оно!”

— А откуда появилась нефть? — не унимаюсь я.

— Ну… дык… это… как его там… того…

— Из останков древних рыб и водорослей! — выстреливаю в знак победы, наслаждаясь реющим флагом всезнайства.

— Валера, прекрати задавать вопросы! Человек работает, — вступается за водилу мать.

— Ничего! — смущенно елозит шофер. — Какой умный, однако, у вас малыш! Вот оно, поколение!

Меня уже не интересуют ни водила редкой в этих краях славянской наружности, ни этимология нефти, ни болтовня мамы с таксистом о том: “как было и как стало”. Извечная тема случайных попутчиков. Я пялюсь в окно, на вечерний город.

Приезжаем.

— 2.70, — озвучивает таксист — неуч.

Мама расплачивается. Мы выходим и идем к дому бабушки. Теперь мы на моей территории. Мы в Арменикенде.

Арменикенд

Арменикенд, переводящийся с азербайджанского как “армянская деревня”, готов сгинуть в надвигающейся сини вечера. Начавшийся было дождик к моменту нашего приезда иссяк, оставив после себя замечательную вонь подбитой пыли. Из игровой беседки, что на холме, доносятся азартные, радостные, возмущенные, тревожные крики и охи, клацанье костей домино и нардовых шашек, с силой опускаемых на доску.

Здесь нет места индивидуализму и самости. Весь уклад жизни подчинен традициям, необходимость соблюдения которых вызывала во мне по мере взросления бури протеста, даже отчаяния и отторжения. А однажды, исторгнув из себя до последней буквы вековые истины, вдруг понял их абсолютную ценность и невозвратимость утраты.

В детстве же суть канонов правильного поведения была мне непонятна вдвойне. Но, выпученные, готовые выпасть глаза дядюшек в момент поучительных декламаций о роли предков в нашей жизни внушали мне, что традиция — вещь хотя и трудноусвояемая, но чрезвычайно значимая и обязательная в почитании и соблюдении. Однако после многочисленных внушений императив авторитета предков показался мне крайне обременительным для делания тогочегомневздумается, и интуитивно я начал искать способы повалить вековой институт на лопатки. На моем конечно же татами.

У бабушки, как всегда, полно гостей. Стол выкрал пространство. Заставленный неимоверным количеством яств, готовых вот-вот нарушить его границы, он напоминает лавки Снейдерса. Гости, прилипшие к боковинам стола, громко обсуждают жизнь.

Они все время что-то да обсуждают, эти родственнички. Однако круг их интересов редко выходит за пределы следующих тем.

ТЕМА № 1. Ты мне, я тебе.

А помог Б, а когда А испытывал нужду, Б не помог А, хотя А очень нуждался в помощи Б.

История рассказывается под громкое возмущение жующей толпы, сулящей Б адский огонь, с параллельными нотками сочувствия к бедняге А, к которому, как к хорошему человеку, однажды удача повернется лицом и одарит всеми мыслимыми благами. В подавляющем большинстве случаев в качестве А выступает сам рассказчик. Б, разумеется, за столом отсутствует.

ТЕМА № 2. Как я случайно оказался свидетелем шикарной жизни.

У А есть друг Б, который живет шикарно… Далее идет детальное описание роскоши. Развязка истории именно в детальной обрисовке блеска, хотя зачиналась она совсем по-другому — такой нечаянный, но заранее спланированный поворот. Все вздыхают, мол, живут же люди, а А чувствует себя на правах свидетеля тоже причастным к роскоши и, убедительно кивая, норовит пересказать еще разок основные элементы шика.

ТЕМА № 3. Поиск общих знакомых с последующим описанием наиболее драматичных моментов их жизней.

Типичные реплики:

— Помнишь Элладу — Эдика жену?

— Да, конечно, помню, хорошая хозяйка…

— Эх, джаникс (уменьшительное от “душа моя”), у нее же рак нашли…

— Какой ужас, э-э-э!

Далее коллективное сочувствие с попыткой выяснить: Эдик или свекровь виновны в болезни Эллады? Эдик и свекровь могут быть Элладе ближе родной матери, но сути дела это не меняет.

Или так:

— Помните Вачо из Массиса?

— Да, и что?

— Ара, он, в общем, за раками пошел, залез в воду и рак его прямо за это место укусил!

— Ара, не может быть, э-э-э!!! Вот это да!!!

После многочисленных восклицаний, поддержанных мимическим изумлением, следует дружный хохот, обличающий глупость простофили Вачо. Далее каждый из присутствующих пытается постичь механизм укуса и его последствия для Вачо. Рассматриваются все возможные варианты. В конце обязательна реплика: “И смех и грех”.

ТЕМА № 4. Национальная. Имеет два варианта: внутренний и внешний.

Вариант 1. Внутренний. Районно-административный.

За столом — десять человек. Пятеро выходцы из села Тэх, пятеро из Карабаха. При таком раскладе все выходцы из долины Массиса именуются не иначе как плутами, людьми неблагонадежными, хитрыми и почему-то с некрасивыми носами (можно подумать, Армения законодательница красивых носов?!).

Если за столом собрались пятеро из Массиса и пятеро из Карабаха, то все перечисленные выше эпитеты переводятся на уроженцев села Тэх.

Сидят тэховец с карабахцем.

— На хрен я с ним связался?! Так и знал, что он меня кинет!

— Слушай, а ты не знал, что все выходцы из Массиса такие??? На его нос посмотри! Все сразу понятно… Дурная кровь!

Вариант 2. Внешний. Армяне — самый-самый народ на Земле!

Все, что было, есть и будет, существует благодаря неутомимому труду величайших деятелей человечества, в жилах которых течет армянская кровь, если не большей частью, то уж точно той самой, которая и определила гениальность деятеля.

Приземление Ноя на Арарате — первый и неопровержимый аргумент в пользу происхождения новой мировой цивилизации на армянской земле.

Чтобы не быть голословными, ярыми приверженцами этой теории зачитывается список выдающихся соотечественников, среди которых непременно отыщутся следующие имена: Суворов, Магеллан, фон Караян, Д’Артаньян, Наполеон, Тициан, Эйнштейн (!) (по прабабке) и так далее.

По естественным причинам такие деятели, как Гитлер, Жиль де Ре, Торквемада и Чикатило, в списке не значатся.

Разговор о том, что делал бы мир, если бы не армяне, охотно поддерживается каждым сидящим за столом армянином, ибо слава сия, аки крылья, возносит его, сопричастного к величию земляка над затхлым болотом будней, назло всем бедам и первенству евреев.

Итак, бабушкин стол. Вернее, бабушкин дом. Хлебосольный, гогочущий, готовый рухнуть от избытка движущейся в нем живой массы. Тетки, дядьки, зятья, невестки, дети, внуки, друзья дядек, сослуживцы деда и всякая шелупонь из приблатненных и завокзальных.

Завокзальный — это круче не придумаешь! Даже лежа на женщине, он любуется собственным, отращенным для неясно чего ногтем мизинца. Завокзальный курит “Мальборо” и анашу, знает толк в картах и ничегонеделании. Носит джинсы Монтана. Такси тормозит коротким свистом и летит к нему, как влюбленный Комарик к Мухе-цокотухе, быстро и изысканно, не забыв вложить большой палец руки в передний кармашек джинсов. После сытной трапезы уважающий себя завокзальный извлекает отпидарашенным до совершенного блеска ногтем остатки еды, встрявшей между зубами, и, цокая, поедает ее до конца. Вот кто такой — завокзальный! Но без шуток: нож в бочину человека, по разумению завокзального, проявившего к нему неуважение, он всадит с не меньшим изяществом, чем подбегает к такси.

Мой дядя Наиль знался с ними, более того, стремился подражать им во всем, кроме заботливо отращенного ногтя. Помимо этого дядя отличался от завокзальных еще и невероятной любовью к чтению, что тщательно скрывал от своих кумиров как непристойную тайну. В тех краях чтение мужчиной книг принималось за безусловную слабость, почти позор. Не такой, конечно, как подозрение в мужеложстве, но все же…

Дядя скрывал свое тайное пристрастие до тех пор, пока пацаны, прибежавшие за ним посреди ночи, дабы пополнить боевые резервы своего отряда перед затевающейся битвой, не застали его сидящим возле открытого холодильника и вдумчиво читающим увесистый том “Войны и мира”.

— Что это за х…ня, Налик? — спросил главный, кивая на книгу.

— Да… так… книга… о войне… как русские французов мочили,— отмазывался Наиль, сильно смущенный появлением людей, для которых хочется казаться своим в доску.

Но до прибывших ничего не дошло, так как французами на местном армени-кендском сленге именовали азербайджанцев, а русские никогда не били азербайджанцев, во всяком случае, в Азербайджане.

— Ладно. Там пидаров одних присучить надо. Арику нос сломали, гнилушники!

Да, бабушкин дом готов был вмещать в себя еще и еще…

В 53-м, словно стремясь очиститься от накипи суровых времен, мой дед Асатур расчистил местную мусорку и принялся возводить дом. А когда уже была закончена крыша, вырыл на краю двора огромный котлован, соорудив в нем нижний двор, а во дворе возвел флигель в три комнаты, две из которых отвел под гостиницу, а одну отдал сыну, моему дяде Наилю, чтобы реже его видеть. Гостиница приносила в сезон по четвертаку в сутки, а это не шутки, когда перелет Ереван—Баку — семнадцать с копейками.

Две дочери деда были замужем и жили отдельно с мужьями и детьми в других районах города. Старшая дочь приходилась мне матерью.

С верхнего двора в нижний вела широкая лестница без перил. Внизу пахло прохладой и прелым луком. В углу, под висящим дедовским плащом, лежала черная пудовая гантель дяди Наиля, литая и холодная, как готическая ночь. Мне нравилось наблюдать за дядей, когда он упражнялся с нею. Маленький и жилистый, косящий под Брюса Ли, он казался мне непобедимейшим из обитающих, и это знание наполняло меня чувством сокровенного покоя и глубинного оптимизма. Тогда гантель вводила меня в трепет и мистический стрем, отчего спускаться в нижний двор хотелось еще и еще, всякий раз заставая там упражняющегося дядю Налика, и с восхищением лицезреть, как на его багровеющих мышцах набухают вены, похожие на толстых дождевых червей. Зная, что дядя дома, я мог поверх съеденных двух тарелок плова слопать еще одну, не страшась какого-то там “заворота кишок” — главной маминой страшилки, — так как рука с расширенной венозной сетью ворошила мне волосы, а знакомый хриплый голос произносил одно и то же: “Как дела, Полковник?”

К бабушке мы приезжали каждую неделю. Как всегда, туда и сюда по верхнему двору сновали гости, облаченные в праздность и ожидание застолья. И вот, посреди всего этого предвкушения праздника, хмурым напряженным сгустком маячила недовольная физиономия Наиля. Моего дяди.

Наиль, или Подарок судьбы

Помимо тяги к книгам и всякому блатняку, сочно вздувшихся вен на бицепсах и агрессивного выражения лица, дядя Наиль был настоящим психопатом. В нем уживались интеллигент, редкостный мерзавец, игрок, истерик, тонкая натура, душа компании и затворник.

Такой букет качеств сформировал личность одиозную, часто и недобро поминаемую за его спиной и во всех районных сплетнях. Кроме всего прочего Наиль притягивал к себе неудачи, как спелая рожь комбайнеров. Корень его поведения и сотрясавших бед уверенно врастал в детство, где и был изрядно подпорчен чрезмерно агрессивным отцом и излишне заботливой матерью, которая, в свою очередь, подавляла отца.

Среди моих многочисленных родственников диалектика не являлась, мягко говоря, основным методом мышления, а тяга к психоанализу стремительно приближалась к нулю, поэтому, обсуждая Наиля, они прибегали сразу к таким обобщающим характеристикам, как “гнилая порода”, “бить надо было сильнее”, “горбатого могила исправит” и “по таким тюрьма плачет”.

Несмотря на обильно сдобренные негативизмами тирады, произносимые за его спиной, в лицо ему выказывалось только уважение, а зачастую и подобострастие. Надо заметить, что психическая энергия Наиля имела сокрушительный потенциал и, не будь она направлена на разрушение, он мог бы просветлиться, как йог Рамакришна.

Когда-то Ференци писал: “Они хотят любить друг друга, но не знают как”.

Дядя Налик умирал от невозможности любить и одновременно чувствовал огромную, навязчивую потребность в ней. Он представлял себе, как однажды, проснувшись утром, простит этот мир и, раскинув в стороны руки, радостно пустит его в свое сердце.

И однажды счастье действительно улыбнулось ему, но….

Но, все по порядку.

Мой дядя Наиль был третьим ребенком в семье и единственным мальчиком. За два года до его появления у бабушки родился сын, которого нарекли Беником. Беник рос славным малышом, и родители сообща строили планы на его будущее.

Мой дед Асатур души не чаял в сыне и даже сбрасывал с лица привычную маску суровости, когда, играя с ним, исторгал мощные потоки любви на беззубого пузана. Но так случилось, что через неделю после широко отпразднованного первого года жизни мальчик умер во сне, от внезапной остановки сердца. Это событие сотрясло округу чудовищным криком, вернее, отчаянным рыком моего деда, который не смог воспринять этот факт как факт. Слегка разомлевшая от ласк дедовская мимика вновь обрела непоколебимую суровость, а взгляд из приемлющего и мягкого вновь стал осуждающим и злым.

Надо сказать, что дед был склонен к полноте, но эта особенность не делала его более мягким в отношении некоторых вещей, в числе коих значились и отношения с Наилем, само появление которого на белый свет носило колоритный мистический окрас.

По поверью тех времен, если в семье не “идут” мальчики, нужно наречь сына именем, взятым от другого народа, чтобы злые духи этого не имели над ним проклинающей власти. Так и сделали. Дали еще не народившемуся плоду исламское имя Наиль, что значит “подарок”.

Бабушка моя нарадоваться не могла такому подарку: мальчик получился кучерявым и крепким. Дед, напротив, чтя память о Бенике, не смог принять Наиля. Его все раздражало в сыне: чрезмерная активность, плач, смех, мусульманское имя, волосы на спине, форма грудины, выражение глаз. Но дело не заканчивалось только раздражением. Скажем, если недавно обучившийся ходьбе Наиль играл со старшими сестрами, то за провинность, совершенную ими, по полной программе доставалось именно ему. Дед Асатур всегда бил наотмашь. Когда дело доходило до исполнения наказания, лицо его багровело, как у обманутого тирана, и только после того, как маленький Налик вовсю заходился в истерике, дед отпускал его и, очищающе продышавшись, шел есть.

— Мужчина за все в ответе! — безапелляционно гнусавил он в ответ на теоретические выкладки супруги относительно несмышлености мальчика.

Вскоре разногласия в воспитании сына перешли в почти не скрываемую войну. Бабка моя постоянно подливала масла в огонь, науськивая сына, чтобы он поддел отца каким-нибудь ругательством. И, когда оскорбленный отец в ответ вспыхивал неодолимым стремлением свершить правосудие над оборзевшим юнцом, она заграждала собою путь к мальчику. После скандалов мать неизменно ласкала и тешила Налика, не забывая при этом покрепче помянуть отца.

Разумеется, такой стиль построения внутрисемейных отношений не заставил долго ждать всходов.

Подросший мальчик, отходив не без помощи всей родни в школу до 7-го класса, наотрез отказался от такого пустого времяпрепровождения, и если бы не дипломатический талант моей бабки, давшей красивую взятку директору, дядюшка Наиль так и остался бы без справки об окончании 9 классов. Впрочем, запойного чтения книг он не оставлял, чем бесил отца еще больше, чем когда выступал относительно бессмысленности школьного обучения.

Шло время. Из угловатого подростка Налик оформился в нагловатого парня, сильно отставая в росте от своих сверстников. Чего не скажешь о темпераменте. Заподозрив хоть в малейшей степени проявленное к нему неуважение, Налик молнией подбегал к обидчику, обрушивая на него град ударов. Если же противник был гораздо выше и крупнее моего родственника, то дядя, повиснув на плечах врага, свирепо впивался зубами в его горло, пока тот не падал, полностью лишенный чувств.

Вскоре по округе пошли разговоры о невменяемости Налика. Эту версию поддерживали в основном люди, которые свято чтили закон и вскакивали с места, едва заслышав восходящую патетику советского гимна.

