online

Виталий Айриян. Мир до и после

airvit
Cтарик и вечер

Приморский вечер. Смуглый горизонт.
Мундштук янтарный обхватив зубами,
ты дымно дышишь. Мотылек на раме
безумство сублимирует в резон.
Листочек сыра вянет в наготе
индиго окаймленного фарфора —
прокуренный участник разговора,
подвигнутого хрипло к немоте.
А тени волочат стоваттный плен,
корявая рука из желтой кожи
вбирает свет. Не столько, сколько может,
а сколько нужно для прочтенья вен.
Ты выдыхаешь в куцые усы
седую струйку сыромятной Примы
домашним смогом голубого Крыма,
и смотришь выкрутасы егозы —
как мотылек усердием резца
снимает пыль дневного трафарета
восьмой десяток от начала света,
что бесконечно ближе до конца.

Русский ноябрь

Здесь поздняя осень — зима всё равно.
Застыли дворы меж домов домино,
где холод впервые накинул руно
на редкие пяди.
И мельком застанешь с утра, на бегу,
как свет фонаря уползает в дугу,
и ворон роняет следы на снегу
рядами распятий.

Здесь дикие пляски таятся в золе,
заморской махоркою пахнет елей,
и храмом вознёсся Христу мавзолей,
холодный, как смета.
И зреет Востоком единое «за»,
успение сменит всегда ураза,
и выйдя из дома, встречаешь глаза
таджика Рахмета.

Почти евангельское

Пахнет палой листвой
пожелтевшая кипа…
Отшумит Рождество —
будет бегство в Египет,

где Спасителя имя
застынет в гортани,
и крещение примешь
в чужой иордани.

Окунёшься за Ним,
чтобы стать бестелесным.
Будет проруби нимб
уходить в поднебесье.

А вокруг никого,
кто тебя ещё помнит,
только слово Его —
литургия ли, сон ли…

Чтобы завтра опять
под спасительной сенью
без конца привыкать
к своему воскресению.

Письмо из Армении

Ты мне пишешь, что нынче в Армении холодно, и
ты опять вспоминала отца в те короткие дни,
когда он, возвращаясь с войны, ставил в угол калаш,
разрывал почерневшими пальцами белый лаваш,
пеленая тугой самокруткою кинзу и сыр,
веселящей улыбкой вздымал строевые усы,
пил тутовки огонь, задевая затылком карпет,
по привычке упрятав ладонью, курил «Арин-Берд»,
долго-долго смотрел на глазеющих сына и дочь,
как потом на колючем граните в Арцахе, точь-в-точь…

На границе земель, где ни мира не ждешь, ни войны,
где ореховый лес холодеет под ликом луны,
бурым мехом вобрав полинялую тогу плодов,
ты мне пишешь о том, что поверила в Бога и то,
что крестилась затем, дабы там, в ощутимом конце,
привелось и тебе, как Ему, раствориться в отце…
В этой буйной Москве, где никак не успеть, не уснуть,
перекресток дорог — это только тупик, а не путь,
мне письмо твое сердцу, одетому памятью в стук,
будет больно читать на горючем грабаре дудук.

Дежавю

Не спрашивай меня, как я живу —
я пребываю ныне в дежавю,
наивно отразившись в старом теле —
там голова бодлива, как фугас,
тверда рука, хотя неверен глаз,
а волосы и зубы не редели.

Там широта натягивала дол
(заглядывая небу под подол)
на глобус закавыченной сетчатки,
там Библия ещё хранила ять,
и прутьями железная кровать
отталкивала охровые пятки.

Там янтарём надраенный комод
хранил года царапинами от
рождения до Рождества Христова,
и каждый знал, что у него внутри,
пока ему не стукнет тридцать три,
чтобы начать бытийствованье снова.

Уже поняв, что будешь жить везде
распятым на родительском кресте —
от Северного полюса до Кушки,
и если вреден памяти позор,
то сможешь выбрать меньшее из зол —
под мухой забывать, что ты на мушке.

