online

Вера Грегри. Жизнь памяти

Портал «Наша среда» предлагает вниманию читателей художественно-мемуарную повесть Веры Грегри «Жизнь памяти».

Всё интересно, что было. «Вчера» и «сегодня» связаны меж собою.
Столько разных сил воздействует на жизнь одного человека!
Много жизней проживает он за одну свою жизнь.
Столько умов пытались понять, что такое жизнь: ад, рай, сон, сказка?
И у каждого — свой сон, своя сказка…
А рассказчица одна — Мнемозина, богиня Памяти.

 

Часть первая

Вся жизнь моя — и чудо, и смятенье…
…меня тревожит памяти  скольженье.

Егише Чаренц

Чужая половина…   Город Кировабад был необычен тем, что делился на две части: в одной жили люди одной национальности, во второй — другой. Жили они, тихо и старательно демонстрируя, что неправда это, будто они, как кошка да собака, — изначальные враги. И был в этом городе, в части одной половины жителей, дом, в котором росла девочка Грета. Необычный своей историей, дом этот сулил девочке еще многие другие истории.

Родилась Грета в доме отца, в городе Баку. Дорога между двумя этими городами стала загадочной для Греты: из Кировабада отец украдкой от матери увозил ее в город Баку, а из Баку мать так же возвращала ее к себе в город Кировабад. Грете уже начинало нравиться, что родители никак не решат, где ребенку лучше. Самой же ей по-разному хорошо было и у отца, и у матери. Запоминалась разность миров, в которых двоилась ее жизнь, двоилась она сама. И вопросы из одного мира становились рядом с вопросами из другого мира. Возникала целая ограда из вопросительных знаков, а ответов не было. Созерцательное внимание пробуждало жалость и любовь. Оба эти чувства растили третье — терпение. Вместе они потом помогали ей в будущем не пугаться многих вопросов, каждый из которых то хотел забросить в нее чем-то из жизни, то выбросить ее из жизни.

Зачем забрала…  Сначала поездом, потом на автобусе, Грета с мамой приехала в Кировабад.  — Ну вот, дочка, и наша часть. Вот наша площадь, кран общий, вот рядом Дом культуры, а отсюда до нашего дома рукой подать. — Сказала мама. Но  показалось, что шли они долго: во-первых, Грете приходилось перепрыгивать с камня на камень, чтобы не запачкать новые туфельки и новое платье с бабочками понизу, папин подарок; во-вторых, потому что маму на каждом шагу останавливали женщины и говорили совершенно разные вещи: — Ай да молодец, Гегецик, — говорили одни, — привезла ребенка, теперь тебе легче будет и спокойнее. — Зачем ребенка забрала? — осуждали другие. — Намучаешься сама и ее замучаешь. Время военное, есть нечего… у отца ей  лучше.

У каждых ворот на лавочках сидели  люди. Говорили разное, но все одинаково  хвалили туфельки и платьице Греты, но…   — Продаст и это, — говорили одни. — Зато два дня проживут сытно, — утешали другие

Твой дом родной…  Ворота в дом были железные и большие, а вход — маленький. Дядя открыл им изнутри. Наигрывая на таре, пританцовывая перед ними, он напевал странные для Греты слова:  — Прошу тебя, ханум-джан, войди в твой дом родной. И сад твой давно тебя ждет. Подыми ножку, ах, какие туфельки, вот так, здесь высоко. И знай, тут надо себя держать как ухо  востро, осторожно, вот так.

Со двора дом казался двухэтажным из-за просторной веранды над подвалом.

Две двери указывали на разные угловые комнаты.  В одной, куда они вошли, Грета сразу все  узнала:  земляной пол, два огромных в толстенных  решетках окна, два стула и голая тахта у стены… поднялась на широкий, как стол, подоконник: одно на оба окна  раскинулось за ним дерево, а на нем —  желтые, желто-коричневые шары. — Узнаёшь? Это твое любимое дерево, хурма! — сказала мама. — Вся улица пользуется, но и нам остается. В саду тоже все деревья тебя ждут. Завтра увидишь, сегодня поздно уже, вечер в окна стучит. — Дядя Арам бросил себе матрац прямо на земляной пол. Грета с мамой легли на тахте. “Хурма” стало названием желтых звезд, на которые Грета смотрела в окно, как ей казалось, всю ночь.

Всё хорошо…  Утром на двери в другую комнату Грета увидела тяжелый черный замок. Мама сказала, что туда заходить незачем, что им хватит и одной комнаты. Грета  спустилась в сад. — Где ты, Грета? —  через некоторое время окликнула ее мама. Грета не откликнулась: ей понравилось спрятаться-пропасть  в  высокой густой траве: можно поиграть в прятки. — Грее-ета! — снова позвала мама, и снова Грета смолчала. — Господи, где же ты? —  бросилась мама в траву. — А ты найди меня, мама,  вот я тут, найди меня!

Встревоженная, подминая траву, вырывая ее с корнем, мать вышла на дочь: — Вот, я нашла тебя! Нашла и больше никому  не отдам, никому, ни отцу, ни траве. Не отдам. —  Непривычный, пугающий всплеск маминых глаз  пронзил Грету. — Тебе со мной будет хорошо! Я все для этого сделаю. Мы скосим всю траву, ты увидишь, сколько у нас деревьев, сколько еды: и слива есть, и груши, и яблоки, и гранат, инжир и тута  хорошая, — мама устало опустилась на землю, Грета присела перед ней на корточки. — Сад наш запущенный, правда, не до него теперь, но он наш кормилец и летом, и зимой… Ограда  вот с двух сторон разрушена: соседские  мальчишки атакуют, но ничего, нам тоже остается… — мама помолчала. Казалось, в раздумье её привела рука, поглаживающая снизу вверх  высокую былинку, по которой скатывались тихие слёзы её. Грета погладила маму по колену, заглянула в глаза: — Не плачь, мама, не плачь. Не буду. Ты со мной, и всё хорошо. Не буду.

Трава и небо…  Арам скосил траву. Сад стал прозрачным. Грета смотрела, как в кустах невысокого граната из этой травы дядя сооружал  чудо — шалаш. — Это я для себя, — сказал он, — люблю на сене спать. — Я  тоже на сене хочу, — прошептала Грета, робея перед дядей. — Мала еще. Волки, знаешь, они хищные. Но разок при мне  попробовать можно, — он приподнял ее и бросил на горку травы рядом с шалашом, — Лети! — Грета захлебнулась воздухом движения и запахом травы; сине-солнечное небо подмигнуло ей сквозь волшебную вязь кроны деревьев над нею: — Не бойся, всё хорошо, — сказало оно голосом мамы.