Мужчины, чтящие иной кодекс и в гробу видевшие государственность со всеми ее моральными комплексами, считали Налика истинным мужчиной, готовым ради авторитета и чести сразиться с превосходившим его в силе противником. В той среде, где прошло мое детство, это кое-что да значило. Так Налик стал обретать двойную славу: хорошую и плохую.

До сих пор меня поражает тот факт, что Налик считался завидным женихом. Часто к моему деду подходили отцы девиц на выданье и закидывали всякие хитроумные удочки. Это обстоятельство выводило моего деда особенно сильно, так как напрочь опровергало его вердикт относительно полнейшей непригодности сына. А тут, на тебе — пользующийся большим спросом жених!

Когда в армянской семье подрастает “плохой” парень, то все женщины рода возлагают надежду на его женитьбу, мол, семья, жена, дети, ответственность и дисциплина. Все так, коли был бы человек предсказуем, хотя бы как погода, но в том-то все и дело, что не может человек точно предсказать погоду, а человек человека тем более.

Когда подросшему Налику пытались напоминать о том, что он, дескать, в том уже возрасте, в котором в самый раз подыскать себе девушку, им овладевала слепая ярость. Данный процесс всегда начинался с крушения мебели и истошного крика, а заканчивался шантажом, представлявшим собой целую мистерию.

После прелюдии в виде разорения мебели Налик внезапно вскакивал на обеденный стол, демонстративно, как цирковой фокусник, извлекал из пачки “Космоса” сигарету, вертел ею перед исступленно взирающими на него сородичами, прикуривал и, одной рукой расправляя веко, другой приближал раскаленный конус уголька к обнаженному глазному яблоку.

— Ну, че? Ну, че? — остро, как скрипка Паганини, вопрошал он.

— Налик, Налик! Сынок, сыночек, — рыдала внизу его мать и соответственно моя бабушка. — Налик, не разбивай мне сердце. Налик, иди ко мне, мой мальчик…

“Мальчик”, успевший к семнадцати годам густо и повсеместно покрыться черной растительностью, точно зачарованный соскальзывал со стола и, надломленно перебирая ногами, шел к матери, не сводя с нее осоловелого взгляда. Пробравшись сквозь тяжелое молчание выстроенных коридором родственников, он подходил к ней, падал ниц и, обняв ее пухлые колени, начинал рыдать, выпячивая острые трясущиеся лопатки.

Сородичи медленно расходились, обдумывая детали скандала, которые, возведенные в кубическую степень, будут переданы близким и не очень людям, пропустившим такое зрелище.

А тем временем Наиль, точно врубелевский демон, недвижно восседал под тутовым деревом и на протяжении нескольких часов дотошно исследовал точку, лишенную пространственных координат, но обладавшую для него каким-то сакральным смыслом. Истинную природу странностей дяди Наиля так и не удалось никому постичь.

Дядя Наиль, дядя Наиль! Боже, каким великаном, сверхчеловеком он мне казался! Будучи ребенком, я куда как больше постигал сущность этого маленького жилистого человечка, нежели без конца рассуждавшие о нем взрослые. Впрочем, взрослые никогда не приближались к истине ближе детей, а бесконечное говорение обо всем на свете лишало их рассудка окончательно. Уже тогда я понимал, что люди потому и треплют языком без остановки, что бессильны что-либо сказать.

Другие мои дядьки из арменикендского круга — все до единого — были выше и крупнее Наиля. Иные достигали двух метров в росте (впрочем, это были единственные вершины, покоренные ими), но великаном казался именно дядя Наиль. Рядом с Наилем они казались смешными и нелепыми, как мартышки в компании льва. Его все время переполняла какая-то нечеловеческая энергия. Он почти не стоял на месте, а когда все-таки замирал, то усиленно вращаться начинал окружавший его мир, дабы не нарушить равновесия сил.

Движение, покой и хаос — в этой триаде умещался весь Наиль, мой дядя. Ища покоя, он не переставал двигаться, пока не смешивал все в хаотичном кружении, а немного отдохнув, возобновлял свои поиски снова.

Наилю исполнилось 18 лет, и отец, всегда презиравший сына за истеричность, но никогда не признававший своего участия в развитии оной, и пальцем не пошевелил, когда из военкомата пришла повестка на имя его чада. Бабушка Люся пыталась скандалить, даже отказалась от еды, но дед проявлял такие чудеса несговорчивости, что Наиль в конце концов был вынужден отдаться во власть непобедимой Красной Армии.

Надо сказать, что дисциплина и дядя Наиль отличались друг от друга еще больше, чем атомы водорода и осмия в таблице Менделеева. А тут тебе — подъем на рассвете, отбой в разгар вечера. Сел — встал. Упал — отжался. Картошка, деды, чистка сапог, пришитые подворотнички, вонючие портянки, наряды вне очереди и так далее и тому подобное.

В столь диком для моего дядюшки месте оставался только один выход, чтобы не сойти с ума: найти близких по духу людей. А поскольку дух у дяди Наиля был скроен, скажем так, по уникальным лекалам, то он нашел себе приятелей по интересам, которые играючи уместились в одной колоде карт.

Через три месяца жестокой карточной резни до моего деда дошли новости, что Налик очень нуждается известно в чем. Письмо от Налика пришло на имя бабы Люси, но получил его дед Асатур и, предвидя недоброе, вскрыл первым. Дед мой не был бедным человеком и поскреби он по сусекам, то наскреб бы тысяч десять, но овладевшее им злорадство победителя только укрепило его в чувстве собственной правоты, поэтому, ни секунды не раздумывая, он заявил, что это дело его не касается. А дело было серьезное. За неуплату карточного долга Налика, как фуфлыжника, могли сначала известным способом опустить, а потом и порешить вовсе.

Кроме всего прочего, карточный долг одного из членов семьи порочит разом и всю семью, а ничто не стоит дороже, чем честь семьи, особенно в мире, где все еще помнят о таких вещах. Поэтому следовало поскорее найти человека, который умеет красиво и с достоинством выходить из подобных ситуаций.

И такой человек был.

Узнав о проблеме, баба Люся, облив мужа крайне разносортной грязью и трезво оценив степень его равнодушия и даже некоторого удовлетворения от постигшей сына беды, понеслась к дяде Леве — родственнику и очень авторитетному в районе человеку. Если у кого-то случалось неподъемное горе, возникал неразрешимый спор, или дело касалось таких вещей, как подкуп крупных чиновников, то все без исключения родственники шли за помощью и советом к Леве. Дядя Лева был отцом другого моего дяди — Адика — и приходился моей бабке мужем ее родной сестры, то есть зятем.

Дядя Лева очень внимательно выслушал путаный рассказ бабы Люси и несколько раз поправлял ее вопросами, когда, увлекшись, она переходила к перечислению отрицательных качеств своего нерадивого мужа. Быстро вникнув в суть дела — благо его отпрыск не ушел далеко от Налика — и поинтересовавшись суммой долга, Лева нырнул в дом и вскоре всплыл перед родственницей, держа в руках две плотно перетянутые пачки четвертаков. Бабушка смотрела на денежные плитки, которые магически отливали фиолетовым цветом, наблюдая, как в его сиянии пританцовывает могущество и спасение ее сына.

— Вот, Люся, держи. Пять тысяч, как ты и просила, — спокойно, без жертвенной патетики сказал дядя Лева. — Даю на два года, без процентов.

Бабка моя, будучи женщиной волевой и гордой, не удержалась на ногах и так естественно рухнула на колени и впилась губами в домашние тапочки зятя, что тот не менее естественно растерялся, покраснел и заплакал.

— Вставай, Лусинэ, вставай, — дядя Лева поднял ее за локоть и нежно обнял. — Что поделаешь, если мир так устроен? Надо…надо друг другу помогать. А как еще? А больше никак…

— Лева — ты человек с большим и чистым сердцем! Не то, что мой — всем помогает бесплатно, а на сына своего плевать хотел! Депутат хренов!

— Эх… — только и выдохнул родственник, проводил все еще всхлипывающую женщину до ворот, обнял ее на прощание и закрыл за нею дверь.

Добравшись до дому, бабушка умело пересчитала деньги, взяла под руки мою мать и, поймав такси, поехала за двести километров, в военную часть спасать задницу своего нерадивого сына. Честь Налика была спасена, и семейство по этому поводу ликовало целых две недели, пока не пришла весть, что Наиль просрал еще три тысячи.

Пока баба Люся вытягивала в судорожных истериках деньги из моего дедушки, прошла еще неделя, в течение которой Налик в качестве предупреждения получил кирпичом по голове, отчего из левого уха у него потекла кровь, а вместе с нею и способность этого уха воспринимать всяческие звуки. Налика положили в госпиталь с диагнозом “открытая черепно-мозговая травма”. Несмотря на силу удара, дурь из головы дяди Налика выбить не удалось, а вот обострить его психопатичность удалось очень хорошо.

Теперь, когда в госпитале к нему подходил врач интеллигентной наружности и справлялся о его здоровье, дядя Налик что есть силы орал:

— Пошел на х.., козлина!!! — после чего видавшего виды невропатолога сметало из палаты со второй космической скоростью.

Правда, спустя минуту, в палату врывались откормленные парни, которые, усердно работая руками, расширяли диагноз моему родственнику, не оставляя без внимания даже его перебинтованную голову. После третьей воспитательной процедуры, когда отхаркивающийся кровью Налик загибался на полу, санитары заявили ему официальным басом, что если еще хотя бы раз они увидят еле улепетывающего по коридору доктора, то Налик найдет свой орган, на который он трижды посылал лечащего врача, на соседней койке. Такая перспектива остудила Налика, и в дальнейшем он посылал доктора лишь в мысленной форме, улыбаясь во весь рот и бешено вращая выпученными глазами.

— Неисправимый дебил! — констатировал врач и, пожимая плечами, покидал палату.

Выйдя же из палаты в пятый раз, лихорадочно оформил выписку, обозначив в эпикризе состояние моего дяди одним словом: “Здоров!”

Кое-как отслужив бесконечные два года, Наиль вернулся домой — к всеобщему ликованию женщин и крайнему недовольству своего отца. Отгуляв дембель, всласть наспавшись и наевшись, дядя затосковал. Как привидение, тихо и безучастно, он шастал по дому, от стены к стене, из угла в угол.

Побитый и надломленный, вспыльчивый, как 98-й бензин, и бесперспективный, как путь к коммунизму, Налик впервые в жизни серьезно задумался о предназначении человека в этом мире. Логический строй его мыслей, сохраненный со времен чтения книг, привел его к однозначному выводу: семья. Семья! Это понимание настигло его внезапно, как напоминающий о карточном долге удар кирпичом.

Что ж, надо жениться, так надо…

Потирая от нетерпения руки, суетливая баба Люся принялась за сводничество. Какие только кандидатуры не были представлены вниманию Налика: угловатые пианистки, сбитые домохозяюшки, холодные девственницы, прыткие студентки, дочери завскладов, истинные армяночки, глядящие исключительно долу, строптивые амазонки, подавленные психотички, баптистки и атеистки, деревенские и городские, но никто из них не привлек внимания Налика, и, подобно Сципиону Африканскому, дядя остался тверд и неприступен.

Так проходили час за часом и день за днем.

Налик с завидным терпением предавался ничегонеделанию; мозги его сладко блуждали в канабиноловых облаках, а былая венозная сеть, чудовищно и тревожно оплетавшая руки, переползла на голову и точно Горгона Медуза вздулась на лбу. К картам он не притрагивался, с завокзальными общался только лишь для галочки, чтобы поддерживать нужный в районе статус хулигана да время от времени покупать у них анашу.

В семье работал только дед, причем сразу на трех работах. Исполинское трудолюбие отца справедливо компенсировалось бездельем сына, который не понимал: на хрена ему гнуть в свои лучшие годы спину, когда отец так плодотворно и прибыльно трудится?!

Деду удавалось совмещать работу пожарного, районного депутата и помощника завскладом и, кроме того, содержать еще вышеупомянутую гостиницу в нижнем дворе. Патологическая честность, чувство иерархии и общее невежество делали его незаменимым работником на всех занимаемых им должностях. Гостиница, конечно, нарушала принципы социалистической морали, чьим верным апологетом был мой дед, но угрозы жены, которая заявила, что уйдет с детьми жить к соседям, если он прикроет эту лавочку, остужали пыл его гражданской совести.

Коллеги ценили деда.

Завскладом с легкой душой оставлял ему склад, если собирался провести три дня с любовницей на даче. Пожарные всегда рассчитывали на него в случае разговора с начальством, если, например, один из покорителей огня запивал и пропускал смену. Депутаты прониклись к нему уважением за нестяжательство и презрение ко всякому блату.

Однако бабка моя, ведшая домашнее хозяйство, в отличие от коллег мужа с гораздо меньшим оптимизмом принимала его добродетели, клеймила простаком и недотепой. А прознав, что он отказался от “жигуленка”, предложенного ему как депутату за смешные деньги, закатила супругу такую истерику, что выпады Налика сразу потеряли рейтинг в соседских сплетнях на целых две недели и два дня.

Все в моем деде было хорошо — кроме необъяснимой нелюбви к собственному сыну и какой-то странной привычки потешаться над его бедами. Неприятности, постоянно сопровождавшие сына, утверждали в отце чувство презрения к нему, а презрение отца толкало Налика на поиски новых злосчастий. Этот патологический круг взаимных обид и отмщений легко было бы разорвать, если бы отец подошел к сыну и поговорил с ним. Если бы обнял своего мальчика и окропил бы слезами его побитую, разоренную истериками, затуманенную от зелья и вздувшуюся от напряжения голову. Тогда оазис человечности в душе Налика дал бы первые всходы сыновней теплоты. Но чуда не происходило, и день традиционно сменялся ночью. Пока…

…Пока дом напротив не купила русская семья, переехавшая в Баку из Омска. Мать, отец и дочь Маша. Мама Маши, Елена Ивановна, врач по профессии, устроилась на центральную подстанцию “Скорой помощи”, что можно было считать большой удачей, учитывая культовое отношение к докторам в закавказских республиках. Отец, Андрей Денисович, инженер–механик, подвизался на известном в стране заводе по производству кондиционеров за начальный оклад в 110 рублей. Маша, окончив школу в Омске, поступила без взятки в Бакинский медицинский институт, что было невероятно и тоже хорошо, ибо сулило ей в будущем надежный ломоть хлеба.

В Арменикенде не принято было именовать людей по имени и отчеству: взрослые обращались друг к другу по имени, дети к взрослым по имени, с приставкой “дядя” или “тетя”. Но родители Маши, воспитанные на произведениях Чехова и возведшие интеллигентность в непреложный нравственный идеал, представлялись только так и никак иначе.

Бабушка Люся, поднаторевшая в сватовстве, мигом просекла тему и немедля сходила с пирогами в гости, мол, соседи, дружба и все такое. Переехавшая семья сдержанно, но с добрым сердцем приняла гостинец и усадила гостью за стол. Пили чай.

Бабка моя, расспрашивая о ценах на еду и шмотье в Омске, иногда вскрикивала, пораженная ценовой разницей, иногда сочувственно кивала, приговаривая: “Как и здесь… как и здесь…”. Но сравнительный анализ интересовал ее гораздо меньше сидевшей напротив, разрумяненной от чая, Маши. Немного пухленькая, с розовыми прозрачными ушками, ясными большими глазами и наивным непорочным ротиком, Машенька сразу запала моей бабке в сердце.

После обсуждения общих житейских вопросов, всласть наевшись нездешним очарованием Машенькиного личика, бабка моя как гениальный стратег занялась разработкой генерального плана, целью которого было успешное знакомство моего нерадивого дядюшки с порядочной русской девушкой. Стоит заметить, что в Арменикенде русские девушки редко рассматривались в качестве кандидаток в жены армянину. И дело тут было скорее в несовместимости менталитетов, нежели в нравственности и привычках поведения. Однако учтя холодность Наиля в отношении к местному типажу невест, бабка моя решила рискнуть.

Как бы исходя из тезиса, что с соседями дружить необходимо, а с новыми тем паче, бабушка с оравою оголтелых теток принялась затевать грандиозное пиршество, в задачу которого входило приглашение в гости русской семьи. Мол, при таких обстоятельствах смотрины получатся естественными и ненавязчивыми.

Дед Асатур, прознав об этом, фыркнул и брезгливо поморщился, недовольный грядущими растратами и надоедливой суетой раскудахтавшегося бабья.