Дабы унять отчаянную прыть
проклятой мысли «быть или не быть?»
обыденною русской канителью…
Но каждый вечер, усмиряя свет,
ты будешь видеть тот же силуэт
и повторять отца своею тенью.

 

Излучина

Давно пора войти в одну и ту же воду,
тем паче, что она уже сродни болоту,
бедром утюжить клёш и слушать Нино Рота
и группу Куин,
учиться, дабы честь не измеряли лычки,
затяжкой завершать обыденные стычки,
и кушать куличи у чёрта на куличках
в краю маслин.

И к сорока понять, что у воды есть мета —
излучиной она накладывает вето,
чтоб памяти поток не обернулся Летой,
покуда жив,
и все в твоём миру — участники массовки:
ваятель шаурмы, красавица в толстовке,
и даже влажный бомж на крытой остановке,
хотя и вшив.

А в белом далеке, где есть пирке и гланды,
дядь Гриша и бабо ещё играют в нарды.
Там дышит керогаз и слышен у веранды
Каштанки лай.
Там тополь по весне стремителен и клеек,
и крысы по ночам пугают канареек,
пока ослепший норд ощупывает берег.
И это рай.

Миграция

Подмосковье. Осень. Полдень.
Новый Иерусалим.
Выплывает Гроб Господень,
девять ангелов за ним,
черный поп крутого сана,
под воронами кресты,
и вовсю звучит осанна
с журавлиной высоты.

То летит по воле норда,
подбивая облака,
до чужого горизонта
клинописная тоска
в те края, где травы гуще,
и желанней суховей,
где обилие лягушек
и немерено червей…

Жизнь проста, да жить непросто,
даром что не самоед —
ни страны и ни погоста,
как загадывал поэт.
Видно вечен рок Улисса…
Мне же, мать его итить,
то ли ангелам молиться,
то ли птиц перекрестить.

Баллада о бакинском деде

Жил-был дед на Кантапинской,
в доме с жёлтой штукатуркой.
Дед курил обычно Плиску
и готовил кофе в турке.

Ненавидел Кам Тугезе,
уважал Альенде в Чили.
Был одной ногой в протезе,
а другой ногой в могиле.

И хватив, бывало, лишку,
сидя спал, презрев седины,
опершись щекой на Вышку
под проклятья тёти Дины.

Ну а трезвый, редко правда,
всё рассказывал угрюмо
как несли его и брата
на руках из Эрзерума.

Иль сидел на табурете
и ворчал, на мини глядя:
ведь какие ещё дети,
а такие уже бляди.

И когда девятый плющил
медяки трамвайным катом,
нам грозил клюкой из груши,
понося армянским матом.

Но однажды… Как сегодня…
Как сегодня вижу, слышу —
крик дошёл до подворотни,
что погромщики всё ближе —

кто с ножом, кто с арматурой —
гонят, бьют, выносят вещи…
Их стыдил шиит культурный,
да остыл от двух затрещин.

А потом досталось деду:
выбирай, мол — или-или.
Дед ответил: не уеду.
Деда взяли, да убили.

Стоял декабрь. Козерог…

Стоял декабрь. Козерог
глазел на отнятые ясли.
Сопел новорождённый бог,
по-детски излучая счастье.

На языке чужом волхвы
о чём-то шумно говорили,
дразнили запахом халвы,
кладя дары у ног Марии.

Густой вытаптывая снег,
заботы плотничьи забросив,
сквозь частоту моргавших век
звезду высматривал Иосиф.

Лучиной хрустнула лоза,
и стало тихо очень-очень,
когда Иисус, открыв глаза,
промолвил долгим взглядом: Отче…

И презирая статус-кво,
навек времён меняя поступь,
мир обнимало Рождество,
деля его на до и после.

 

ВИТАЛИЙ АЙРИЯН

Поделиться ссылкой:




Комментарии к статье


Top