Черный замок…   Черный замок на второй двери притягивал Грету, как запрет Синей Бороды из сказки, которую рассказывал ей папа. Она стояла перед дверью, смотрела на  замок, шептала  “сим-сим, откройся” и тихонько толкала дверь. И вдруг дверь отворилась. Она не испугалась, не отскочила, даже не поняла, что замок ложный, что висит на половине двери, а другая просто прикрыта, поверила в силу “сим-сим”, обрадовалась, переступила  порог  и…  увидела  перед  собой могилу…

Наверное, когда-то это называлось комнатой: такое же большое, но одно окно, две глубокие и высокие  ниши в стене напротив, а наверху… Грета  напряглась от удивления: наверху зияло огромное отверстие, по краям  которого свисало много чего-то соломенно-разного, что в целом виде когда-то называлось крышей. К отверстию этому снизу вытягивалась горка, тоже из всякой всячины, хорошо утрамбованной и уложенной  многими за годы дождями и ветрами. Какая-то палка торчала в самом центре возвышения и со свисающим сверху изломанным камышовым прутом образовывала крест. Грета прикрыла рукой рот, чтоб не вскрикнуть, хотя знала, что  в доме никого нет: мама и дядя Арам ушли с утра, пообещав скоро вернуться и посоветовав ей не скучать.

Не понимая зачем, она обошла горку-могилу, оглядывая ее и всё вокруг осторожно-внимательным взглядом. Фотография на стене у самой двери притянула к себе. На ней молодая женщина и усатый мужчина в папахе сидели на фоне ковра, а между ними сидело-стояло семеро детей. Грета потянулась на цыпочках, вглядываясь в них. Среди шести девочек  в одной она узнала себя и удивилась: кто же другие? Поняла, что это не она, а мама, а рядом с ней, тоже маленький, дядя Арам. Мама и дядя Арам скоро придут, а где же другие? Грета напряженно смотрела то на фотографию, то на горку-могилу, то на  отверстие в потолке, куда вдруг заглянула  темнота. Испугалась, поежилась и не заметила, как вышла, прикрыв тихонько дверь. Черный замок снова удивил ее:  он опять  говорил о том, что дверь заперта. Много вопросов заготовила Грета маме, но не задала ни одного: когда мама пришла, она сидела на подоконнике, уткнувшись лицом в коленки, и крепко спала.

Духи, фашисты и чучела…   Дядя Арам поставил на веранде бочку с водой и рядом маленькую миску с молоком:  — Ужей ловить буду, — сказал он Грете, — они любят купаться и любят молоко. А я из них чучела делать буду. На деревья  рассажу, чтобы мальчишкам неповадно было лазить в наш сад. Они подумают, что это змеи и испугаются. Только мы с тобой будем знать, что это не ужи даже, а чучела. — Он засмеялся так весело, что и Грета улыбнулась. Смеяться, как он, она не могла из-за того, что бочку с водой дядя поставил у самой двери с черным замком. — А как ты будешь чучела делать? — спросила она. — Очень просто: распорю им  брюхо и набью их соломой, — вечные будут, — Грета и улыбаться  перестала. — Это же  очень больно, да? — Кому?  Мне? Им? Да нет, не очень, — не переставал смеяться  дядя. — А если кошка молоко выпьет? — У нас нет кошек. Разве что ты, Грета? Хитришь, да? — А если молоко прольется? — Само? Выбежит из миски и убежит? А с бочкой ничего не случится, а? Тяжелая, да? Ты смотри у меня, молоко я еле достал. А то, знаешь, рука у меня тоже тяжелая. Это я сегодня веселый, но бываю очень даже строг, ты поняла? Ладно, не дуйся. У нас нет другого способа избавиться от мальчишек. Фрукты нам самим нужны, зима скоро, есть нечего будет… война идет, понимаешь? — Какая  война? — Страшная. С фашистами.  — А ты их  видел? — Нет ещё. Но говорят, они, как звери. — А ты из них чучела сделай. — Если они из меня раньше не сделают. Они, говорят, купаться не любят и молока не пьют. Так я и прошу тебя, не вылей это молоко нечаянно. — Ладно. А когда ужи  купаться придут? — А когда ты спать будешь. — А ты? — Я тоже. — А как же ты их ловить будешь? — Во сне. — А я как увижу? — Во сне! Марш отсюда! Хватит. В шалаш иди. На сено. Я тебе разрешаю. — А зачем замок этот висит? — Какой замок? — Этот. — А там жить невозможно. — Почему? — Туда злые духи пришли. — Когда? — Давно, двадцать лет назад. Пришли, сломали крышу. Съели дедушку с бабушкой и двух твоих тёть. — Грета побледнела, вытянулась в струнку, подалась вперед, глаза расширись… — Чучела  сделали?  —  Арам пожал плечами, кивнул: — Замучили их, убили. С тех пор никто в этой комнате не живет.  — А злые духи? — Они тоже. Они поселились в своей части города.  И там убивают? — Нет, там они друг другу все свои. — А здесь кто? —  кивнула Грета на дверь с замком. — Здесь с тех пор только ветер гуляет. Да тебе это все зачем? Есть у нас другая комната, расти себе там на здоровье. Главное в жизни знаешь что? Чтобы тут вот, — он  провел по своему животу, — и тут вот, — постучал он по её макушке, — чтобы ветер не гулял. А все другое от нас с тобой не зависит.

Бедный ребенок…             Арама не было уже несколько дней. В сад Грета не ходила, знала, что на деревьях не змеи, не ужи, а чучела, и все-таки не ходила. Во дворе ещё два дерева были любимыми: тута и инжир. Каждое утро её начиналось с туты. Поднималась она на самую верхушку  дерева, устраивалась поудобнее, оглядывала улицу и смотрела  на дома, просто так. Туту ела, когда спускалась. Внизу повисала на ветке, раскачивалась и прыгала. Рослая и крепкая, и с виду ей давали восемь лет вместо её шести.

Днем, когда желудок снова просил еды, Грета поднималась на инжировое дерево. Оно было старое, большое, раскидистое.  Жизнь улицы виделась и с её верхушки.

В доме напротив, за стеклом окна, во все глаза глядела на Грету девочка. Вот она что-то прокричала, подошла женщина и тоже стала высматривать, на кого показывала  девочка, тыча пальцем в стекло, потом эта женщина появилась в воротах и закричала оттуда на Грету: — Слезай! Глупая девчонка, слезай немедленно! Смотрите, куда забралась! Упадешь! Слезай!  —  Через минуту женщин стало несколько: — Бедный ребенок, целыми днями одна остается. Ой-ой, упадет! Слазь, тебе говорят! — Ты что, глухая, не слышишь? — Посудачили женщины меж собою и разошлись. Девочка в окошке стучала пальцем себе по лбу и дула в ладошку, указывая на Грету, потом она заскучала, завертела головой по сторонам и исчезла. «Бедный ребёнок? Кто? Эта девочка? Или я?» — Слова пришли и ушли, повиснув где-то на нижних ветках. Неизъяснимо наслаждаясь, Грета покачалась еще на тонкой ветке вверху и сошла.