Блюд в тот день наготовили как на свадьбу и даже отрепетировали наспех придуманный церемониал. Бабушкины сестры и подруженции были расставлены каждая по своим постам. Одна открывала гостям дверь, другая провожала к столу и усаживала, третья подавала на стол и широко улыбалась, так как единственная из устроительниц обладала полным зубным составом. Бабушка должна была всех всем представить и следить за исправностью выполнения плана. Места были заранее распределены таким образом, что Налик помещался строго напротив Маши, а родители молодых чуть поодаль — чтобы не смущать. Дед Асатур был предупрежден супругой, что если он что-то испортит или своей истуканской хмуростью оскорбит гостей, то ему не сдобровать.

Старт был дан. Впереди бабушкиного взгляда маячила надежда, сулящая конец сыновней бесхозности. Родственники мои, однако, разглядели много меньше оптимизма в предстоящем мероприятии. Во-первых, Налик — не подарок, и родители Маши, интеллигентные люди, прознав о его подвигах, навряд ли захотят видеть свое ангелоподобное чадо в роли его супруги. Во-вторых, Маша — русская, и кто знает, какие традиции она чтит и какой морали придерживается? В-третьих, она совсем еще девочка и ей еще учиться целых 5 лет. Ну, а в-четвертых: захочет ли сама Маша выйти за Налика?

На все эти выпады бабушка терпеливо отвечала, что семья у Маши порядочная, и это было фактом; что никто никого не заставляет, а попробовать никогда не грех; что в их роду выходили замуж и в 14 лет; что институт может закончить и замужняя женщина и что, как ни крути, а с соседями дружить — дело святое! На том и порешили.

Все прошло отлично. Маша понравилась Налику, Налик понравился Маше. Машиных родителей поразило кавказское гостеприимство и радушие хозяев. Удивив всех родственников, дед Асатур весь вечер, точно младенец, блаженно улыбался. Тетки на постах блестяще справились с поставленными задачами, за что были щедро отоварены бабушкиными заверениями в вечном долгу. На следующий день Налик подошел к матери. Следы напряженных раздумий блуждали по его лицу.

— Мам, — спросил он. — А тебе Маша нравится?

Как бы и не при делах, мать ровно отвечала:

— Хорошая девочка, сынок. Красивая, чистая, воспитанная. В институте учится. Маме по дому помогает. Я так думаю: повезет тому мужчине, кто станет ее мужем.

— И я так думаю, — задумчиво выронил он и ушел к себе в комнату.

Наиль начал меняться.

Ночную активность он сменил на дневное бодрствование. Гантели из угла снова перекочевали в цепкие руки. С травой было завязано. Горгона Медуза, победоносно венчавшая его лоб, сдулась и переползла на руки, придав им вид угрожающей мощи. Чтение книг стало регулярным. Предпочитался Чехов и Достоевский. Начатая было “Первая любовь” Тургенева ушла под кровать, быстро надоев нескончаемым размахиванием веером из розовых перьев. Завокзальная блатата позабыла о Налике, который, только как покупкой травы и напоминал о своем существовании последний год. Кроме всего прочего, дядя пошел работать, что изумило даже тех, кто верил в трудовые резервы Наиля. Разгружал фуры с цитрусовыми, за что башлял по двадцатке в день. Домой приходил потным и счастливым. Приносил полные сумки продуктов. Произвел замеры лестницы, чтобы установить перила.

Баба Люся не знала, куда себя деть от радости, а потому все чаще навещала родственников и знакомых, восторженно делясь с ними привалившим счастьем. Но те лишь кивали и виновато улыбались, будучи уверенными, что такого ирода, как Налик, не исправит уже ничего, а эти перемены сродни очередной прихоти избалованного парня. Но бабка моя, овеянная чарующим сиянием надежд, не замечала их лисьих ухмылок и ерзающих в неверии глаз. Ей казалось естественным и справедливым, что весь мир также разделяет с ней эту радость, радость вновь обретенного сына.

Несмотря на общий скепсис родственников и соседей, Налик не отходил от своих начинаний. Все силы, разрушавшие его прежде, теперь были брошены на стройплощадку самосовершенствования. На серых щеках Налика заиграл робкий румянец здоровья.

Не отставая от коллектива, дед Асатур продолжал фыркать и уверять супругу в том, что “Он нам голову морочит! Я это точно знаю!” При этом не забывал привести в пример какого нибудь соседского мальчика, который “Всегда родителям помогал, а не после двадцати лет!”

Мужнин гнев не трогал мою бабку. Ее счастье нежно теплилось в непроницаемых для ненависти камерах материнского сердца, и слова мужа, достигая ее ушей, не достигали сознания. Лишь бабушкины подруги, нянчившие Налика, да дядя Лева радовались этим переменам, поздравляли бабушку и всячески ободряли.

Тем временем Машенька с семьей все чаще захаживали в гости к бабушке. Бабушка и Налик пару раз совершили ответные визиты. Спустя некоторое время Налик уже встречал Машу из института и провожал ее до дома, а вскоре после этого она сама заходила к нему на чай или просто поболтать.

В округе заговорили.

Спустя год после первого знакомства Маша и Налик уже были неразлучны, разве что спали порознь. Налик нуждался в ней, как в воздухе, весь мир стал для него ею. Наконец он решился поговорить с родителями Маши о женитьбе. И родители дали свое согласие Налику, который, сильно смущаясь, книжным языком выпрашивал у них разрешения взять их единственную дочь себе в законные супруги. Испросив согласия дочки, которая уверенно кивнула, они дали свое.

Народ, хотя и не мог не заметить перемен в Налике, все же отказывался верить, что родители Маши дали свое согласие.

— Змею пригрели на груди! — восклицали местные праведники.

— Шапку с красными углями надевают! — причитали другие.

— Дурная, дурная кровь… — сочувствовали русской семье третьи.

А бабушка Люся, всегда носившая царственную осанку, сейчас лучилась прямо- таки императорским величием.

Начались свадебные хлопоты.

Наилю сшили на заказ кремовый костюм из лучшей в городе итальянской ткани. Начали таранить вопрос о “Чайке”, трех черных “Волгах” и двух автобусах для ритуального объезда по “свадебным” местам в компании ближайших родственников и друзей. Дядя Лева безвозмездно выложил две тысячи, пообещав достать к свадьбе свежего пятидесятикилограммового осетра и пять кило черной икры. Кроме денег и деликатесов он предложил еще и свою “Волгу”, на случай если вдруг не хватит машин. Обретшие на смотринах боевой опыт тетки принялись уверенно расписывать церемониал торжества. Тщательно продумывалось все, начиная от размеров помещения и заканчивая последовательностью тостов.

Дядя Наиль искрился, как роса в отблеске солнца.

— Мама, — признался он однажды матери неуверенно, в пол. — Наверное, Бог меня все-таки любит…

— Конечно, любит сыночек! — воскликнула она и зашлась в рыдании.

Даже дед, рассупив могучие брови, принял участие в подготовке к свадьбе. По депутатской линии ему пообещали “Чайку” и три черные “Волги”.

— Для вас, Асатур Самвелович, нам ничего не жалко! — хором отвечали коллеги, радуясь возможности воздать ему должное.

Дед был тронут. Общество оценило его по заслугам.

Вся округа была взбудоражена предстоящим событием. Люди проявляли невероятную заинтересованность всяческими деталями церемонии, которые моя бабка велела всем приближенным хранить в полнейшей тайне, чем и подстегивала желание женщин поделиться страшным секретом. Арменикенд полнился слухами. Некоторые домыслы покидали границы района и возвращались обратно помноженными на три.

Так, кто-то сказал, что слышал от доверенного семье Налика лица, что на свадьбе будут присутствовать два члена ЦК и один генерал. На местном рынке некая женщина убеждала всех, что петь на свадьбе будет сам Муслим Магомаев, причем армянские песни (!), что слышала это от Люсиной сестры…

Как бы там ни было, предстоящая свадьба, став главным предметом разговоров, сблизила людей в районе и примыкающей к нему округе.

Торжество было назначено на 5 августа.

Лето выдалось душным, и Маше никак было не приспособиться к жаре.

В ночь со 2 на 3 августа она проснулась от духоты и жажды.

Еще сонная, сползла с кровати, не нащупала ступнями тапок и босиком поплелась в ванную омыть прохладной водой лицо.

Маша зашла в ванную и машинально заперлась на крючок.

Потом сделала шаг вперед по кафельному полу.

Потом внезапно почувствовала слабость во всем теле.

Потом у нее потемнело в глазах, а в голове взорвалась бомба.

Потом она стала падать и гулко ударилась виском о чугунный край ванны.

Потом Маша вспомнила лицо Налика, глубоко вздохнула и умерла.

Ее уход из мира был таким тихим, что никто и не заметил этого. Родители девушки спали. Налик спал. Округа, ожидавшая чуда, спала. И, видимо, ангелы небесные, призванные беречь хороших людей от случайных бед, устав от праведных дежурств, тоже спали в обнимку со своими трубами.

Было темно и тихо. Под утро духота спала, и в сторону моря подул ветер.

О происшедшем Налик узнал последним. Никто не решался стать черным вестником. Бабушка Люся в один час сбросила королевскую мантию и стала дряхлой старухой. Дед Асатур, едва прознав о случившемся, ушел в пожарку на двухсуточное дежурство.

Дом опустел, а Налик насторожился. Бабушка, запив стаканом воды горсть успокоительного, взяла такси и покатила к дяде Леве. Только этот человек, не раз уже выступавший ангелом-хранителем Наиля, сможет если не изменить, то хотя бы смягчить это чудовищное недоразумение, допущенное вследствие сбоя в неведомой для людей механике мироустройства.

Бабуля, будучи атеисткой, трижды перекрестилась перед тем, как войти к родственнику. Дядя Лева стоял во дворе у инжирового дерева и всматривался в серую кожицу ствола.

— А, Люся! — обрадовался он. — Проходи дорогая, садись.

Бабка села на резную скамью, возле кустов сирени.

— Осетр привезут завтра, икра уже у меня. Эх, запируем, Люсь! Как молодые? — резво поигрывая домиком бровей, спросил дядя Лева.

— Маша умерла этой ночью, — выпалила разом бабушка и ее слова булыжниками упали к ногам зятя.

Закрыв лицо руками, она принялась негромко и монотонно скулить. Дядя Лева ничего не сказал, а опустился на землю и прикусил большой палец. Под его висками заходили желваки. Несколько раз правую половину лица усекала судорога. Дядя Лева был и вправду крутым мужиком, мог незаметно для окружающих терпеть сильную и долгую боль, но сейчас было заметно, как страдание проступает во всем его лице, как оно вяжет кожу и сводит скулы. Через минуту он вздрогнул, подполз к скулящей родственнице и прислонил свою голову к ее.

— Большое горе, Люся, очень большое… Мне очень жаль. Как Налик?

— Он не зна-а-а-ет, — причитала она. — Я бою-ю-ю-сь ему говори-и-ить…

— Я сам скажу ему, моя дорогая, я сам, — грустно, почти в землю, произнес дядя Лева и погладил ее голову большими и черствыми ладонями. — Отчего она умерла?

— Я сама не все еще знаю. Доктор сказал, сосуды головы порвались… какая-то аневризма там… родители знали, но все было хорошо, и они не ожидали… никто не ожидал… Ночью пошла в ванную и там умерла. А-а-а-а, — заголосила она. — Я несчастная и проклятая мать, я плохая мать, Лева-а-а-а-а…

— Нет, Люся, нет. Если кто и топчет эту землю не напрасно, то это ты, родная моя. Вставай, вставай потихонечку. Пойдем в дом, все обсудим, как да чего Наилю сказать… Надо все быстро сделать и правильно, пока кто-то все не испортил.

Тем временем Налик ерзал в пустом доме и не находил себе места. Прежде он срывался и ехал в центр города, часами блуждал в гуще людских потоков, растворяя в них тоску и тревогу. Сейчас же он не хотел покидать пределов дома, не хотел ни с кем говорить и никого видеть, кроме, разумеется, Маши. Но последние две недели она проходила летнюю больничную практику и возвращалась домой не раньше пяти вечера. Он уже думал спуститься вниз и потаскать гантели, как железные ворота приоткрылись, впустив дядю Леву и мою бабку, которая, чтобы не зайтись в истерике, сразу нырнула на кухню, стоявшую отдельной постройкой справа от входа во двор.

Дядя Лева подошел к Налику. Они обнялись. Наиль обожал его с самого детства, завидовал Адику, что у него такой отец: сильный, ровный, весомый и за сына горой.

— Давай сядем, Налик.

Они уселись за длинный обеденный стол, который по необходимости запросто вмещал полсотни едоков.

— Я прожил нелегкую жизнь, Налик… — начал дядя Лева. — Ты знаешь, сколько я вынес? Моего отца зарезали на моих глазах, когда мне было восемь лет, маму потерял в одиннадцать. В шестнадцать уже мотал срок…

— Да, дядя Лева — ты большой человек. Я только тебя и уважаю, как мужчину, — кивал Налик.

— Достойных немного, а сильных еще меньше. Знаешь, почему я не сломался, сынок?

— Почему, дядь Лев?

— Я всегда верил, что мужчина может вытерпеть все в этой жизни. Все! Пытки, лишения, предательство друзей, смерть близких и любимых… Мужчина, Налик, и становится мужчиной лишь после перенесенных бед и лишений, которые как нож режут изнутри… рвут на части душу, а он так же стоек и красив… Все мужское сердце стерпит, а стерпев, укрепит и дух. Потому нам и дана жизнь, Налик, чтобы дух наш крепчал, но не от прохлад и уюта — от этого он только становится как кисель, а от мужества в схватке с горем и, неся потери… — дядя Лева глубоко вдохнул и выдохнул. Налик молчал в пол. — Настал и твой черед, сынок, выпить свою чашу боли…

Наиль вздрогнул. Дядя Лева взял его ладонь и укрыл своими.

— Что случилось? — дрогнув, спросил Налик.

Дядя Лева еще раз вдохнул и посмотрел Наилю в глаза.

— Этой ночью, сынок, Бог забрал твою невесту к себе. Маша умерла…

Налик продолжал сидеть. Его глаза, готовые вывалиться из орбит, вперились в дядю Леву. На лбу, как лиловый спрут, вздулась венозная сеть. По лицу хлестко прошлась крупная судорога. Он сидел, как припаянный к месту и тяжело молчал.

Дядя Лева продолжил:

— Она умерла от болезни сосудов, сынок, и это горе больше, чем горе, но ты сможешь… я знаю… ты сможешь… и это пройти…

Внезапно Налик вырвал свою руку, отпрянул в сторону и, вырвав из груди нечеловеческий рык, бросился к воротам.

— Ты сможешь Налик, ты сможешь! — кричал ему вслед дядя Лева.

Через секунду Наиль стоял возле Машиного дома. Он напоминал смертельно раненного зверя, который яростно мечется из стороны в сторону, разом выплескивая наружу неистраченные жизненные силы.

— Маша-а-а-а! Маша-а-а-а! — хрипло рычал он. — Маша! Этот обманщик, говорит… говорит… что ты умерла, ты слышишь… выходи, выходи быстро, я сказал выходи-и-и!!!

Налик рванул вперед и плашмя бросился на запертые ворота. Родители Маши были в морге. Отскакивая от ворот, он набрасывался на них с новой силой. По его лицу алыми ручейками текла кровь.

— Нет! Нет, Маша, нет!!! Обман! Все обманщики!!! Нет!!! Маша, девочка моя, ну, ну, выходи скорее, я ведь сдохну без тебя, ну где же ты-ы-ы-ы??!!! — страшно завопил Наиль и рухнул камнем перед запертыми воротами.

Бабушка Люся и дядя Лева подбежали к нему и повернули навзничь. Налик лежал без сознания. Лицо сильно кровило, но глубоких порезов не было. Обширный отек лица скрывал суровые черты в бурой и пастозной мякоти.

— Домой! — коротко скомандовал дядя Лева. — Вызывай “Скорую”. Пусть остановят кровь и сделают сильный успокоительный укол. Первое время я буду с ним….

Похороны прошли без участия Налика. В первый день, проспавшись от укола и очнувшись с перебинтованной и очень больной головой, он просил и умолял, чтобы ему сделали смертельную дозу снотворного, потому что жить ему незачем и не для кого. Потом Налик затих. Он не рыдал, не бился в истерике, не ел и почти не говорил. Купив у завокзального барыги три стакана травы, Наиль впал в канабиноловый сон, выходить из которого у него не было ни сил, ни желания.

— Налик, сынок, съешь чего-нибудь, родимый… — молила его бабушка Люся.

Налик не отвечал и только глядел в пустоту сквозь помятый мякиш ее скорбного лица.

— Налик, сынок, — нежно теребил его за плечо дядя Лева. — Пора на похороны идти. Вставай, дорогой мой, будешь идти рядом со мной…

Но Налик не реагировал. Лишь когда дядя Лева повернулся к нему спиной и собрался подниматься по лестнице, Наиль окликнул его.

— Поцелуй ее за меня и скажи, что она моя и на всю жизнь. Только тебе я доверяю сказать это.

— Налик, сынок… — начал было дядя Лева, но, взглянув в его глаза, осекся.

Машу хоронили в свадебном платье. Нездешняя просветленность и покой царили на ее лице. Казалось, она спит. Жары не было, и обильные облака то скрадывали солнечный диск, то возвращали его на место. Из родственников невесты присутствовали только родители. Всю остальную процессию, похожую на ползущее гигантское пресмыкающееся, составляли родственники, их друзья, соседи и друзья друзей. В общей сложности колонна насчитывала свыше пятиста человек. Ужасную скорбь шествующих венчали бронзовые всплески литавр.

Весь Арменикенд был потрясен такой развязкой. Люди, не знавшие лично ни Налика, ни Машу, выходили из домов с гвоздиками в руках и молча присоединялись к процессии.

Перед тем как закрыли гроб, дядя Лева исполнил просьбу жениха, а женщины разом заголосили. Мужчинам было грустно и горько: вместе с Машенькой в свадебном платье зарывали их надежды, их молодость, их мечты о прекрасном и вечном.

Все понимали, что Налик остался дома не из малодушия, а от невозможности видеть свою любовь погибшей, которой предстоит навсегда остаться в равнодушной земле. Он остался, потому что не хотел, чтобы к образу живой и смеющейся Маши примешался мертвый и торжественный образ. К тому же он не ручался за себя у ее гроба и остался, меньше всего желая испортить нечаянным припадком затухающее “ля” ее посмертия.

После Машиной смерти Налик впал в состояние ступора. Часами, сидя под тутовником, он пытался восстановить мельчайшие детали ее лица, пластику ее движений, контур ниспадающего на плечико локона, шелест голоса, тепло рук, потерянных в его кудрях, запах девичьих коленей, на которые он опускал свою тяжелую, дурную голову, после чего все остальное казалось несуществующим и лишенным смысла. Так он просидел до самого сентября.

Через месяц после Машиной смерти Налик загорелся посетить ее могилу. Он попросил свою сестру (мою мать) сопроводить его. Когда они подходили к кладбищу, Наиль попросил сестру остановиться. Он стоял, недвижно вглядываясь в противоположную кладбищу сторону. Спустя несколько минут, собравшись с духом, Налик утвердительно кивнул, и они вошли.

Налик постоял с минуту у могилы, дважды обошел ее, присел на корточки, погладил свежий земляной холм, с уже взошедшей на нем нежной травкой, потом встал, взглянул на небо, затем на сестру и спокойно сказал:

— Пойдем отсюда, сестра. Нет ее здесь.

— Налик, но она здесь! Я же была на похо… — хотела было добавить моя мать, но он уже преспокойно шел к выходу.

Уверенная, что Наиль в результате потери невесты сошел с ума, сестра не стала его переубеждать, а ответственно доставила домой. Этим же днем она зашла к Машиным родителям поделиться последней новостью, предполагая, что любое известие, пусть даже о мертвой дочери, может хотя бы на мгновение скрасить весь ужас постигшей их пустоты. Как была удивлена моя мама, узнав от них, что две недели назад они действительно перевезли тело Марии в Омск, чтобы похоронить ее на семейном месте, а сообщить об этом хотели перед самым отъездом на родину.

Так и получилось. Где-то в середине октября, продав дом, муж с женой вернулись в Омск, изъяв из затуманенного обозрения Налика свои тела, хранящие генетическое подобие его возлюбленной. Его постигла абсолютная пустота, полная беспредметность всего видимого. Ничто в мире не трогало Наиля, и все, что происходило, проходило мимо него, точно световой луч, пропущенный сквозь абсолютный вакуум.

Бабушка Люся, видя, как ее чадо буквально иссыхает с горя, взялась за реализацию нового плана, цель которого осталась прежней: женитьба сына. Иной панацеи от всех сыновних бед она и представить себе не могла.

Для начала решено было отправить Наиля в горы Армении, чтобы чистый воздух и здоровая пища исцелили его телесно, а расстояние и время облегчили душевные муки. Налик, не сопротивляясь, поехал. Сейчас бы он поплыл и к земле Франца Иосифа, если бы кто-то удосужился его туда доставить. Потеряв Машу, Налик потерял все нити, связующие его с миром, а если мир перестал быть, то не все ли равно, в какой точке пустоты находиться? Единственное, чему противилось его тело, был прием пищи, словно считало это оскорблением, нанесенным готовой сгинуть с лица земли плоти.

Прибыв в Армению на время, Налик остался в ней навсегда.

Постепенно он начал приходить в себя. Поначалу проявлял то же безучастие, что и в родительском доме. Спустя некоторое время дядя Наиль принялся осваивать территорию. Топтался по горным склонам. Слонялся по пещерам. Когда узнал, что в них еще сто лет назад жили отшельники, преодолев героическое сопротивление родственников, ушел в одну из них и пробыл там десять дней. А, вернувшись, совершенно естественно втянулся в обязательный сельский труд. Носил родниковую воду. Пас овец, погоняя стадо к горным плато, богато выстланным сочными травами. Готовил дрова на зиму. Закапывал по осени в землю картофель, чтобы ранней весной изъять его из дымящейся паром ямы.

Спустя три года Наиль уже мало чем отличался от жителей горных селений. К этому времени он построил дом, выучил язык и женился на деревенской девушке Гаянэ, ничем не напоминавшей Машу. Думать о Маше он себе запрещал. Он помнил, что любит ее и что будет любить до конца.

От былой пижонистости не осталось и следа. Простота и труд теперь наполняли его жизнь роскошью. За неимением времени и книг Налик совсем перестал читать. О чем и не жалел. Теперь он знал дорогу. Жизнь сама приоткрывала содержание неизвестных ранее смыслов. Тело его стало крепким и красивым, как у молодого тигра, только он уже не сравнивал себя с Брюсом Ли. Одолев постигшие его беды, Налик научился принимать себя таким, какой он есть. Он был равен себе. Это простое знание стало прорывом в его угнетенном сознании.

Раз в полгода Наиля навещали бабушка Люся и дядя Лева. Дед Асатур, сменив на расстоянии отношение к сыну от неприятельского к равнодушному, слал сухие приветы. Бабушка Люся вновь обрела мир. Сейчас ее плечи не отяжеляла горностаевая мантия, но зато и не загибало к земле от сыновнего горя. Глаза ее лучились теплым и ровным светом, как у постаревших мадонн с картин Рафаэля. Проходя мимо невестки, она считала своим долгом стиснуть ее и, чмокнув в щеку, напомнить:

Береги, Гаянэ, моего сына, моего мальчика… мой подарок судьбы…

Адольф

Было весело, если за столом находился другой мой дядя — Адольф.

Имя он носил, скажем так, не самое патриотичное, особенно если учесть, что наши победили немцев всего за пять лет до его рождения. Но тут сказались два момента.

Во-первых, село, в котором народился дядя Адик (его все именовали Адиком или Адо) находилось так высоко в горах и так далеко от центра, что, когда там узнали о том, что нарекли сына именем главного злодея века, мальчику уже вовсю шел шестой год. По совету одного мудрого человека его и стали называть Адиком. А когда юноша достиг совершеннолетия, то его отец — дядя Лева, проживая уже давным-давно в Баку, притащил в паспортный стол десятилитровое ведро черной икры и два ящика армянского коньяка, после чего в свежевыданном документе гражданина СССР под графой “имя” красовался каллиграфически выведенный сокращенный вариант. Григорян Адик Львович. Иногда это звучало.

Во-вторых, все мои родственники были неравнодушны к готическим колкостям в мужских именах. Судите сами. Вот имена некоторых моих сородичей: Гамлет, Гектор, Асатур, Гастел, Артавазд, Тигран, Артак, Артур, Эрнест, Григор, Альберт, Спартак, Гурген, Давид. На этом фоне имя “Адольф” выглядело весьма оригинально, хотя и политически некорректно. Но благо у Адика отцом был дядя Лева, а это значило, что спать он может спокойно.

Весь шарм дядюшки Адо, заключался в раблезианской разрисовке созданного для смеха лица и неповторимом голосе. Голос дяди Адика баритонил, густо и нескончаемо клокотал, искрился и поджигал. Он зачаровывал женщин и впечатлял мужчин, которые к концу первого знакомства с ним громко заявляли собравшимся, что ради Адика они пойдут хоть на край света. Дружбу в Арменикенде принято было подтверждать доказующим ее наличие поступком. Когда же за столом никак не подворачивался повод для самопожертвования, то новоявленный друг дяди Адо восполнял сей злосчастный пробел красочной тирадой на тему “Что бы я сделал во имя дорогого Адо”.

Женщины поступали проще и без лишней помпезности. Наливаясь томной влагой в глазах, они мирно расходились по домам, к своим плитам и тазам. Именно там их взбудораженное дядькиным голосом либидо поджаривалось на масле и пенилось в стиральном порошке, тая, как свеча, брошенная на раскаленные колосники.

Еще одной козырной картой этого мафиозообразного дяди Адо была тяга к вранью. К самому невероятному, трижды перевранному вранью. Любой незначительный случай из жизни, произошедший в присутствии дяди, с его легкой подачи превращался в космогоническую мистерию, вобравшую в себя спиритуализм Софокла, гротеск Рабле и кафкианский абсурд.

Однажды на дне рождения своего двоюродного дедушки Аршавира в возрасте пяти лет я съел две куриные ножки и, не утолив голода, попросил добавки. Дедушка Аршавир пошутил, сказав, что если бы знал, что придет Валерик, то непременно накрыл бы еще один стол. Все засмеялись и забыли. Все, кроме дядюшки Адо.

Спустя пару дней, когда мы сидели у других родственников, не присутствовавших в гостях у деда Аршавира, маслянисто–хмельной взгляд дяди Адика блуждал поверх праздничного стола. Лениво так блуждал. Пока не заметил меня. И тут на улыбчивом лице дяди вспыхнула маска чудесного озарения.

— Ха! — воскликнул он, и трепавшаяся за столом толпа смолкла. — Представляете?! Валерик недавно в гостях у дяди Аршавира съел целую курицу, а потом подошел к дяде и попросил еще! Дядя выпучил глаза, а потом покачнулся, и хорошо я стоял рядом, а то он упал бы и ударился головой о табурет….

Дружный смех и дядя Адо, вдохновленный достигнутым результатом, изображает выпученные глаза впечатлительного дедушки Аршавира. Спустя месяц после этого события в гостях у самого Адольфа, когда кто-то за столом попросил его передать вон ту куриную ножку, дядя вновь встрепенулся.

— Ха! — неизменно воскликнул он. — Как сейчас помню! Когда месяц назад были на юбилее дяди Аршавира, Валерик, на глазах у юбиляра, съел полторы курицы, а потом подошел к дядьке и сказал, что хочет кушать! Дядя Аршавир качнулся, упал и ударился головой о табурет! Хорошо не сильно ударился, а то и умереть бы мог, прости Господи…

Теперь развеселый дядя изображал общее выражение лица именинника, перед тем как тот грохнулся в обморок и ударился о табурет. Толпа взревела от восторга, прикрывая ладонями набитые рты, а дядя Адо, воспламененный оглушительным успехом, произнес тост: “Чтобы маленькие дети не доводили взрослых до потери сознания!”

Спустя еще год, на очередном застолье, веселый и беззаботный дядя, пересказывая известный сюжет, сотворил из двух съеденных мною ножек целых три курицы, повествуя, что после того, как я попросил дать мне пожевать еще чего-нибудь, деда Аршавира увезли на “скорой” с обширным инфарктом миокарда. И будто бы, когда он, еле оправившись от удара, восстал в кардиореанимации, то первым делом воскликнул: “Дайте Валерику еще одну курицу!!!”

Вот таким уникумом был мой дядя Адольф!

Как и его двоюродный брат Налик, он умудрялся попадать в нарочно непридуманные ситуации, откуда его извлекали связи и деньги отца, который держал подпольный обувной цех и в случае надобности мог тут же выложить сто тысяч чистоганом. Вообще, линии жизни дяди Адо и дяди Наиля так часто пересекались в критических точках, что оставалось только сидеть и разводить руками! Но все же это были разные люди.

В четвертом классе дядя Адо, или тогда просто Адик, послал в известном направлении классного руководителя и заявил, что не собирается заниматься такой нудятиной, как учеба! Папа Адика, не дожидаясь исключения сына из школы, вынул его из-за учебной парты и усадил за домашний стол, к которому по расписанию приходили нанятые учителя. Оформил он это все под предлогом, что Адик болен и не может посещать школу. О покупке полноценного диплома для сына дядя Лева даже не задумывался. Это само собой подразумевалось и труда особенного не составляло.

Однако Адик, заявивший, что учиться не будет, отказываться от своей позиции не собирался. И на второй неделе домашнего преподавания изобрел гениальный план по отваживанию учителей. Где-то на середине занятия аккуратно одетый и причесанный мальчик внезапно вскакивал на стол и, улыбаясь, опускал штаны, демонстрируя свое бурно формирующееся хозяйство, отчего учителей уносило, как лебяжий пух свирепым февральским ветром.

Дядя Лева пожимал плечами и глубоко вздыхал, а потом махнул на образование сына, чем очень обрадовал Адика, который, рано созрев телом, уже к четырнадцати годам успел попортить двух соседских девчонок.

До отца одной из них дошел слушок. Изрядно оттаскав дочку за волосы, он вытянул из нее признание в том, что Адик напоил ее вином и повел на заброшенную стройку, а потом она открыла от боли глаза и увидела его, содрогающегося над ней…

После двух часов истошного рева, битья декоративного сервиза и представления с имитацией сердечного приступа отец девушки, собрав в кулак дрожащие нервы и рухнувшие амбиции, решительно двинул в сторону Левиного дома. По дороге он извергал проклятия в адрес юного соблазнителя и рисовал в своем воображении сцены Адиковой смерти. От его руки конечно же! И чем страшнее картины выдавал его помутненный моральным шоком разум, тем более последствия этого шока отлегали от отцовского сердца, как если бы отлив уносил в море обломки королевского фрегата на глазах у нерадивого капитана. Однако не все существо отца бедной девушки готово было взорваться. Маленькая часть разума не горячилась так сильно и терпеливо подсчитывала ущерб. И в тот самый момент, когда в свирепых фантазиях кинжал отмщения впивался в распаленные гениталии Адика, трезвая часть ума выдала цифру в пять тысяч, а чуть позже накинула еще две, так, для торга.

Дядя Лева, едва прослышав о похождениях сына и надвигающейся неприятности в лице отца девушки, спровадил Адольфа в Армению — к родному брату. В спешке он закинул сына в такси: с мешком вещей, тысячью рублями и толстой теткой — своей сестрой, Розой, которую Адик называл “тетя Хоза”, что в переводе на русский значит “тетя Свинка”. Тетя Роза в ответ все причмокивала да хихикала и ласкала племяшу “сорванцом” и “хулиганом”.

Не успело такси скрыться за перекрестком, как к дому уже подходил, пузыря багровые щеки, отец девушки. Вид его сочетал в себе ярость кшатрия, подавленную обиду раба и жажду пытки инквизитора, времен папы Сикста Четвертого.

Дядя Лева достал из сейфа семь тысяч, потом, подумав немного, положил две обратно.

— Убью, убью!!! — слышал он, выходя из дома, с туго перетянутыми кирпичами четвертаков, по одному на каждый карман пиджака.

— Убью суку! Где, где этот сопляк?! Давай его сюда!!! — орал отец девушки, когда, ворвавшись во двор дома, завидел на крыльце дядю Леву.

— Степа, Степа не кричи дорогой… пойдем, пойдем в дом, поговорим… побеседуем… — гипнотически цедил хозяин.

— Убью гаденыша, убью!!! — перешел на хрип Степан, стремясь посеять панику во вражеских отрядах.

Но дядя Лева, человек по жизни битый, с ворами трущийся и с прокурорами на “ты”, уверенно, со вниманием, подошел к мужчине, сулящему Адольфу страшную смерть, положил ему на плечо руку и спокойно сказал:

— Степа, пойдем в дом, родной мой. Давай…

Степа, видимо, ожидая это, на секунду застыл и через мгновение уже отчаянно ревел в подмышку человека, чей сын обесчестил его дочь.