Авик…   Скоро секрет змей-ужей-чучел был раскрыт Авиком, братом той девочки в окне.
Арам не приходил домой несколько дней. Чучела валялись под деревьями. Мальчишки
топтали их, будто обувь чистили, прежде чем растрясывать деревья. Обняв столб,
смотрела на них Грета с веранды, а Авик блестящими глазами победно смотрел на  неё:
— Видишь, я  ничего не боюсь.

Карандаш, бумага и любовь… Арам пришел неулыбчивый, чужой. Поставил на подоконник большую зеленую  кастрюлю, сказал Грете с матерью:

— Не трогайте, вечером унесу. А это вот тебе, — положил он на стол перед Гретой тетрадный листок и карандаш, — рисуй, пиши, пора уже. — И ушел. Мама походила по комнате и тоже ушла. Грета почему-то тут же приоткрыла крышку кастрюли: крупный такой, аппетитный кизил! Сразу опустила крышку, но отвести руку не смогла: «Только одну попробую», — подумала. Рука сработала раньше мысли и механически потянулась за второй кизилиной, третьей и десятой… Пальцы поглаживали бумагу, вертели карандашом. Линии и кружочки поразили и повели, и это уже была не бумага — это было простором неба, где звезды-хурма хороводом веселили луну, и луна улыбалась, и Грета чувствовала, как она любит маму и Арама, и папу.

Кизил,  “мужик” и звук  тишины…    Арам вернулся раньше мамы. Переступил порог и сразу — к  кастрюле. Отрыл её и  уставился тяжело на Грету: — Ела? Я спрашиваю, ела? Я спрашиваю, сколько съела? Думаешь, я не знаю, что ела? Думаешь, я не знаю, сколько штук съела? — распалялся он тем больше, чем сильнее  пугалась Грета и отрицательно вертела головой. Одна рука её в кармане зажимала косточки кизила, другая крепко прижимала губы. Арам кричал и надвигался на неё. — Противная девчонка, говори, сколько съела, говори, почему съела? Я велел не есть, велел?  Я сказал, что это чужое, сказал? Зачем тебя мать привезла на мою голову? — И тяжелая рука его опустилась на голову её. От второго удара по голове она увернулась, и он пришелся очень больно по спине… — Вот тебе, вот! — остервенело рвал он на части рисунок её. Она вскрикнула и выскочила из комнаты. — Врешь, никуда не убежишь! — кричал Арам. То ли он свалил стул, то ли упал сам, шумел, кричал  всё одно и то же…

Дверь с черным  замком уже и без «сим-сим» сразу открылась, и Грета притаилась за ней: — Бочка, бочка, не пускай его, не говори, где я. Не выйду отсюда, никогда не выйду… — забилась она в угол ниши, вытянув руки по швам и сжавшись в струночку. Слёзы катились сами по себе. Крест на горке перед ней вдруг качнулся  верхушкой своей. Грета замерла: по кресту сверху, заполняя всю комнату, спускалась темнота. Грета скользнула по стене, присела на корточки: — Не выйду, не пойду, — прогоняла она свой страх. Темнота заговорила с ней, приучая   к себе. Ворота сильно хлопнули, Грета услышала голоса мамы и дяди: — Арам-джан, а где Грета? — Откуда я знаю. До крана дошел, ищу, нет её нигде.

— Как это нет? Зачем до крана дошел? Ты обидел её, да, говори?!

— Побил я её. Чтоб слушалась, чтоб кизил чужой не ела. Ну и что?

— Вах, чтоб руки у тебя отсохли! Чтоб подавился ты этим кизилом! Как это побил? Как ты смел поднять руку на мою девочку?  По голове ударил, да, мужик, по голове?!

— Ничего с ней не будет. Не иголка, найдется, спряталась  где-нибудь. Да не ори так, не ори, сумасшедшая! Это отец её, мужик, головой об стену тебя бил! — кричал Арам.

— Зачем ты об этом? Вах, уже темно как. Грета! — бросилась мать в сад. — Ах, несчастная я, ах, горе мне… Грета-джан, больно тебе? Где ты, девочка моя, где? Умру я сейчас без тебя, Грета-джан, дай боль твою возьму я…

Грета хотела крикнуть «мама!» и выбежать к ней, но не смогла. Почти одновременно с голосом мамы она услышала странный звук рядом с собою… — Ссс… — раздавалось откуда-то. Свист этот магнетической силой притягивал к себе. Она поняла, что холодный звук этот идет из нижнего угла её ниши, сбоку от неё, и посмотрела туда… и глаза её застыли, и рот остался открытым и беззвучным: из угла выползали две светящиеся  зеленые точки. Они становились выше и выше, вот уже вровень с её глазами. « Змея это или уж?»  — подумала Грета, но отвести глаз, но крикнуть «мама», но двинуться  с места была не в силах. Хорошо, что мама сама нашла её. То ли она вспомнила тайну двери, то ли всердцах толкнула её нечаянно. Грета бросилась к ней. Мать схватила её  в охапку.

Ночью Грета бредила. Дрожь колотила её. Мать то и дело подкладывала тряпки на мокрые места матраца. К утру были мокрыми все: и мама, и Грета, и матрац.

— Пропади ты пропадом, Арам! Будь ты проклят, Арам! — причитала мама в слезах.

Люди + змея = война…  Рано утром Арам  с улицы стучал в окно палкой: — Гехец! Грета! Вставайте, выходите! Это она, она самая! — Все четыре ряда  решетки окна обвила собою огромная толстая змея. Она, наверное, тоже спала: Арам тыкал  в неё длинной палкой, часто попадая по стеклу, а ей совсем ничего. Скоро у Арама появились помощники, мальчики разного возраста и взрослые. Они зашумели, давая ему советы, как лучше и быстрее покончить со змеёй: — На окне её не трогай: беду в дом принесет. Перемани палкой на хурму. — Арам   поднялся на дерево и оттуда поддевал змею на палку. Змея зашевелилась, начала  обвивать палку, приближаясь к Араму. Палка не выдержала тяжести, сломалась. Змея свисла наполовину, стала подтягиваться назад. — Вай-аман, беда будет, — говорил кто-то. — Тащите, кто что может: лопаты, грабли, топоры! — призывал другой. — Рубить её надо, рубить на куски! — советовал третий.

Улица была полна народу. Люди повысыпали из всех домов по обе стороны улицы.

— Жалко убивать, не видите,  красивая  какая! — Нашел красавицу! Она, как турок, вползает тихо, а жалит смертельно. — Точно, как фашист. — Да нет, безвредная она, толстая да большая, гадюка это! Что она вам сделала? — А ты поцелуй её, если она тебе без боли ответит, не будем убивать. — Да нет, я серьезно, не убивайте её. — А что с ней делать? — Оставьте в покое, она сама уйдет. Как пришла, так и уйдет. — А ты пригласи её к себе в гости… — Осторожно! Она уже вся тут, чуть-чуть осталось… а-а-а! Всё! Тащи её, тащи на середину улицы! — Грета прилипла к окну. То ей всё было видно, то ничего. Когда было видно, как люди рубят змею на куски, — становилось тихо в ушах, ничего не слышно; когда люди закрывали сцену эту от неё, — она слышала выкрики разных голосов; глаза её то сужались, то расширялись, она тянулась на цыпочках, чтоб увидеть, чтоб понять, что делают так много людей с одной змеёй. Но то и дело видела перед собой зеленые светящиеся точки и слышала сухой свист — ссс… — Говорят, змеи мстительные, за эту — другие отомстят. — Кому же из нас? — Время покажет. — Живучая  какая, смотри, как прыгает… — Да, крепкая скотина… — Это ты скотина, а она — гадина. — По-моему, это мы все гадины. — Иди, иди отсюда, своих детей нет, так и страха нет. — На  лопаты собирайте! В уборную несите!

Как-то вмиг обезлюдела  улица. То ли устали все, то ли больно было да страшно. Осталось много крови и много разных кусков змеи… они еще извивались и подпрыгивали, постепенно затихая. — Как на войне, — сказал Арам. — Никогда такого танца не видел. — Он подошел к Греете: — Хватит, отойди, не смотри. Одна змея в тысяче кусков, как тысяча змей, и все прыгают, все пляшут. — Они не пппляшут, они ппплачут,  — проговорила  Грета.

— А ты чего это заиикаеешься? — Арам испуганно и смешливо посмотрел на маму. — Да я ради тебя… если б не ты,  я бы её и не трогал. Меня же они теперь и накажут.

—  Этого ещё недоставало, — встревожилась мама. — Сейчас я её вылечу. Лучшее лекарство от страха — веселье. Подай мне, Грета, мою тару, я для тебя песню сочиню. Ладно, я сам. — Он снял со стены тару, настроил и запел:  «Дай из волос твоих струны сделаю, дай песней  слезы твои осушу». — Ах, Арам-джан, какой ты хороший… когда хороший, — сказала, вздохнув, мама. — Ах, сестра-джан,  я плохой, когда жизнь плохая.         — Другой жизни у нас с тобой, брат, уже не будет Нам с тобой чаще бы вместе петь надо, — и запела, — «…песней слезы свои осушу». — Я завтра с утра рано уйду. — Нам не привыкать.

— Не знаю, когда вернусь. Ты не беспокойся. — Ладно, буду стараться.

Ложка меда…    Шел проливной дождь. Мама всё не  приходила. Грета вышла за ворота. Бабочек на платьице уже и видно не было: оно не  менялось ни днем, ни ночью. Про туфельки она и вообще забыла, босая ходила. Волосы отросли. Сейчас вымокли под дождем, и голова чесалась сильнее. Все больше  любопытствующих  лиц прилипало к стеклам окон в доме напротив: сначала это были мальчик и девочка, потом над их головами появлялись тети и дяди, бабушки и дедушки. Грета не слышала их, но уже знала: они говорили то же самое и днем, и всегда, как увидят её, — они жалели её.

— Бедная девочка, целыми днями одна. Промокла  насквозь. Сумасшедшая Гехецик: себя прокормить не может, ещё и девочку у отца забрала.

— Но чем-то кормит все же, как пышка стала, а от отца худая да бледная приехала.

— Сад  их кормит. Зима придет, еда и кончится.

Почему они называют маму сумасшедшей? Почему они так смотрят на меня? — Грета увидела маму: оголенная мокрым платьем, облепившим тело, мама не шла, а плыла в потоках воды и под потоком дождя. Она что-то несла в одной руке, прикрывая то другой.

— Добрые люди угостили, еле донесла, скушай, дочка, это полезно, — маленькая ложка меда, а  сил даст много. Оближи ложку, детка, вот так, вот так.

Куль винограда…  Встали рано: мама сказала, что пойдут они к тёте, а  живёт она далеко. — Надень мою жакетку… вот твои туфельки. — А сказали, что ты их продала.

— Я скорее себя продам ради тебя,  чем твои туфельки. — Как это? А я без тебя останусь? — Мама обняла её и крепко прижала к себе.

Шли долго. Вошли в виноградники. — Смотри, мама, какой виноград, и как много!

— Чужой он, дочка, нехороший, неспелый, идем быстрее. — Одну только попробую.

— Нельзя, дочка. — Почему нельзя, можно, — вышел из кустов мужчина. Золотые зубы блеснули сначала маме, потом  Грете. — Раз девочка хочет, значит и мама захочет. Давай, девочка, кушай, много кушай, а мы с мамой поговорим. — Грета нырнула в кусты, как теленок под матку. Наелась. Мама подошла с кулем  винограда, со слезами в глазах и красными пальцами на щеке. — Пойдем, — сказала и взяла её за руку. — Виновата я, дочка, но не знаю, перед кем. Перед собой, перед тобой, перед Богом? Или это время перед нами виновато? — Время? А что это такое? — Не знаю, — вздохнула мама, крепче сжала руку дочки и ускорила  шаги. Из-под ног их выпрыгивали кузнечики.

Что это за люди…   Было очень жарко. Проходили через многолюдное село. Какой-то горбун шел за ними, издавая странные звуки. Грета оборачивалась — он гримасничал, кривлялся, подмигивал ей. Она прижималась к маме, держась за её руку обеими своими: он был так похож на кусочек той большой змеи. — Не бойся, — с дрожью в голосе сказала мама, — мы должны пройти через эту часть, другой дороги нет.

— Эрмени, эрмени! Я так и знал, что они эрмени! — Закричал горбун, услышав маму.

— Карашо, очень карашо, — присоединился к нему долговязый страшный кто-то.

— Не бойся, детка, я с тобой. Они неплохие, они шутят так, — успокаивала себя и Грету мама. — Пить хочу, пить, — попросила  Грета.