— Лева, Лева, как мне с этим жить?! — горько рыдал Степан.

— Пойдем в дом, Степ.., пойдем в дом… все будет хорошо… хорошо…

Где-то часа через два, опухший лицом Степан шел к себе домой. Осадок и горечь обиды по-прежнему бередили душу, но наряду с этим в голове зрели большие планы, благо фиолетовые пачки четвертаков грели теперь его, Степана, карман!

Спроваженный на историческую Родину, Адольф пробыл там не более года. Все в горном селе было не так, как в столице республики! Воспитанные в строгости девушки не шли на контакт и тем более не кокетничали, травку прикупить у барыг не получалось, ибо никто ею не приторговывал, сходить прошвырнуться по бульвару не выходило, так как не было бульвара. Одним словом — деревня!

Но больше всего Адика бесило то обстоятельство, что все работают, не покладая рук! Мужчины, женщины, дети, старики, беременные, калеки, зажиточные и не очень. Ей-богу, как рабы!

Это ж надо: встать на заре, чтобы подоить коров! И это только начало…

После дойки скотина изгонялась на выпас в общее деревенское стадо, которое на выходе из села, теряясь в рассветной дымке и вздыбленной пыли, достигало сотни две голов. С каждого дома в стадо входило одна-две коровки, редко быки. Впереди, покачивая похожей на огромный валун головой, важно и тяжело пер вожатый бык, черный и грозный, как штормовая туча. Чтобы не затрачивать лишнюю рабочую силу, крестьяне договаривались нести чабанский пост по очереди: каждый дом чабанил неделю. Часто вместе с коровами выгоняли пастись и овец. В горных селениях больше предпочитают овец курдючной породы, чем короткохвостой, из-за собственно курдюка, в котором скапливается много питательного жира и в котором, изъяв жир, изготавливают брынзу. Иногда курдюк разрастается так внушительно, что крепят к нему самодельную тележку, чтобы облегчить овце передвижение.

Помимо выпаса скота дел оставалось невпроворот. Нескончаемая носка воды с родника. Заготовка навоза. Уборка овчарен и стойла. Чистка песком огромных казанов. Растопка тондыря для печения лаваша. Готовка обеда. Мытье посуды. Стирка белья. Глажка белья. Поход в лес “по дрова”, но только за подсохшими деревьями. Село раскинулось на территории заповедника — за сруб живого дерева лесником налагался штраф. Рубка дров. Укладка дров. Перевязка дров в небольшие пучки. Поделки по дому. Обработка тяжелой, каменистой земли. Посадка, уход и сбор урожая. Поездка в районный рынок для продажи всевозможных фруктов, ягод, овощей, заготовок. Помимо всего этого — бесчисленные экспедиции в лес за травами, о существовании которых Адик и не знал. Звучащие на армянском языке названия трав, придавали их качествам мистический оттенок. “Себехн”, листья которого имели зазубрины и напоминали рыбий плавник, мелколистный “чурчурок”, растущий вдоль пологих бережков реки, похожий на лопух “авелюк”, пахучий “урц”, устилающий склоны каменистых гор, ароматный и разлапистый “этикот” и многие другие. В пищу шли даже луковицы подснежников, которые покрывали в марте фантастическим ковром поляны у самых подножий гор, наполняя воздух пьянящим ароматом воскресающей жизни.

Нескончаемый труд сельчан был выше понимания Адольфа, который смотрел на жизнь как на возможность приятного времяпровождения.

И он затосковал.

Поначалу Адик развлекал себя тем, что забирался на вершину лысой безлесной горы и сбрасывал вниз валуны, которые, ускоряясь, набирали невероятную разрушительную силу. Когда высоко подпрыгнувший камень падал в реку, поднимался чудовищный фонтан брызг, радовавший глаз Адика. Еще интереснее было, если камень подхватывал по пути другие камни, и тогда уже целый камнепад обрушивался в реку, вздымая серию внушительных всплесков.

Второй забавой юного дяди Адо стала ловля скорпионов. В самый солнцепек скорпионы уходили под камни и там пережидали жару. Адик приготовлял заранее листья лопуха, сложенные один в другой и, приподняв камень, ловил навострившегося к атаке скорпиона за напряженный хвост, прихватывая его листом за боковины и фиксируя жало. Данные вылазки, полные опасности и трепета, наполняли моего дядю чувством истинного достоинства, приближая его в собственных глазах к образу древних героев, сражавшихся за свободу этих земель.

Еще Адольф с нетерпением ждал четвергов, по которым на лысой горе производились взрывы для обнажения залегших в ее толще мраморных глыб. У парня, наблюдавшего, как после взрыва гигантское облако пыли взмывает вверх и потом, в радиусе ста метров, осыпается дождем из камней, от восторга перехватывало дыхание, а серость окружающей жизни на минуты расцветала буйными красками праздника.

Был еще водитель рейсового автобуса, дядя Гурген, который полюбился Адику за веселый нрав и беззаботный смех. Рейсовый автобус подавали два раза в сутки: утром и вечером. По узкой асфальтовой дороге, петлявшей по дну ущелья, дважды в день двигалась разбухшая желтая точка “пазика” с толстым и радостным дядей Гургеном за рулем. Главным образом в автобус набивались крестьяне с полными сумками товаров на продажу. Случайных пассажиров почти что не было. Примечательной особенностью данного автобуса была его безразмерность. Адик не мог вспомнить и раза, чтобы из всех желающих съездить на рынок кто-то да не влез в транспорт. Редко когда удавалось закрыть дверцы полностью, так как даже на нижней подножке умудрялись пристраиваться три пассажира. Из форточек торчали руки и головы. И если бы не щедрый юмор дяди Гургена, которым он одаривал всякого входившего и выходившего односельчанина, то поездка на рынок всякий раз выливалась бы в незабываемый кошмар духоты и давки. Задавленные нескончаемым трудом крестьяне легко принимали шутки водителя, а также не упускали возможности пошутить в ответ.

— Ну что, дорогая Анушик, — обращался к тучной, тяжело всходящей на ступень женщине дядя Гурген. — Все еще не начала бегать по утрам в шортах?

Представив себе зрелую тетушку Ануш, скачущую в беговых шортиках по горным тропкам, автобус взрывался смехом.

— Нет, дорогой Гурген! Все жду момента, когда ты снимешь с руля свой живот и побежишь со мной! — бойко лупила в ответ толстушка, после чего убывающая смеховая волна накатывала с новой силой.

— Мне нельзя, — оправдывался дядя Гурген. — Кто же тогда автобус водить будет?

— Ну, хотя бы мой муж, Вагик! — гордо заявляла она.

— Вагик?! — нарочито громко изумлялся Гурген. — Он даже верхом на лошади въезжает в столб!

Или так. В жарком переполненном автобусе, в терпеливом безмолвии, где-то на середине пути, из задних рядов внезапно доносится на ломаном русском:

— Тавай, запэвай дуружно: “В травэ сыдел кузнэсщиг, самсем каг агурэсщиг”… — разрывая бурей неистового смеха повисшую в раскаленном воздухе тишину.

— После Иосифа Кобзона, — под затухающий смех вставлял водитель, — ты, Самвел, мой самый любимый певец!

И снова раздавались раскаты неудержимого хохота. Так было всегда. Поэтому привыкший к комфорту Адик не упускал возможности съездить на рынок в душном переполненном “пазике”.

Спустя полгода сельской жизни, Адика перестали радовать даже горные развлекухи и шумные четверги. Тоска поглощала его все больше. Сердце жаждало восторга и зрелищ. Внезапная опасность, смертельная угроза его жизни — и те казались ему сейчас радостнее однообразно ползущих дней.

В один весенний день Адик сидел на берегу бурной горной реки, чей поток невероятно быстро полнился тающими в горах снегами. В этот период река была опаснее очнувшихся медведей-шатунов, так как, раз зацепив человека, несла и не отпускала целые километры, переламывая тело как иссохший камыш. Близкая опасность впечатляла Адика. Зачарованный, он смотрел на шумный и грязный поток. Было слышно, как поддетые течением камни с силой бьются друг о друга.

Вдруг Адо ощутил присутствие кого-то позади себя. Бывает так. Ты находишься в очень шумном месте и можешь даже не слышать собственного крика, но чувствуешь каким-то чувством, что за твоей спиной кто-то есть, и этот “кто-то” за тобой наблюдает.

Адик обернулся и увидел девушку. Она стояла между двух одиноких тополей и смотрела на него. Девушка была не местная. Всех местных он знал наперечет. Адик привстал и махнул головой, приглашая ее подсесть к нему. Он мало рассчитывал на то, что она согласится, но прежние рефлексы не отпускали его, и многое он делал все больше по старой привычке. Но девушка подошла и села рядом. Ее нежные белые руки не были руками крестьянки.

— Я Адик, — коротко представился Адик.

— Я Грета, — ответила девушка.

— Ты, наверное, из города приехала?

— Да. Из Еревана. Приехала к тете с дядей, отдохнуть.

Адик еще раз посмотрел на ее чистую белую кожу рук и спросил:

— Отдохнуть от чего?

— От учебы. Сдала все экзамены в институте и вот, отдыхаю.

От учебы! Адик уже и забыть успел, что в мире есть люди, которые учатся! За эти месяцы в деревне он начал думать, что в этой стране только тем все и занимаются, что пашут с утра до ночи. “В институте”. Здесь это звучало странно. И хотя Адо с детства ненавидел учебу и все, что с ней было связано, сейчас был обрадован возможностью перекинуться парой слов с человеком, несущим в себе элементы городской цивилизации.

Так они проболтали около часа. Адик даже рассказал неприличный анекдот, а девушка даже над ним посмеялась, кокетливо задрав голову и обнажив белые влажные зубы. Реакция девушки подбодрила его, и он, войдя в прежний образ, забаритонил еще один, скабрезнее первого. Вольный смех девушки так сильно отличался от подавленного смешка деревенских девушек, что Адик пришел в состояние невероятного возбуждения. Внезапно им охватило слепое вожделение. Оно бросилось ему в голову вулканическим выплеском и смело на пути все запреты и меры предосторожности. Вся окружавшая его действительность потекла расплавленным воском…

Одним рывком он оказался сверху девушки и накрыл ее тело своим. Пытался ее поцеловать, овладеть ароматным ртом, но все время натыкался на сопротивление верткого сильного тела. Грета попыталась высвободиться и решительно прикрикнула на него, что немного остудило Адика. Глядя в упор, девушка приказала ему немедленно с нее слезть. На ее лице не было и тени страха.

Реальность стала возвращаться… Подымаясь из жирных, клокочущих луж, она отвердевала, сливаясь с прежними контурами. Адик уже собрался спрыгнуть с Греты, чтобы начать извиняться и оправдываться, и даже сказал ей “извини”, как почувствовал оглушительный удар сзади. На мгновение он встретился с удивленными глазами девушки и отключился.

Это был дядя девушки.

Прихватив на ходу покатый булыжник, он что есть силы опустил его на затылок юноши. Правда, камень прошелся по голове Адика скользящим ударом, что и спасло ему жизнь.

По местным горным обычаям за изнасилование полагалась смерть. Такое злодеяние смывалось только такой кровью. Конечно, официально мести как таковой и не существовало. Но когда дело касалось насилия или растления малолетних или еще каких-нибудь мерзостей, то милиция закрывала глаза на самосуд, лишь после отмщения расследуя “мокрое” дело и оставляя его “глухарем”. И если бы не смышленая студентка, понявшая по короткому извинению юноши, что он, осознав свою ошибку, сползает с нее, то плыть бы Адольфу вниз по реке с перерезанным горлом. Грета так истово клялась и божилась, уверяя озверевших дядьков и братьев, что парень не собирался ее насиловать, что их пыл приостыл и они всего-навсего жестоко вздули негодяя. И конечно же Адика спасла молва о дяде Леве, добравшаяся и до этих мест. Авторитет отца сильно склонил чашу весов в пользу Адиковой жизни.

Сине-зеленый, опухший от побоев, Адольф провалялся в постели около двух недель, после чего за ним приехал отец и забрал с собой.

Так пролетел почти год.

В Баку дядя Адик вел себя тихо и неприметно прожил до восемнадцати лет. Эти годы он предавался той жизни, ощущения которой утратил в горах: мирно попивал винцо с друзьями, околачивался возле завокзальных, покуривал травку да присовывал время от времени легким на передок зрелым женщинам из других районов города.

Когда же разведенные женщины, в увядающие тела которых Адик изливал свою неуемную страсть, начинали ему надоедать, он на своей пузатой ГАЗ-21 заруливал в студгородок — пообщаться с интеллигентными девушками. Беда заключалась только в том, что дядя Адик никогда не читал книг, в связи с чем его словарный запас ограничивался объемом, позволяющим успешно функционировать лишь в среде нечитающих родственников и друзей. Налик и моя мама были исключениями из их числа, но и они не выходили за рамки вышеозначенного лексикона, общаясь с родней. Налик не афишировал свою начитанность, еще и исходя из соображений престижа в глазах завокзальных крутышей.

Поэтому всякий раз перед заездом в студгородок Адик подкатывал к моей матери, своей двоюродной сестре, чтобы она выдала ему пару бесподобных фраз, услышав которые начитанная девушка упала бы в его объятия сраженная силой интеллекта и глубиной Адольфовых познаний. Решающим аргументом в выборе консультанта стали очки, которые моя мать носила с детства. В кругу моих родственников данный артефакт приближал человека к торжественным вершинам разума, холодным и неприступным, как мерцающие звезды. Очкарик априори считался умницей и интеллигентом. Правда, последнее слово употреблялось сородичами двояко: как страшное ругательство, если касалось ближних, и как знак привилегированности, если всех остальных.

Моя матушка не только натаскивала своего кузена в произношении фраз типа: “Как антипод неортодоксального нигилизма, не могу не согласиться с некоторыми аспектами столь интересного мне предмета, как…”, или: “Все сказанное вами верно, но мне кажется, что вы недооцениваете значение релятивизма самых понятий…”, но еще и одалживала ему свои запасные очки, напяливая которые брутальный Адик превращался в щеголеватого завсегдатая библиотек.

Врожденная артистичность, фантастическая пластика лица и гипнотический баритон вкупе с очками и фразами на все случаи жизни сделали дядю Адика любимчиком женщин даже в чуждой ему студенческой среде. Убитые смысловой неподъемностью произносимых им тирад и согретые искрящимся солнечным обаянием его натуры, отличницы повисали на нем, как подстреленная дичь на охотнике. Насытившись свежестью образованных дев, выдававших в постели такие кренделя, что искушенный в амурных играх юноша чувствовал себя как новичок за штурвалом истребителя, Адик возвращался домой счастливым и блаженно ленивым.

По достижении Адиком восемнадцатилетнего рубежа дядя Лева решил отдать его в армию, чтобы тот уразумел, какова она, жизнь, лишенная отцовской опеки. Решил и отдал. Мать Адольфа и еще триста женщин со всей округи, наводнив вокзал слезами, провожали “бедного мальчика” в Ростов-на-Дону. В отличие от Налика, Адик пользовался хорошей репутацией “красавчика”, то есть смазливого юноши, который хулиганит, не переходя в озорстве границ, заданных его возрастом.

Случай некрасивого овладения хмельной девушкой на стройке, согласно договоренностям между ее отцом и дядей Левой, не вышел за пределы их семей, а мелкие сплетни, связанные со срочным отъездом Адика, не успели развиться в слухи об изнасиловании, так как дядя Лева сам запустил слух через третьих лиц, что Адик сбежал, подозреваемый органами в фарцовке и спекуляции. А это было уже совсем другое дело и даже внушало некоторое уважение. О попытке Адика овладеть Гретой тоже удалось умолчать.

На четвертом месяце службы сына дядя Лева получил от Адика письмо, в котором тот предвещал свою смерть от повешения, если его отсюда не вызволят. Посчитав это дело чистейшей провокацией, дядя Лева отправил послание в мусорное ведро.

А еще через три месяца пришла официальная бумага, известившая родителей Адольфа, что сын их под трибуналом и скоро над ним состоится военный суд.

Дядя Лева первым самолетом рванул в Ростов–на–Дону, прихватив с собой нежно упакованные тридцать тысяч советских рублей.