— Добрая женщина, — обратилась мама к женщине, стоявшей с девочкой в дверях низкого дома, — мир дому твоему и здоровье дочке твоей, дай, пожалуйста, моей стакан воды. — Лицо женщины брезгливо выразило работу чувств и мыслей. Женщины смотрели друг на друга… — Дай бог дочке твоей счастья такого, какая красота у неё, дай моему ребенку попить, — прервала молчание мама. Женщина что-то шепнула девочке, та упорхнула и вынесла стакан воды. Мама сделала глоток, дала Грете попить и вернула стакан. Двумя пальцами девочка взяла стакан и бросила его к ногам Греты… и одновременно со звоном  разбитого стекла раздался взрыв хохота. — Воровка она! — Крикнул голос из окружившей их толпы. Мама обхватила Грету перед собой и завертелась, защищая её от разных рук, тянувшихся к ней. Страх заставлял  пытаться видеть людей в искривленных зубастых мордах. Особенно досаждал коротышка-горбун: он все норовил выхватить у неё Грету. — Люди добрые, это же моя дочка, — говорила мама. — Скажи лучше, где виноград  украла? — надрывался голос. — Угостили нас, — обернулась она к кричащему, и ноги у неё подкосились… оскал золотых зубов из виноградника ослепил её. Куль выпал из маминых рук, и он остервенело стал давить виноград, чему-то очень радуясь: — А девочку где украла? Видно же, что она не твоя! Нашей она  породы! Говори, у кого её украла?!

— Моя это девочка, моя! — завизжала мать девочки, разбившей стакан, — не видно разве, как она похожа на мою дочь?! Верните её мне! Отнимите у этой воровки, у этой шлюхи! Кто отнимет, тому её и отдам! — Я отниму, я! — кричал коротыш, то и дело пощипывая Грету.

«Куда мы попали? Что это за люди? Что им от нас надо?» — Страх студил немые  вопросы и крепче прижимал Грету к маме. Беззвучно вертелась она вместе с ней.

— Господи, помоги мне! — Волком взвыла вдруг мама. — Объясни им, что это моя дочь! Пошли нам спасение, господи! — Аллаха проси, дура, аллах вернет девочку хозяину и тебя никто не тронет, — двигались  золотые зубы. — Сейчас мы твой  «господи», что хотим, то и сделаем! — Хочешь сказать, вы все тут без Аллаха в сердце, да? — Неожиданно человеческий голос с женским лицом откуда-то с неба принес жаркую тишину. — И не стыдно вам? Ну, эрмени она, а вы — азеры, но люди же вы, люди, не звери?! Ведь каждый из вас знает, что безобразничает, а прикрываетесь аллахом? И не боитесь? Забыли, в какой стране живете? Вот документ мой, — она подняла над головой бумагу, — управдом я ваш, и вы меня занете. Да и эту женщину с ребенком тоже хорошо знаете: она часто через ваше село проходит, другой дороги к ним нет. И что это с вами сегодня случилось? А ну, расступитесь! Идите, — сказала она  маме, — идите передо мной, — и вывела их из окружения. Недовольный, но остывающий ропот плескался им вслед.

Бог послал…    — Бог услышал просьбу мою: тебя послал, — приходила в себя мама.

— Да сама я пришла. Случайно через эту деревню пошла. — Видишь, не сама, а случайно. — Ну, пусть так, это все равно. — Спасибо тебе, господи. — Так ты и за  Арама попроси своего Бога, может, он и ему поможет. — Ты что-то знаешь о нем? — О ком, о боге твоём? Ничего. Об Араме разное говорят. Лучше б добровольцем на войну пошел. — Сердце заболело, скажи быстрее, что такое ты знаешь? — Да, полез с ребятами в чужой виноградник, не в вашей части, а когда сторож появился, все успели убежать, а он нет. — Плохо мне. Что делать? Как помочь? Где найти? Кто эти ребята? — Неважно. Ты теперь его не жди: оттуда, если кто туда попал из ваших, уже не возвращаются. Время такое. — Ой, горе мне, ой, беда какая. — Ты сегодня это вот и на себе почувствовала, так что из вашей части далеко не ходи, особенно с дочкой. Время военное, злое…

«Время злое. Лучше на войну. Наша часть. Беда. Бог послал» — оседало в мозгу Греты, заполняя его извилины. — Так я пойду, у меня тут еще дела есть. Пока, девочка, не плачь. — Погладила Грету по голове тетя управдом и ушла. Грета уже не плакала, но мама тоже сказала: — Не плачь, дочка, не плачь. Всё проходит. И это тоже пройдет. Это моя вина. Перед  Арамом я виновата… прокляла я его. — Не ты… змея, — чуть слышно подумала Грета. — А тетя управдом из нашей части? — Нет, не из нашей, но она — хороший человек.

Дальше шли молча. Мама не выпускала руку Греты, и в ответ на свои мысли она то кивала головой, то покачивала ею из стороны в сторону, то останавливалась и глубоко вздыхала. Грета не успевала за широкими шагами мамы. Она вбирала глазами картины жизни, как ходячий объектив, закладывала кадры в мозг… зачем? Чтоб потом, взрослея, проявлять их и осмысливать? Но и это — зачем?

Очень маму жалко…  Мама посадила Грету на подоконник и велела не сходить, пока она не постелит постель. Грета сидела в привычной своей позе, опершись подбородком о поджатые в коленях ноги, и смотрела, как  мучается мама от головной боли, как мокрую тряпку то на лоб положит, то к затылку приложит, то вздохнет глубоко и тихо так заскулит, то в голос как заплачет… почему? Тетя говорила: головой о стенку побил её папа… папа? Нет, он веселый, красивый, добрый… Но почему? Нет… бросилась Грета на тахту лицом вниз, зарылась головой под подушку и тихо-тихо, не по-детски молча плакала… ей было очень жалко маму.

Ад…    — Мы пойдем к тете  Марго? — спросила Грета  утром. — Нет, она сама к нам  придет, — ответила мама. — А бассейн? А купаться? — У них сейчас много народу, много скандала: дядя Гурген  хочет уйти. — Куда? — К другой жене. — Поэтому он бьет тетю Марго? — Он хочет забрать всех детей, а тетя Марго не дает. — Правильно делает, пусть не дает. — Ну, он и бьет её. — Неправильно делает, пусть не бьёт. — Вот так, дочка, жизнь наша превращается в ад: когда «правильно» и «неправильно» сталкиваются. Пока разберутся — поздно уже.

Больная и нищая…   — Вах, балик-джан, вах, сестра-джан, — тётя Марго, маленькая, красивая, шумно причитая с порога, обращалась сразу к Грете и маме, — что делать будем, что? Где искать Арама? Ах, горемычные мы. Иди, Грета, — поставила она на стол узелок и развязала платок, — иди, покушай. Не найдем мы его, сестра, не найдем. Единственный брат наш, младший наш, всего-то семнадцать… сколько таких сейчас… — Я найду его. Я буду  его искать. — Где? В тюрьме? В больнице? В сумасшедшем доме? В армии на войне? На кладбище? Бедная ты моя, больная и нищая, сестра моя. «Больная и нищая» — повторилось в мозгу Греты. — Дом продадим, давай, — сказала мама. — Ну, вот и поговорили, — сказала тётя Марго. —  Ты ничего про себя не сказала. —  Завтра новолуние, приходи ко мне, погадаем, узнаем, жив ли наш Арам.

В новолуние…   Сад у тёти Марго наполовину меньше, зато в доме тепло и сытно. В хлеве давно нет коровы, нет и никакой другой скотины, но есть куры, есть яйца.

— Пей, — протянула  тётя  сырое яйцо Грете, — желток ум укрепляет, а ты у нас умная.

Ночь была лунная, светлая. Сестры вышли во двор, гадать по новой луне. Тетя достала из-за пазухи обручальное кольцо и сквозь него стала смотреть на луну. — Мама, мама, родная, где ты? Покажись, — просительно и жалобно повторяла она. — Нет, ничего у меня не получается, ничего не вижу. На, смотри ты, — дала она кольцо маме. — Сюда, в боковую сторону смотри. — Какую? — Всё равно. — Мама, дай и мне. И я посмотреть хочу, — просила Грета. — Смотри, пожалуйста. — Нет, нет, нельзя, она кольцо уронит, темно, не найдем его.

— Не бойся, сестра, у Греты свое колечко есть. Вот так, дочка, смотри: два пальчика вместе в кружочек сделай… а кого ты хочешь увидеть? — Папу. — Папу? Так ведь он живой. Отсохни язык мой, и Арам ведь тоже живой! Ладно, давай вместе, ты зови папу, а я Арама. Арам-джан, где ты, родной? Где ты, Арам? Марго, Марго, я вижу его, вижу! Вот дом какой-то, двор, столб. У столба стоит кто-то, голову опустил, лица не видно, рука подвязана к шее, так, тихо, не мешай, вот он, подымает голову, он, Марго, он! Жив! Искать его, немедленно, завтра же! — Неужели, правда? Я думала тебя отвлечь… бедная ты моя сестра. — Ах, как я виновата! Это всё я  виновата, Марго, я проклинала его, отсохни мой язык. — Будет тебе, сестра. Ладно, пойдем в дом.

Девочка, воробей и тишина памяти…   Грета подошла к окну и удивилась: у ворот дома напротив, на лавочке сидела девочка, которую она привыкла видеть только в её окошке. Она сорвалась к ней, присела рядышком: —  Ты сестра Авика? Ты в школу ходишь? — Да. Я  во втором классе. Я тебя знаю, ты нищая и вшивая, мне нельзя с тобой играть, — отодвинулась она. — Я не хочу играть, я хочу разговаривать. — А что с тобой разговаривать, у тебя ничего нет. — А что у тебя  есть? —  Мне мама приданое собирает. — Моя мама тоже чего-то собирает. Я спрошу у неё, что такое приданое, и попрошу. — Твоя мама сумасшедшая, это все знают, а  моя мама не разрешает с тобой играть. — Моя мама хорошая, — почувствовала Грета что-то больное в слове «сумасшедшая»,  — она  разрешает мне с тобой разговаривать. Ворота открылись, женщина сунула Грете в руку кусок хлеба и подтолкнула: «Иди, иди к себе», — сказала, показалось, голосом того карлика, и увела свою девочку в дом. Грета села у своих ворот на камень. Откусила хлеб, увидела воробышка, бросила  ему, тот схватил и улетел, она бросила ещё и ещё, ей понравилось смотреть, как слетаются воробьи. Весь хлеб накидала им, последний кусочек положила себе в рот, но что-то напугало воробьёв, они разом упорхнули, остался один, Грета бросила ему остаток изо рта, тот жадно подхватил его и улетел. Грета улыбнулась, посмотрела ему вслед и… увидела девочку в окошке: та опять крутила пальцем у виска и тыкала им в Грету. «Ссс» — знакомым свистом засвистела вокруг тишина памяти. Один, другой воробей чириканием перебивали её, Грета улыбалась им, а девочка в окне никак не могла понять, кому и чему она так улыбается, и отчаянно крутила пальцем у своего виска. — Голова болит, наверное, — пыталась понять её Грета.

Деньги для Арама…    — Сегодня мы с тобой, дочка, уйдем на целый день. — Мы идем в гости? — А мы тут всегда в гостях. — Где тут? — И  в этой жизни, и  в этом городе. — Давай поедем в папин город! — Да, его  город побольше, но он и сам там в гостях, это не его город. — А где его город? Где наш город? — Когда ты вырастешь, ты обязательно будешь жить в нашем городе: в папином,  моём  и твоём. —  А  где  этот город? — Недалеко отсюда. Но очень далеко. Потому что у нас нет денег, потому что кругом война, потому что все мои родные здесь, живые и мертвые, а я — ни то, ни другое… но ты… когда ты вырастешь, ты поедешь туда и там выйдешь замуж, и будут у тебя там твои родные. —  А ты? А папа? —  А я… — вздохнула мама, — а папа… — закрыла она лицо руками и покачала головой, — не знаю. Голова болит, когда об этом думаю. Холодно становится. — Они подошли к мосту, разделявшему город на две части. — За этим мостом — они. У нас я тем более не смогу, — сказала мама, — дальше пойдём. Вот здесь давай встанем. Вот так: ты передо мной, руку держи вот так, и я тоже… в мою не положат, в твою, думаю, да, у них  же тоже дети. Только ты всё время молчи, и прошу тебя, прости меня, дочка, прости. И когда большая будешь… не забудешь, я знаю. Всё равно, прости. — Ухо проникалось дыханием мамы; душа послушно внимала ей; глаза безучастно просматривали окружение. Люди проходили разные. Клали в  руку Грете то бумажки, то мелочь. Мама убирала их к себе. И стояли они… — Продай мне девочку, — подошел усатый, пузатый, задыхающийся мужчина, — я  хорошо тебе заплачу. Не качай головой, продай, зачем тебе нужна такая обуза, себя прокормить не можешь. Ты что, немая? И себя продай. Я и тебя куплю. — Он ущипнул  Грету за щёчку и зашептал маме: — Ну что, хочешь? Пойдем ко мне? — Пойдем, — сказала мама Грете и быстро-быстро увела её. — Ай эрмени, пожалеешь, ты понравилась мне, я хорошо тебя смотреть буду. — Он шел за ними до самого моста, потом отстал.