В части, поговорив с сыном, он выяснил, что тот, напившись вдрабадан, отдрючил прямо на складе жену майора. Все бы ничего, но их застукал майор, застав позу, которая обеспечивала туловищу его жены положение, перпендикулярное стоящему рядовому Григоряну. Но больше всего майора возмутило то, что супруга опирается на свои полусогнутые колени, а солдат, намотав на кулаки волосы майоровой жены, рывками поддергивает ее к себе. Униженный офицер хотел было пристрелить обоих, но, опасаясь последствий, принялся избивать любовников, делая это долго и методично. А когда голубки валялись у его ног и захлебывались кровью, отошедший от ярости, он приказал им молчать. Таким образом, Адик влетел как расхититель социалистического имущества и злостный пьяница.

Дядя Лева мигом разведал ситуацию и порядок цен на местном рынке подкупа. Пять тысяч ушли рогатому майору — главному свидетелю обвинения, пятнадцать — полковнику — командующему частью, и дело было закрыто. Еще семь тысяч ушли на врачей, которые в течение дня обнаружили у Адика порок сердца, язву желудка и межпозвонковую грыжу. После всей катавасии счастливого Адольфа пинком под зад дембельнули домой и крепко о нем забыли.

Справедливости ради надо заметить, что дядя Лева ни разу не упрекнул сына в хулиганстве, расточительности и позоре, которым тот, как пеплом, осыпал быстро седеющую голову отца.

В округе судачили:

— Лева дела делает хорошо, и деньгами крутит шустро, и с ворами знается, и прокурор у него на привязи, а с сыном мягок очень. Надо бы пожестче, посуровей…

На самом же деле дядя Лева долго и мучительно обдумывал будущее сына. Учиться Адик не собирался. Работать тоже. Воровать не умел. Он бы мог, конечно, помогать отцу в цеху, но сын упорно отодвигал начало трудовой деятельности.

— Вот женюсь, отец, — уверял того Адик, — тогда и займусь делами!

Но сколько бы дядя Лева ни радел о завтрашнем дне сына, какие бы зарисовки ни намечал, жизнь сама предложила оптимальное решение: в двадцать лет Адольф благополучно женился на стройной Аревик.

В отличие от дяди Наиля, который сначала решил жениться, а только потом встретил свою невесту, дядя Адо увидел Аревик и сразу загорелся обзавестись семьей.

Как и семья Маши, семья Аревик переехала в Баку, только не из Сибири, а из маленького районного городка в Армении. Золотые руки мебельщика Григора — отца Аревик — сулили безбедную жизнь в большом и красивом городе.

Родители Аревик — армяне консервативного склада — воспитали дочь в лучших традициях своего племени. Осанистая, хозяйственная, с понятиями. Говорит только по существу и, главное, — девушка с характером. Таких дев армяне классифицируют, как “тяжелых”, что вовсе не говорит об избыточном весе или вздорности характера девушки. “Тяжелая” — значит, цельная. Целомудренная. Неветреная. И сковороду надраит, и песню о судьбинушке споет печальную, и огреет этой сковородой как следует, чтоб не зарывались почем зря! “Тяжелая” то есть…

Вот в этом семнадцатилетнем существе Адольф и разглядел свое счастье, о чем талдычил без умолку отцу и матери, но больше отцу, поскольку всеми стратегическими вопросами семейства ведал он один. Аревик, Аревик, Аревик… Дом дяди Левы пестрел этим именем, точно весенний сад птицами.

Григор оказался человеком общительным и на следующий день после своего переезда сам наведался к дяде Леве как к хозяину самого большого и ухоженного дома. Щепетильный в вопросах хозяйства, Григор считал фасад дома лицом его хозяев. Дяде Леве Григор тоже понравился — за уверенность в себе и весомость произносимых им слов.

Так они и захаживали друг к другу, а когда Адик заголосил об Аревик, то дядя Лева удвоил количество посещений, играя с Григором в нарды да обсуждая текущие дела. Относительно намерений Адика отец все помалкивал и решил сначала подготовить почву, а после и подкатить с конкретным предложением. Хотя предусмотрительный дядя Лева и сомневался в успехе мероприятия, все же собирался попробовать. Чего не бывает?! Начинал издалека….

— Дочь твоя красавица и правильная очень. Молодец Григор! — искренне восхищался Аревик дядя Лева.

— Спасибо, Лева джан. Жизнь положил, чтоб такую вырастить, — отвечал ровно Григор.

— Да… Счастлив отец, у которого дети гордость в дом приносят и уважение соседей, а не позор.

Тяжело вздохнув, дядя Лева бросил камни, которые показали 6:5.

— Щещ бещ! — азартно выпалил Григор.

— А не позор… — все еще пялясь в точку, цедил дядя Лева, не соответствуя сейчас своему стилю поведения.

— Да ладно тебе, Левик, не наговаривай на своего пацана… — успокаивал соседа Григор. — Парень-то молодой! Женится — остепенится!

— Что там у нас? — очнулся дядя Лева, кивая на доску. — Щещ бещ? Ясно. Хожу…

Политику обнажения негативных качеств сына дядя Лева проводил не случайно, полагая, что так он сразу сможет выяснить отношение Григора к тем или иным вещам. Что порадовало и удивило дядю Леву в Григоре, так это совершенно нормальное отношение к мальчишеским забавам и грехам, коими Адик был богато прославлен и, наоборот, совершенное неприятие нравственных изъянов в репутации девушки.

Спустя три месяца соседских посиделок за игрой в нарды дядя Лева решился на разговор. Перед этим он еще раз поговорил с Адиком, чья уверенность смогла убедить родителя в серьезности его намерений. Адик не сомневался в положительном исходе сватовства, и дяде Леве это показалось даже немного странным. Взяв из погреба две бутыли лучшего вина, отец Адольфа двинулся к соседу. Приоткрытые ворота он счел добрым знаком и переступил порог.

— О-о-о!!! — распростер объятия летящий навстречу соседу Григор. — Хорошо, что сам пришел, Лева, а то я уже собрался за тобой дочь посылать! Проходи, дорогой! Зря вино принес, мог бы и без вина…

Дядя Лева не ожидал, что в доме соседа намечается застолье. Он рисовал себе картину разговора, который пройдет в атмосфере холодной сдержанности Григора и тяжелых пауз молчания. А тут на тебе — веселье на подходе. Поэтому дядя Лева твердо решил перенести разговор на следующий раз, а сейчас присоединиться к сидящим за столом мужчинам.

— Лиля! — крикнул Григор жене. — Готовь гостю место! Пить и веселиться будем!

С мая по октябрь бакинцы, имевшие частные дома, предпочитали принимать пищу во дворе и только в ветреные месяцы перебирались в дом.

Дядю Леву усадили в центр стола, рядом с хозяином дома. Помимо них за столом сидело шестеро мужчин, один тучнее другого. На их лицах блуждало выражение пресыщенного жизнью равнодушия. Григор представил дядю Леву как человека в высшей степени достойного и уважаемого. Толстяки дружно закивали. Грузно привставая с места, каждый протянул гостю руку и назвался, не меняя мимики. Аревик с матерью шустро подносили к столу все новые блюда.

У южных народов стол является своего рода индикатором социального, психологического и культурного состояния человека и семьи. По тому, что было на праздничном столе, гости определят финансовый статус хозяина; женщины, пристально изучив чистоту посуды, искусство сервировки и вкус подаваемых блюд, сделают вывод о гигиенических, эстетических и кулинарных пристрастиях хозяйки; мужчины, по поведению хозяина, по тому, как он ест, сколько пьет и что после этого говорит, вынесут вердикт его жизненной позиции и стойкости духа — что в свою очередь определит, достоин он уважения или нет.

Рассматривая стол Григора в свете вышеперечисленных критериев, можно было смело утверждать, что жена его женщина чистоплотная и вкусно готовит; сам Григор — радушный хозяин крепкого достатка, что пьет он много, но говорит правильно и когда говорит, то остальные молчат и слушают. И дочь его не сидит в стороне, дожидаясь, пока родительница кликнет ее, а сама охотно и с усердием помогает матери. Григор был достоин уважения, соответствуя всем параметрам негласного кавказского кодекса настоящего мужчины. Семья его была на хорошем счету у соседей, завоевав репутацию правильной и уважаемой.

Итак, отведав горячей долмы, осушив четыре бокала вина и подняв два тоста за правильную и красивую семью Григора, дядя Лева рискнул спросить у потенциального свояка, мол, по какому поводу столь славное веселье?

Григор резко выкатил глаза, округлил рот и надул щеки, а дяде Леве на секунду показалось, что в ответ на его вопрос соседа хватил апоплексический удар и он вот-вот рухнет лицом прямо в ополовиненную тарелку с хашламой. Второй мгновенной мыслью гостя стала мысль о том, что если Григор сейчас помрет за столом, то в течение года семья усопшего будет нести по нему траур и с разговором придется обождать. Ведь, приходя всякий раз в дом покойника, приходишь в дом скорби, а потому только и делай, что поминай его глубокими вздохами да добрыми словами. Но, вместо того чтобы умереть, Григор громко воскликнул:

— О!!! Я не сказал тебе, Лева??! Совсем очумел, старый пес! — и с силой хлопнул себя по бедру. — Человека за стол усадил, а за что пить будем, не сказал!

— Хмы-хмы-хмы, — хором отозвались шестеро.

— Пришло время, Лева… — уже спокойно вещал Григор, положив руку на плечо гостя. — Засватали мою дочь. Замуж скоро моя Аревик пойдет….

Дядя Лева испытал после этих слов весьма странное чувство. С одной стороны, он обрадовался, что не начал разговора и Григору не пришлось стыдливо опускать глаза и отказывать другу, а самому делать вид, что не обиделся. С другой — его беспокоил сын, так решительно вознамерившийся сделать Аревик своей супругой. Как бы сдуру не сделал чего плохого… Но, дядя Лева привык не давать воли чувствам и, широко улыбнувшись, обнял соседа.

— Рад за тебя, Григор! Дочь твоя — девушка примерная. Что за счастливчик будет теперь с ней делить кров и пищу?

— Парень не простой… — вертанул головой Григор, — …и погулять любит, и порамсить не дурак, и работать вроде, в свои двадцать, только начал, а мне нравится, и Аревик моя полюбить успела его…

“Вот это дааааа… — не укладывалось в голове дяди Левы. — Такую девушку и за такого придурка…”

— А из каких мест жених-то? — вместо подуманного спросил он.

— Из здешних… — ответил Григор и откусил от свернутого в рулончик лаваша с сыром и зеленью.

Дядя Лева вспотел. Теперь он уже ругал себя за то, что медлил с разговором. Избранник Аревик, по описанию Григора, выходил таким же обалдуем, как и его Адик.

— А звать-то как жениха? — так уже, больше для “протокола”, чем из интереса, спросил он.

Григор дожевал лаваш, запил это дело вином, неспешно вытер салфеткой рот и, вперившись взглядом в дядю Леву, что есть мочи воскликнул:

— Адик зовут его, Адик!!! Сын это твой!! Сын! Уха-ха-ха-ха-ха! Уха-ха-ха-ха-ха…

И шестеро угрюмых, жующих да хмыкающих мужчин разом побросали свои приборы на стол и взорвались хохотом. Особенно сильно хохотали два толстяка, чьи животы упирались в боковины стола, отчего вся посуда и бутылки с вином дребезжали в одном ритме с сотрясающим их смехом. Аревик с матерью стояли в проеме двери и хихикали, прикрыв ладонями рты.

Дядя Лева вошел в ступор. Его стали одолевать сомнения относительно реальности происходящего и, чтобы развеять их, он укусил себя за указательный палец. Ирреальность ситуации дополняла подпрыгивающая на столе посуда. Смеющиеся хозяева и гогочущие гости просекли значение приема с пальцем, отчего зашлись смехом пуще прежнего. Подтвердив явь представшей пред ним картины, дядя Лева испытал еще более странное ощущение. С одной стороны, его грело счастье за Адика, который наконец-то женится на Аревик; с другой — его жгла злоба и обида, что такое наиважнейшее мероприятие, как женитьба сына, зачиналось и разыгрывалось за его — отцом жениха — спиной. Ко всему прочему дядя Лева был самым уважаемым человеком в округе, и такие розыгрыши не делали ему чести и могли плохо повлиять на созданный годами авторитет.

Гогочущий Григор, видимо, распознал причину долгого смятения соседа и жестом велел всем угомониться. Когда все смолкли, он встал и, взвешивая каждое слово, сказал:

— Не сердись, Лева джан, дорогой сосед и уважаемый человек! Мы не разыграть тебя хотели и конечно же не оскорбить. Это молодые так придумали. Думали, что мы порадуемся больше. Я, видит Бог, сам только вчера узнал! Я даже не знаю, когда они успевали общаться? Ха-ха. Ну, что поделаешь?! Любят — так пускай женятся. Я не против. Да, парень у тебя не простой, ну и что? Я ведь по молодости такое вытворял, что, кроме как тюрьмы, мне никто и не желал ничего. И, как видишь, тоже не последним человек стал!

— Нет Григор, — начал вставший напротив соседа дядя Лева. — Ты человек достойный, и не в обиде я на тебя. Молодые — озорные. Ясное дело! Что я могу сказать тебе? Только то, что судьбу не сотрешь со лба, а и пусть будет так, как оно случается! Аревик твоя — золото, и честь мне такую невестку в дом свой пригласить!

— Я очень рад, Лева… — полным чувств голосом заключил Григор и, смахнув слезу, крепко обнял друга.

Дядя Лева обнял свояка в ответ и счастливо зарыдал. Григор тоже плакал. Шестеро гостей произнесли стоя тост: “За счастливые мужские слезы, питающие дерево вековой дружбы!”

Что-что, а толкать тосты в тему наши умеют!

С тех пор прошло больше двадцати лет. Дядя Адо — по-прежнему красавец — восседает в своем доме за праздничным столом, важный, как дон Корлеоне. Его окружают многочисленные дети и шумные внуки. Я сижу почти напротив него. Радушие хозяина не знает границ. Волшебный баритон жизнеутверждающе разливается по всему дому. Его супруга — все такая же стройная тетя Аревик — вносит большой поднос с квартетом дымящихся на нем запеченных куриц. При виде куриц лицо дяди Адика пронзает счастливая судорога.

— Ха! — восклицает он и принимается рассказывать старую историю, да учинять развеселую пантомиму.

Между первым и вторым

Помимо этих двух у меня было около дюжины других дядек, жизненные траектории которых не имели столь частых точек надлома, как у первых, что не делает их менее интересными. Хотя переломы и всплески были и у этих. Лишенная драматизма жизнь виделась им пустой тратой времени и как будто специально мужчины нашего рода искали приключений и бурных взрывных развязок. Мировоззрение большинства из них счастливо умещалось между нижними границами Наликовой психопатичности и Адиковой беспечности, к тому же было накрепко привязано к кодексу настоящего мужчины и постулатам завокзального устава. Но и среди них встречались исключения…

Был, например, дядя Гамлет — тощий, около двух метров ростом и с невероятно массивной челюстью, в связи с которой и получил погоняло “Чяна”, то есть — “челюсть”. Несмотря на имя, данное в честь датского принца, озабоченного поиском смысла человеческого бытия, сам дядя задумываться не любил и был одним из первых, кто бросал камень в огород очкариков и интеллигентов.

Когда Гамлету было тринадцать, его отец, высоченный дядя Геворг — двоюродный брат бабушки Люсинэ, умер в больнице от побоев. В кинотеатре “Октябрь”, перед самым просмотром, он отказался пересесть по просьбе сидящих сзади ребят на место одного из них, так как, по их мнению, его продолговатое туловище и массивный череп затмевали собою экран. Истинная же причина этой роковой просьбы крылась не в его росте, а в красотке, которая по трагичному стечению обстоятельств села подле дяди Геворга. После фильма, ранним и темным южным вечером, трое оскорбленных крутанов решили воздать должное моему непонятливому родственнику и пригласили его за угол. Дядя Геворг был не робкого десятка и, долго не мешкая, всадил добротный справа в скулу самого борзого. Тот упал, а вслед за ним упал и он сам, ощутив тяжелый и холодный удар в висок. Били стальным кастетом прямым сбоку. Все длилось не более минуты. Осветив зажигалкой недвижное тело неприятеля и завидев пульсирующий фонтанчик крови из промятого виска, крутые ребята, удовлетворенные преподнесенным уроком вежливости, срочно смотали. В больнице, ненадолго придя в сознание, дядя Геворг что-то мямлил и кого-то о чем-то умолял — то ли жену просил позаботиться о сыне, то ли Гамлета о матери.