У тёти Марго… — Нет, Марго, не найдем мы Арама. Вот, только столько, возьми, — протянула мама деньги тете Марго. — Что это за деньги? — Не всё ли тебе равно? — Сказали, что видели тебя с протянутой рукой. — Когда успели? — Ой, смотри, сестра, еще ничего бы в нашей части, поняли бы. Тут унижение тебя одной, а там… всех нас, понимаешь? Как ты могла? И ребенка приучаешь. Оставь это себе. Садитесь, покормлю вас быстро, пока никого нет. — Не привыкнет, это в первый и последний раз. Арама искать надо. — Ему бы это не понравилось. — Мне тоже, — вздохнула мама. И добавила: — и дочке тоже.

Папа, Надежда и кукла…  Давно уже проснулась Грета. Но вставать не хотелось. И сидеть на подоконнике, бродить по саду тоже. Вчера? Весь день лазила по голым деревьям. Хорошо было в шалаше дяди Арама. Но без него плохо. Пошла бы в комнату без крыши,  но  вдруг там  опять змея. Повисела  немного на ветке инжира, покаталась… что ещё? Поднялась на чердак под крышей, бурака немного поела красного и белого, и совсем его больше не хочется. Лучше бы мама взяла её с собой. В окно тихонько постучали. Отодвинула занавеску  и о, радость — папа!? — Ты приехал!? Папа!? — Выбежала, открыла ворота и замерла: рядом с папой  была молодая, красивая, как папа, женщина. Узкая  черная юбка, красная  кофта, красный берет… высокий лоб, вздернутые брови, внимательные светлые глаза, белые зубы и улыбка, какая улыбка! Ничего такого никогда ещё Грета не видела. Она влюбилась в эту женщину сразу и любила её потом всегда.

— Познакомься, — сказал папа, — она моя жена, то есть твоя мама… её зовут Надежда. — Что-то жесткое послышалось Грете в звуках чужого имени, что-то странное в сочетании  «твоя мама», но лишь на миг: мама-Надежда протянула ей большую куклу, которая  сказала: ма — ма. — Нравится? Мы с тобой быстро язык найдем. Ну, собираться! — Грета не понимала, о чем говорит она, и кукла ей была ни к чему, но она кивнула в ответ на её улыбку. — Вот и хорошо, — сказал папа на родном. — Разберемся потом. Мы за тобой приехали, дочка, собирайся. — Грета достала из-под тахты туфельки. — Целы ещё? Оставь их, мы другие тебе привезли. —  Надежда уже доставала из чемодана вещи и переодевала Грету. — Вот майка, трусики, платье. Гриша, мне ножницы нужны. — Папа попросил их у Греты, она достала их из ящика стола и протянула ей. — Умница, — сказала Надежда и, ловким движением наклонив голову Греты над снятым с неё грязным подобием платья, быстро состригла ей волосы, приговаривая: — Вшей нам не нужно, правда? Жаль, что бритвы нет, но мы их расческой, вот так, вот так, ничего, дома разберемся дальше. — Она завернула платьице с волосами в комочек и, поочерёдно называя вещи, быстро одела Грету. — Ну, какая  ты у нас принцесса получилась из золушки?! И тепло, да? — Пошли быстрее, — сказал папа, — а то придет другая золушка, не выберемся.

Вышли на улицу. За одну руку Грету держал папа, в другой она держала куклу. Соседи повысыпали, как на представление, еще бы — замечательная тройка вышагивала по  середине улицы! Грета увидела и ту девочку, что из окна напротив, и неожиданно рядом с ней — тетю Марго. Остановилась она и потупила голову. — Пойдем скорее, — попросил   папа. — Оставь, — сказала Надежда, — пусть подумает. — Что такое? — Спросил папа и отпустил её руку. — Маму жалко, — тихо ответила Грета. Побежала к тете Марго, протянула ей куклу: — Дай это маме. Скажи, чтоб не плакала. — Как глубокий вздох, говорливое движение пронеслось по толпе. Грета вернулась к отцу и взяла его за руку. — Пойдем, дочка, смелее, совсем другая жизнь ждет тебя, — сказал папа.

Шагах в десяти стояла машина, она и увезла  Грету с папой из города Кировабад.

Другая жизнь…  Другая жизнь, как говорил папа, проходила в городе Баку, в самом центре его, около Пассажа. Двадцать семей бок о бок сложились квартирами в протяженно-прямоугольный двор. Сценки из жизни этого двора оставались картинками в альбоме памяти Греты. Дальше по жизни память не раз перелистывала страницы этого альбома. Такой двор, замкнутый, с одним входом, был тоже дом, многодетный и многосоставный, и жизнь его общая становилась частью судьбы или характера каждого.

Папа с Надеждой работали вместе и  где-то очень далеко. Уходили они рано утром и возвращались к вечеру. Грета оставалась с няней. На улицу, что прямо под окнами,  выходить было нельзя, во двор можно. Летними вечерами дети разного возраста и разной национальности вместе играли в любимые всеми прятки. До самой полночи шла перекличка  имён — родители зазывали детей по домам.

Грета знала все места, где прятались дети, но притягивало её одно, которое было под запретом:  в самом конце двора широкие ступени вели вниз, в глубокий подвал. Слева там — заколоченная  дверь, за которой, говорят, жил Муму, а справа — колодец, в котором этот глухонемой Муму утонул. И говорили, что оттуда до сих пор часто слышны его стоны и мычание. У рассказчика при этом всегда расширялись глаза и голос переходил в таинственный шепот. А вдруг он живой и просит помощи? Грета садилась на ступеньку и прислушивалась: темная тишина подвала загадочно посвистывала. За спиной игра в прятки то затихала, то взрывалась вскриками, то прерывалась выкликиванием имен. Почти никто и никогда не уходил по первому, ни даже по второму зову. После первого оклика Грета поднималась и пока мимо разных лестниц, ведущих  к разным дверям то вверх, то вниз, мимо пышных розовых и белых олеандр, созерцая и вдыхая, доходила она до своих лесенок вниз — как раз приходился и третий зов Нади.

ЧУдно и чуднО было все тут, во дворе этого города, и все не так, как чудно и чудно было в её собственном дворе-саду другого города. — Муму, Муму, — повторялось перед сном в мозгу, а слух улавливал тихий голос Нади: — По матери скучает, молчит все время.