Умер дядя Геворг до операции.

Ребят потом нашли и дали им большие сроки. В кинотеатре нашлись свидетели, которые запомнили их по перепалке с высоким гражданином.

Мать Гамлета, тетя Софа (ударение на первом слоге) на четвертый год после гибели мужа слегла с гангреной ноги. Она и до того болела — ранний сахарный диабет подтачивал тело, постепенно и методично, как недремлющий, но осторожный враг. Врачи решительно настаивали на срочной операции, пока яды разлагающегося белка не отравили организм окончательно. По другую сторону от единогласных врачебных рекомендаций стояло несгибаемое “Нет!” моих родственников, самый грамотный из которых окончил восемь классов, что не мешало ему клеймить всех врачей “очкариками” и “мясниками”. Молодая женщина и без ноги — это было уже слишком для ее доброжелателей!

Все мои родственники, как заговоренные, боялись любого хирургического вмешательства. Сакральный страх при слове “операция” бросал в дрожь даже самых сильных и отчаянных представителей нашего рода. Провожая родственника на удаление аппендикса, женщины хором голосили, а мужчины принимались искать знакомых в бюро ритуальных услуг. После легко устраненного аппендицита “чудом уцелевшего” беднягу и героя встречали дома, как римского триумфатора.

Со временем боли в ноге стали невыносимыми, и вонь от гангрены распространялась далеко за пределы палаты. Тетя Софа дала согласие на операцию, но уже было поздно. В ночь перед операцией ее настиг паралич сердца. Изношенное диабетом и отравленное ядами, оно, не противясь, замерло. Все родственники, стоявшие против операции, теперь рассылали проклятия врачам-убийцам.

В семнадцать лет Гамлет остался один в большом доме. Благо дом находился в трех минутах ходьбы от дома бабы Люси, в котором последнее время юноша питался и обстирывался.

Дядя Лева и тут не остался в стороне от проблем ближнего. Он похоронил родителей Гамлета и время от времени подкидывал осиротевшему мальчику деньжат. Чтобы парень не чувствовал неудобств, он выдавал ему четвертак и просил сбегать, например, за арбузом, а сдачу велел не возвращать. А так как арбуз стоил не больше трешки — сдача оставалась более чем солидная. В месяц, таким образом, набегало около сотни.

Даже после того, как он стал крепко зарабатывать, его — двухметрового здоровяка — считали “бедным сиротой” и продолжали кормить, обстирывать и всячески холить. Дядя Гамлет воспринимал это как должную и естественную опеку над юным родственником, лишившимся в трудном возрасте родителей. Надо заметить, что все понимали это так же.

Дядя Гамлет имел свои странности. Неведомые комплексы душили его изнутри. Иногда казалось, что он стянут невидимой бечевой.

Например, он имел привычку смеяться сквозь плотно сжатые губы, что делало его лицо глубоко страдальческим и язвительным одновременно. К двадцати годам Гамлет уже бойко фарцевал возле гостиницы “Бакы”. Любил экономить, но при этом старался выглядеть франтом.

Терпел неудачи с женщинами. Страстно желал их и сильно боялся. Крутой среди пацанов, в обществе красивой девушки он превращался в жалкое подобие человека, невнятно бормоча анекдоты и в одиночку над ними мыча сквозь зажатый рот. Редкие свидания заканчивалось полным фиаско. Между девятым и одиннадцатым анекдотом женщины предпочитали ретироваться, опасаясь за свой рассудок и тело. Потом, окруженный любопытным до интима мужающим молодняком, он громко рассказывал, как страстно срывал с нее ажурные трусики и, не сумев кончить в четырнадцатый раз, засыпал на рассвете в обнимку с горячей красоткой. Свою неудовлетворенность в личной жизни он обычно компенсировал садистическим выкручиванием моих рук, жестоким трепанием щек и поднятием меня за уши. Оправдывался тем, что “мужчина должен привыкать к боли с детства”. Сочувствующие “бедному сироте” тетки согласно кивали головами и никак не реагировали на мой жалобный писк и вой.

Неудачи Гамлета с женщинами горячо обсуждались в Арменикенде. Пока Налик служил в армии и проигрывал крупные суммы, амурные проколы Гамлета стали главной темой для разговоров. Гамлет, вдавливая голову в острые, как у Кощея плечи, маниакально уходил от соседских расспросов относительно своей личной жизни. Потом запирался у себя на пару дней, шабил анашу и приходил в себя, — то есть был готов прийти к бабушке, чтобы отъесться, постираться и сделать мне больно.

Где-то в тридцать дядя Гамлет сумел-таки жениться на лопоухой и некрасивой семнадцатилетней девице, которую нашел в необозначенной на карте деревне, где считали совершенно нормальным натирать новорожденного малыша крупной солью, чтобы, работая в будущем, он меньше потел. Кожа с выжженными порами и железами не справлялась с выделением токсичного пота и перебрасывала эту работу на перегруженные почки, которые к тридцати годам сморщивались и временами кровили. Большинство обитателей этого села мочились бурой и вязкой уриной, и никому почему-то не приходило в голову, что это патологично.

После женитьбы, разрубив гордиев узел безбрачия, а с ним и зажатость в отношении женщин, дядя Гамлет наконец-таки вытащил голову из-за плеч, стал больше улыбаться, звучно смеяться и внятно шутить. Мучить меня он тоже перестал, и эта перемена, кажется, далась ему труднее всего. Однако погоняло “Чяна” и жалостливое “бедный мальчик” прикипели к Гамлету навсегда, но это, судя по всему, его совсем и не беспокоило.

Помню еще дядю Гастела, двоюродного племянника бабушки Люси, сына ее кузины. Гастел женился в шестнадцать лет и уже к тридцати обзавелся выводком из восьми дочек. Многодетная бедность была фамильным гербом этого рода. Дед Гастела, Тигран, обзаведшись семерыми, скончался за неделю до юбилейного полтинника, сраженный ударом высоковольтного провода, который повис на абрикосовом дереве после ноябрьского урагана. Отец Гастела, Мгер, наплодив одиннадцать детей и разменяв четвертый десяток, стал вдруг по-черному пить, не дотянув до своего сорокапятилетия двух дней.

Гастел, будучи старшим сыном, тянул всю семью на себе, поклявшись никогда не пить и не заводить более одного ребенка. Первую часть клятвы он сдержал железно, не выпив за жизнь и бокала вина. Вторую нарушил ровно семь раз.

Его жена, Мариетта, полная и печальная женщина с большой грудью и редкими зубами, была известна округе тем, что умела вправить вывих и вставить на место загулявший позвонок. В промежутке между родами и целительством она пилила мужа, обвиняя его в постоянной нехватке денег.

Приземистый и открытый человек, дядя Гастел слыл трудягой. Работоспособность его была поразительной. Мой дед Асатур, вкалывавший на трех работах и обремененный содержанием гостиницы, казался на его фоне тунеядцем. Гастел работал в две смены на трубопрокатном заводе, подрабатывал грузчиком в рыбном магазине, в отпускной месяц батрачил на сборе апельсинов. По выходным, вставая раньше зари, мотался в пригород за зеленью, которую продавал знакомым и соседям по цене вдвое дешевле рыночной. Он вообще использовал любую возможность для заработка. Тем не менее Мариетта считала его лоботрясом и неудачником. Вслед за женой дядю Гастела стали донимать и его дети, обрушивая на отца поток претензий, а по большому счету попросту подражая матери. Гастел метался из стороны в сторону, брался за любое дело, сулящее хоть какие-то деньги, проклинал сон, урезанный им до пяти часов.

Доведенного нуждой до крайности, судьба связала его с барыгами из Шамхора. Дельцы выращивали мак, набивали бинты и варили ханку. За транспортировку и хранение наркотиков Гастел получал двести рублей в неделю. Раз в неделю к Гастелу приходили двое худощавых ребят в модных кожанках, спускались с ним в подвал, забирали товар и тут же расплачивались. Дела у семьи пошли в гору. Гастел забросил все подработки, оставил одну заводскую смену и с удовольствием отсыпался. Черный круг родового проклятия, казалось, был разорван. Мариетта перестала поносить мужа; вторя матери, умолкли и дети. Семья не вдавалась в подробности, откуда у отца деньги. Сытые и довольные, они не смели предположить неладное, страшась испоганить своими догадками сияние вдруг открывшихся перспектив. Только дядя Лева, знавший о делах Гастела, предупреждал того об опасности, просил образумиться, но все бесполезно. Гастел, презревший себя и рабское свое прошлое, не мог и представить себе возвращения к прежней жизни.

Спустя месяцев шесть, когда Гастела все чаще стало посещать ощущение, что так хорошо будет всегда, на каком-то участке отработанной барыгами цепочки произошел разрыв. Кого-то поймали, кто-то раскололся.

К Гастелу нагрянули ранним утром. Милиция, люди в штатском и понятые вошли в дом. Сонного хозяина стащили в подвал. Защелкали фотоаппараты, понятые расписывались под составленными протоколами, эксперты оценивали улов. 15 килограммов маковой соломки, 4 кило ханки, 2 килограмма гашиша.

Дядя Гастел сразу же признал свою вину. Тетя Мариетта голосила в три горла, проклиная мужа растопыренной пятерней. Дочки подпевали матери слаженным хором и целили проклятья в отца. Окольцованный наручниками, ведомый милиционерами, он прошел мимо рычащей на него родни, не решаясь поднять глаз.

Учитывая неоспоримость улик и тяжесть совершенного преступления, суд над дядей Гастелом был скорым и дяде присудили десять лет строгача.

Тюрьма сломила Гастела пополам. Былая жизненная активность сошла на нет. Хандра обернула его скользкими покрывалами, и прежде горящие глаза стали мутными, как слизь. Что говорить: апатия и отрешенность не лучшие спутницы в заключении. Безвольного и надломленного Гастела считали на зоне “сдвинутым”. Ему говорили “иди”, и он шел, давали еду, и он ел. На прогулочном дворике Гастел еле шевелил ногами и ни с кем не заговаривал. Жизнь была прожита. На третий год отсидки он подхватил туберкулез, который невероятно быстро проник в глубокие ткани. Умер дядя Гастел в тюремной больнице, за два года до выхода на свободу и за четыре дня до своего сорокалетия.

Аристократ из Амироджанов

Словно блюдя принцип равновесия, мой дядя Саша был полной противоположностью остальным дядькам, уравновешивая собой присущую другим ретивость и вспыльчивость. Он не курил сигарет, никогда не пробовал анаши, пил не более трех стопок водки по праздникам, презирал завокзальных и никогда не говорил о покоренных им женщинах. Дядя Саша не был моим кровным дядей, а приходился мужем родной сестре моей матери Роксане, моей тетке. Даже имя он носил нетипичное для нашей среды — Александр. На фоне других, затерявшихся в готическом частоколе имен это как-то резало слух. Старшие именовали его Александром — не Сашей, как мы, дети, словно намеренно подчеркивали его несоответствие всем параметрам кодекса и традиции. Ко всему прочему он избегал бурных застольных дискуссий, предпочитая молчать и слушать. Считал, что только идиот может гордиться репутацией хулигана, наркомана, картежника и бойцового петушка с перекроенным вдоль и поперек лицом и вечными карточными долгами. Взгляды свои на этот счет озвучивал без извинительных ужимок, не стесняясь болезненной реакции родственников, чьи чада умудрялись сочетать в себе все перечисленные репутации сразу. Будто пытаясь на корню извести все соответствия с завокзальными крутанами, дядя Саша выбрал наименее популярную из всех возможных работ: художника–оформителя в районном Доме творчества.

Писатель восемнадцатого века свое описание дяди Саши начал бы так: “Его стройный и изящный скелет обнаруживал в нем породу…”

Всегда выдержанный и немногословный, облаченный в костюмы светлых тонов, он снискал себе море поклонниц, любивших его тайно. Тонкий орлиный профиль, четкий рисунок губ, взгляд утомленного плейбоя и сплошная ранняя седина должны были принадлежать скорее французу, чем жителю пригородного района Баку — Амироджан.

Это место было действительно странным. Небольшой кусок суши, с трех сторон окруженный черными, затянутыми в нефтяную пленку озерцами, больше напоминал декорацию к фильму о привидениях, чем жилой поселок. В некоторых частях этих страшных водоемов густота нефти переходила в мазут. Черная и тягучая масса с торчащими из нее обломками стульев, шкафов и прочей погибшей мебели производила гнетущее впечатление. Картина черной пустоты, поглощающей остатки былой, созданной для жизни и уюта предметности, внушала мне священный и болезненный страх. Тогда, в детстве, именно таким представлялся ад, и сейчас он видится мне таким же: пустым и вязким, одиноким и безысходным.

На суше в ряд располагались дома, между ними лежала дорога, уходящая в город. Бутафорность Амироджан дополнял дом, вернее, фантастический замок, выстроенный одним архитектором за тридцать с лишним лет упорного труда. Без этого дома Амироджаны так и остались бы зиять темными пятнами по обе стороны от серой дорожной ленты, точно пустые глазницы, разделенные белой костью переносицы.

Общий овал этого дома, выкрашенный фиолетовыми и оранжевыми красками, венчался пятью резными, разноцветными башенками: тремя коническими и двумя похожими на луковицы. На самую большую, центральную башню, был водружен оцинкованный петушок на посеребренной спице. Снаружи дом был украшен фигурками зверей из глины и камня. Это строение высилось над одноэтажным однообразием прочих домов так неестественно и превосходяще, что походило на замок доброго волшебника, противостоящего царству обреченности и тоски. Уже стариком, архитектор завершил постройку, а спустя год умер одиноким и бездетным, в полной гармонии с заоконным пейзажем. Умер, окруженный расписными скульптурами из красной глины и туфа.

Может, этот дом, а возможно, и врожденное чувство цвета вывели моего дядю на скорбную тропу искусства.

Семья дяди Саши тоже была необычной для нашего круга. Его отец, дядя Серго, строгий и честный человек, воевал четыре года и дошел до Берлина. Был контужен и дважды ранен. Поймал и доставил в штаб трех “языков”. В День Победы черный пиджак дяди Серго помпезно отливал золотом орденов и медалей. После войны он работал каменщиком, столяром, часовщиком, токарем, слесарем. Имел славу мастера по шести специальностям. Особенно удавалось ему плотницкое дело. Вот уж где ему не было равных. Дерево слушалось его, как доброе дитя родителя. Это мастерство со временем передалось сыну Александру. Человеком был крайне принципиальным. Боготворил труд и честность. Презирал бездельников и лгунов. Детей своих воспитал так, что до конца его дней они обращались к нему и к матери только на “вы”. Мать дяди Саши вела домашнее хозяйство и при властном муже умудрилась не потерять характера, оставшись гордой и величественной женщиной. В общем — трудовая семья с классическим, дворянским укладом.

Тем не менее в дяде Саше преданность семейным ценностям сочеталась с вольностью духа, обратившей его внимание на кисть и краски. Наряду со сдержанностью в словах и поступках, вольность эта угадывалась в постоянной полуулыбке и тонкой надменности взгляда. Это сочетание источало особый эфир, который манил и завораживал женщин, точно лунная тропа, тающая за морским горизонтом.

Но, как бы ни были очарованы им женщины, мы — дети, боялись его неимоверно. Весь молодняк от трех лет и до самой женитьбы периодически испытывал на себе упорное сверло его взора. Гроза непослушных детей и болтливых подростков, дядя Саша ни разу не накричал и, тем более, не поднял руки на ребенка. Жестокость и несдержанность были чужды ему, равно как излишняя мягкость и чопорность. Весь его воспитательный метод основывался на метко посланном взгляде, который леденил кровь в жилах и пробуждал в детворе первобытный страх. Неведомо как, но он смотрел на нас так, что мы запирались в ступоре и, окаменев, боялись в безмолвии. Ни у кого даже не возникало естественного импульса побежать к родителям и пожаловаться на чрезмерную строгость дяди или хотя бы, зарывшись в материнскую подмышку, тихо не бояться. Единственным умоляющим желанием было одно: чтобы дядя скорее отвлекся и перестал смотреть истребляющим взглядом в упор.

Дядя Саша не делал разницы между своими детьми и чужими. Попадало всем. До сих пор для меня загадка, как он умудрялся контролировать всю детвору, ни разу не повысив голоса, только лишь одним взглядом. Говорят, все дело в энергетике. Но, скажем, Наиль был много энергичнее мужа своей сестры, однако ужаса нам не внушал, а больше восхищал таившейся в нем силой и чрезмерной подвижностью. К дяде Саше же мы испытывали лишь одно чувство — доисторический страх.

Хвалил он редко, и если такое случалось, то это становилось целым событием. Временами можно было лицезреть такую картину: несется сломя голову молокосос, врывается в комнату и сообщает, задыхаясь от запары и восторга: “Мам, пап, я только что скамейку починил, и дядя Саша меня похвалил!”. А глаза горят торжественным огнем, будто свершилась самая дерзкая мечта. Всевидящее око дяди творило чудеса. Это был человек с задатками идеального руководителя, и если бы не его аполитичность и полная удовлетворенность положением вещей, партийные высоты были бы им взяты в самый короткий срок. Если для художника он был слишком суров, то для политика чрезмерно порядочен. Помимо прочего, ему удавалось внушать уважение даже тем, кто ради своей выгоды не чурался чужими жизнями.

Много позже — уже после развала большой и сильной страны, когда Арменикенд опустел и все армяне устремились кто куда, — один из племянников дяди, Андраник, обосновавшись в Краматорске, сделался лидером преступного сообщества.

Андраником его назвали в честь выдающегося армянского полководца Андраника Сасунского, больше известного как Андраник Паша. Герой этот имел дар при наличии одной-единственной дивизии сдерживать натиск целой армии. Особенно блестяще ему удавалось вести бой в гористой местности. Вместе с именем племянник дяди Саши унаследовал и некоторые качества национального героя. Главным образом — талант сорганизовать малое число людей для большого дела.

Парень был крепкий, с хорошо поставленным ударом и несгибаемой волей. Стальной кулак и сильный характер сколотили вокруг него команду молодых и жаждущих яркой жизни бойцов, или, как они именовали себя, — “бакланов”. Спустя время кулак сменила бейсбольная бита, а чуть позже биту заменил пистолет. Дела пошли в гору. “Бакланы” крышевали ларечников, барыг и челноков, разводили приезжих лохов, выбивали со строптивых мзду, делились прибытком с ментами. Последние покрывали бригадные вылазки Андраниковой шайки и время от времени подкидывали ему разного рода сведения. Уродливый симбиоз криминала и правоохранительных органов стал визитной карточкой повсеместно зарождающегося капитализма.

Дела у Андраника шли в гору так активно, что, сам того не желая, он начал теснить братков из Донецка, то есть из областного центра. Предупреждения и угрозы пролетали мимо окрыленного стремительным успехом Андраника. Поэтому “донецкие”, долго не думая, забили ему стрелу, на которой он и должен был честно погибнуть за борзое стремление бежать впереди “старшаков”. Менты, прознав через свои каналы о намечающейся Андраниковой смерти, сообщили ему, когда и где он должен умереть. Андраник не ожидал столкнуться с этой оборотной стороной успеха и чуть было не подался в бега. Однако целый табор осевших в городе родственников не позволил ему спасти себя и подставить знать не знающих о его делах сородичей. Донецкие ребята — судя по доходившим до Андраника слухам — были настроены решительно и агрессивно.

Как раз в это время дядя Саша, устав от сельских хлопот (он тогда уже жил в России, в деревне) решил навестить родню и выехал на Украину. Андраник взял шесть своих бойцов и поехал на вокзал встречать любимого дядюшку. Весь на взводе, он прикуривал новую сигарету, не успев расстаться с предыдущей. У армян не принято, чтобы младшие курили в присутствии старших. Это считается прямой демонстрацией неуважения. Естественно, не думая о таких мелочах в столь непростой период своей жизни, Андраник, широко распахнув объятия и натянуто улыбаясь, с накрепко сжатой в зубах сигаретой двинулся к вышедшему из поезда дяде. Но тот так презрительно смерил племянника взглядом, что сигарета сама выпала изо рта лидера криминального сообщества, а на его лбу выступила испарина. Охрана Андраника — все мясники и костоломы — подумали, что их босс впал в радостный ступор от прилива теплых чувств при виде любимого дядюшки, и поэтому сами умиленно заулыбались, морща бугристые лбы. Только дядя и племянник понимали, что к чему, и, утряся временные недоразумения, крепко обнялись. Больше таких промахов Андраник не допускал и как-то даже чересчур принялся обхаживать дядьку. Тот, заподозрив неладное — какую-то нервную суету в уверенном прежде парне — спросил о причине такой перемены. Надломленный Андраник не стал строить из себя оптимиста и посвятил дядю в гущу роковых обстоятельств.

— Когда стрела? — спросил дядя.

— Послезавтра, — подавленно ответил племянник.

— Ладно, где телефон?

— В спальне.

Через час дядя Саша вышел из спальни. Андраник полулежал в кресле и держал на запрокинутой голове пакет со льдом. Дядя Саша спокойно произнес:

— Поедем вместе. Скажешь только, что я главный. Скажешь, что из Москвы. Да… и еще… достань мне хороший костюм.

Вначале Андраник стал рьяно разубеждать дядю Сашу, уверяя его, что он непременно и совершенно напрасно умрет вместе с ним, но тот лишь посмотрел на него и сразу отсеял все возможные вопросы.

До сих пор Андраник не понимает, о чем это дядя Саша тер со “старшаками”, что к концу их часового разговора те, вместо того чтобы всех пострелять, хлопнули дядю по рукам и быстро разъехались. Когда дядя Саша после переговоров подошел к насквозь промокшим от напряжения племяннику и его бойцам и сказал им, чтобы они сворачивали все дела в области и Донецке и больше не выходили за пределы своего городка, один из головорезов обмяк и рухнул без сознания. Содержание разговора так и осталось тайной для Андраника, но когда на общих сходняках ему случалось пересечься с “донецкими”, те единодушно слали привет “бате”.

На самом деле схема, по которой действовал дядя, когда узнал об экзистенциальных проблемах племяши, была до абсурда проста.

Начиная с момента знакомства и по сей день дядя Саша поддерживал самые теплые отношения с дядей Левой, но, несмотря на это, ни разу не попросил у того помощи, даже когда сильно нуждался. Отец Адика, в свою очередь, уважал Александра за выдержку и самобытность. Недолго думая, тем же вечером дядя Саша набрал телефон авторитетного родича, который, вовремя уехав из Баку, процветал сейчас в Пятигорске, где уже совершенно легитимно руководил собственной мебельной фабрикой. Дядя Лева очень обрадовался звонку приятного ему человека, и когда, спустя полчаса радостных приветствий и счастливых воспоминаний, в трубке повисла легкая пауза, дядя Саша, не спеша, заполнил ее изложением проблемы. Дядя Лева, не перебивая, выслушал, потом сквозь смешок назвал Андраника “сорванцом” и сказал, что скоро перезвонит. Примерно через двадцать минут телефон затрещал. Коротко изложив план действий, Дядя Лева попрощался “до связи”.

Связавшись в Москве со своим старым другом, а ныне весомым “вором в законе” Трефом, дядя Лева четко и быстро ввел товарища в курс дела. Тот посмеялся над проблемой и сказал, что сейчас свяжется с донецким “смотрящим” Степой и поэтому Саша может спокойно говорить от его — Трефа — и от Степана имени.

Когда прикинутый по последней моде дядя Саша пижонисто подошел к вооруженному до корней волос неприятелю и, глядя в глаза, начал размеренно излагать пути решения возникших затруднений, те только усмехнулись в ответ, коротко спросив: “Ты кто по жизни?”. Ну, раз спросили, значит, надо объяснять. И дядя Саша объяснил, не забыв упомянуть о тесных связях с Трефом и Степаном. Информация была тут же проверена, после чего прежде свирепый враг горячо тряс дяди Сашину руку и сетовал на плохую осведомленность, да на больно прыткую молодежь. “Донецкие” сняли все “косяки” и “предъявы” с краматорских “бакланов”, попросив, однако, не распространяться в делах далее вверенного им городка. И даже предложили помощь, если вдруг кто-то из “левых” начнет “не по делу рамсить”.

Так скромный художник и краснодеревщик дядя Саша спас от мучительной и кровавой смерти Андраника и дюжину его ребят.

Еще одной примечательной чертой дяди Саши была его медлительность. Он работал так медленно, что помогать ему ни у кого не хватало терпения. Однажды он вырезал ложку из липы четыре дня. Сидя на крохотном табурете, молча и монотонно, словно каторжник, ваял он свои безупречные безделушки. Однако конечный продукт выглядел так совершенно, так четко вырисовывалась в пространстве форма предмета, что мучительную медлительность можно было считать творческим методом мастера.

Ни одно культурное мероприятие ни в Амироджанах, ни в русском селе не обходилось без участия моего дядьки. В создании декораций, кричащих лозунгов, резных масок и прочей разности ему не было равных. Свыкшись с творческой размеренностью дяди Саши, организаторы праздников обращались к нему за два месяца до начала первых репетиций.

Если медлительность дяди легко объяснялась теорией о темпераментах, выдвинутой еще Гиппократом, то его эмоциональная холодность в ситуациях, когда обычные люди разъяренно голосят и мимикрируют, не поддавалась никаким трактовкам.

Однажды мы с ним перекрывали шифером крышу. Когда дядя Саша приравнивал край одного листа к другому, я, не справившись с равновесием, всем телом навалился на шиферное полотно, под которым трудолюбиво сновали его пальцы. Наличие под удерживавшим меня листом дядькиных пальцев осталось для меня незамеченным, поэтому я, не спеша, придавал ногам устойчивое положение. И вот, когда мне уже стало казаться, что ноги заняли надежную позицию, я мельком посмотрел на дядю Сашу, а наткнулся на багровую, с бледно-мраморными губами маску, из которой вот-вот намеревались выпасть глазные шары. И только тут до меня дошло, что такую приятную мягкость моей подпоре придавала не дважды стеленная под шифер толь, а изящные пальцы моего родственника. Я мигом отскочил и чудом не сорвался с крыши.

— Что ж вы молчали-то, дядь Саш??? — запаниковал я.

— Да, так… Подай клещи.

Только и всего! А черные, точно расплющенные мухи, ногти дяди Саши терзали мою совесть на протяжении последующего месяца.

Кроме стоического терпения, медлительности, пронзительного взгляда, умения произвести впечатление, золотых рук и ранней седины, дядю Сашу отличало от других дядек чисто монаршее благородство.

В течение пятнадцати лет жертвуя целостностью семьи, он был лишен права на частную жизнь. Обосновавшись после отъезда из Азербайджана в хлебном черноземном крае и обзаведшись собственным и большим домом, он продолжал и продолжал встречать и провожать родственников и их друзей.

Одни приезжали погостить, другие пожить, третьи на каникулы, четвертые за продуктами, пятые нанести визит вежливости и остаться на месяц, шестые просто так. Веские и неоспоримые причины для приезда находились всегда. Несмотря на безотказность и радушие дяди Саши, вся тяжесть встреч и проводов легла на покатые плечи тети Роксаны. Молодая и красивая женщина, привыкшая за тридцать пять лет городской жизни к роли светской львицы, на протяжении последующих пятнадцати начинала свой день засветло и заканчивала его под мерцание утомленных звезд.

А родственники все приезжали и уезжали, а, уезжая, обещали скоро вернуться. Все это походило на какой-то сумасшедший марафон с эстафетой. Марафонцами выступали приезжающие, а эстафетой — семья дяди Саши.

Я и сейчас вижу перед собой эту пеструю нескончаемую толпу, входящую и выходящую из дома, непременно в сопровождении восторженных тирад в адрес хозяев.

Справедливости ради надо сказать, что и я, и мои ближайшие сородичи среди соревнующихся марафонцев занимали почетные призовые места.

Интересная вещь — гостеприимство. Сто раз примешь человека, накормишь его, напоишь, спать уложишь, денег в дорогу дашь, и ты — молодец! А один разочек откажешь, и вот, зреет уже обида, начинают свой скреб гадкие кошки, изворачивается приниженная гордыня, и в сердце всплывают сюжеты вроде: “Ничего, ничего, — вернусь я когда-нибудь в серебре да на белом коне, тогда и посмотрим…”. Глупо устроен человек. Пошло.

Проявляя чудеса терпения и вежливости, семья дяди Саши прожила мучительные пятнадцать лет под игом деревенского труда и обслуги бесконечного конвейера наезжающей родни. Ведение хозяйства в селе носит непреходящий характер, а мысли о покое посещают крестьян лишь с первым снегом, да при случайном взгляде на церковный холм и нисходящий по нему разноряд кладбищенских крестов. Только по зиме и отдыхается немного в деревне. Покормил скотинку, подчистил кошары, натаскал в дом колотых дров и угля, натопил печь и знай себе — лежи, да грей пятки! Но и зимой — когда самое время отдышаться после жаркой страды и набираться сил к следующей — дядя Саша и тетя Роксана, как заправские метрдотели, продолжали принимать и провожать гостей.

Тем не менее самое ближайшее окружение дяди, включая живших за его счет гостей, настаивало на том, что он чрезмерно ленив и, будь он немного расторопней, шоколад благополучия перепал бы и ему. Но не лень и не медлительность дядьки была причиной затянувшегося материального кризиса семьи, а бесконечный наплыв родни и его полная неспособность говорить людям “Нет”.

Так, например, без особых колебаний и не умея назначить цену, он соглашался выстроить богатый балкон соседу за сущие гроши, в то время как оконные рамы его собственного дома давно нуждались в покраске. Доброта и нестяжательство мужа доводили мою тетушку до возмущенного ступора, а со временем и ее сыновей, то бишь моих двоюродных братьев, которые, возмужав, перестали опасаться грозного отцовского ока. Этими качествами он отдаленно напоминал своего тестя Асатура, который, несмотря на общую нелюбовь к большинству родственников, относился к зятю с особым пиететом. На все железные доводы супруги относительно некрашеных окон и еще кучи ожидающих его рук недоделок дядя Саша, невинно пожимая плечами, только приговаривал: “Ну, попросили люди… как откажешь?”.

Хотя иногда, безо всяких на то причин, на дядьку находила настоящая трудовая лихорадка и кулаческая озабоченность домом. Тогда с чувством комсомольской ответственности он брался за выведение пришедшего в упадок хозяйства на передовые рубежи образцовых крестьянских усадеб. Вот уж где с нас сходило по семь потов.

Вместе с взбудораженным дядей Сашей активизировалось и семейство, и все обитавшие на тот момент в доме гости. Тетя Роксана выдраивала дом изнутри, дядя Саша устранял поломки и добирался до облезлых рам, мы — три брата — занимались очисткой двора, гостям перепадала трудовая доля подсобных рабочих.

В эти дни в психологическом эфире блуждало ярое начало созидания, подсвеченное разноцветами хорошего настроения. Казалось, вместе с пробудившимся к деятельности дядькой оживала и природа, обостряя придремавшие в сонной тянучке дней инстинкты. Овцы, куры и утки, уловив радостное бурление жизни, не переставая, спаривались. Кряканье сношающихся индоуток, кудахтанье петуха, настигшего курицу, сладострастное блеяние прежде фригидных овец — этот гимн животной любви носился в воздухе и волновал нас — созревающих подростков.

День сгорал враз, как просмоленная лучина. Еле добравшись до постелей, все мигом засыпали. Настигнутый ночью, сгинувший в деревенской тишине, дом трясся от храпа сморенных трудом людей. На небе по-прежнему висел латунный диск луны…

…На небе по-прежнему висел латунный диск луны. Легкий ветер гнал с моря теплые и соленые потоки свежести. Влажный воздух ламинарными струями растекался по телу и сладко клонил ко сну. На Арменикенд быстро надвигалась ночь. Пахло горячим асфальтом и шашлыками. Слышалась живая музыка — кто-то гулял на широкую. Сутки в гостях у бабушки пролетели, как один час.

Нам было пора.

— Валерочка, нам пора, прощайся с бабушкой и гостями.

— Ну, мам, еще чуть-чуть…

— Давай, давай, сынок, собирайся, послезавтра приедем снова.

— Правда?!

— Не скули, Полковник, — сказал подошедший сзади дядя Наиль и запустил цепкую пятерню в мои вихры. — Полковники не скулят. Помни это.

— Слушаюсь! — отчеканил, вытянувшись по стойке, с трудом втянув набитый живот.

— Ну, вот. Молодец, Полковник. Теперь, иди. Слушайся маму и не забывай о чести мундира…

ВАЛЕРИЙ АЙРАПЕТЯН

апрель 2008

Опубликована в журнале «Дружба Народов», № 5 за 2009 г.