Колдовство белое…  К тете Кате — лестницы вверх. Вот она стоит на площадке, пышная, довольная, и улыбается навстречу сыну: — Идет мой Гриня! — Что это ты его в белое вырядила, день рождения что ли? — любопытствует одна соседка. — Да нет, я так решила: всегда теперь он только в белом будет, чтоб удачлив был и чтоб от других отличался. — Ой, Катя, заносишься, — говорит другая. — Не зарекайся, Катя, никто не знает, что завтра будет. — Я знаю: у нас всё хорошо будет. — Ну-ну… Да кыш вы, вороны, налетели, закаркали, звала я вас что ли, завистницы? — И снова женщины и дети двора столпились у крыльца тети Кати: — Три дня как тут лежит, — говорит тетя Катя, — думала: кто положил да позабыл, вспомнит да заберет, ан нет… может, кто из вас знает, чей это сверток? — А  что там? — Не знаю. — Да ты посмотри. — Чужое ведь, и больно аккуратно свёрнуто. — Да не церемонься ты,  разверни. — Давай, я посмотрю. — Нельзя, у её дверей положено, пусть сама и смотрит, не бомба ведь. — Развернула тётя Катя сверток… бомба было бы понятнее, оказалось:  хлеб с маслом. — Бутерброд… — Не спроста это. Колдовство это. — К беде это, Кать, выкинь скорее. — Лучше сожги, от колдовства спасение только через огонь. — Глупости какие! Хлеб с маслом — оно и есть хлеб с маслом, дайте я съем его, и всё вам колдовство. — А ты не глумись над людским страхом. Чему быть, Катя, того не миновать, оно верно, но на случай всякий сожги ты это. Поднесли спичку: бумага вспыхнула, масло потрескивало, хлеб трещал, кто-то тихо говорил, кто-то молчал… и что-то общее пронизывало всех. — Уж и не знаю: глупо это или как? — Сказала Надя. И это записалось вопросом в памяти Греты. А еще через небольшое время весь двор был охвачен паническим ужасом: беды поднимались к тёте Кате одна за другой… мужа арестовали, Гриня попал под машину.  Вместе уже не собирались, шушукались у крана, у ворот, везде, где встречались двое-трое. Шептались меж собой и дети, повторяя родных свои, взрослых. — Это всё бутерброд… наколдовал кто-то, — говорил один. — Его бросили под машину, — будто точно знал другой. А дома Грета услышала: — Жить надо честно, воровать не надо. А то «во все белое!», вот и накликала на себя колдовство белое. — Молчи, Надя, что ты там знаешь? Тетя Катя уехала. В прятки продолжали играть. А «надо, не надо, молчи, колдовство белое» — как навязчивая мелодия, повторялось в тишине внутреннего мира Греты, рождая очередные безответные вопросы.

Франтик Жигули…  Он был частым гостем во  дворе. — Франтик-жигули! — выкрикивал, созывая других, кто видел его первым. Опираясь на трость, перекатываясь на разных ногах своих, Франтик доходил до крана в центре двора, садил свою половину с короткой ногой на ручку трости, кидал шапку к ногам, завязывал   в бант шарф, вскидывал голову и начинал петь: — Давай, милка, гроб закажем, ах, Жигули вы, Жигули.

Обоймемся, вместе ляжем, ах, до чего ж все довели.

Замолкал, оглядывался, все ли собрались, кивал и улыбался кому-то, подмигивая, приветствовал другого, и радовался, когда ему подпевали: — А ленты бантиком, а ленты с кантиком, а ленты в узел вяжутся. А мой милёночек, да ходит франтиком, одеколоном мажется. — Пел он только одну эту песню, все знали её, пели с ним вместе. Подавали ему мало, редкая рука опускалась до шапки, но никто не обижал его, и когда неизменно спрашивали его — Франтик, а Франтик, а ты одеколоном мажешься? — он доставал из-за пазухи плоскую бутыль, наливал в ладошку жидкость, протирал щеки, потом просил кого-нибудь, указывая на кран: Заполни, дружок. Кому вода, а кому одеколон.

Когда он спускался с трости, Грета поднимала и подавала ему шапку, и протягивала кусок хлеба, который приготовляла, как только видела его входящим во двор. — Спасибо, — сказал он, — как зовут тебя? — Грета. — Нерусское имя, но хорошее. Главное: дух у нас общий, все мы русские, да? — Я армянка, — сказала Грета, но утвердительно кивнула головой, ничего ею толком и не понимая. — Но мы разговариваем на русском, мы так понимаем друг друга, а это хорошо, когда люди понимают друг друга.

— Ты чего это, Франтик, раскалякался тут с ребенком, что это с тобой? А ну, давай иди. И ты, Грета, иди, вон Надя зовет тебя, — повернула её лицом к  дому соседка.

Арбузники чертовы… В два ряда из рук в руки разгружали машину с арбузами. Передаваемые по одному ряду арбузы опускались возле одного мужчины, другие складывались около другого. Оба сидели на бездонных горшках на канаве, что от крана вела к канализации. Спор между ними был: кто больше съест арбузов, тот и заработает крупную сумму денег. Весь двор высыпал смотреть, болеть, зарабатывать: кто-то записывал ставки. На «раз, два, три» мужчины стукнули кулаками по арбузам, поставленным меж ног, и набросились есть сочные ломти. Вокруг шумели, подсказывали, смеялись, ругались. И всё до тех пор, пока  один спорщик откинулся на спину, а другой повалился набок. Обнаженные при этом нижние части их тел вызвали необузданный хохот, под который некоторые бросились есть-доедать арбузные куски. Все веселились. Мама Надя тоже смеялась, но, поймав вопрошающие глаза Греты, сказала с грустью:         — Арбузники чертовы, бездельники, не знают, чем заняться.

Так и осталась картинка весёлая эта в альбоме памяти Греты протяженным многоточием:  почему грустно, когда весело? Это когда весело от безделья?

Русская женщина Надежда… Три лесенки вниз, узкий общий коридор, соседка Роза, продавщица в магазине. — Ходят и ходят к ней… доиграется, — непонятно говорит о ней отец. — Молодая и красивая… жалко, — понятно-непонятно отвечает Надя.

Было время семейного обеда, семь часов вечера, сидели за столом. Вдруг в коридоре что-то хлопнуло. Надя вытянулась, положила ложку: «Выстрел», — сказала. «Сиди, — сказал отец, — не наше дело». Надя тихо отодвинула стул под собою, встала, подошла к двери, прислушалась, поманила к себе пальцем Грету, сказала: «Аптечку неси и стул», — открыла дверь, крикнула отцу: «Звони в скорую, быстро!».

Роза стояла у стены, как пригвожденная. — Стена помешала, —  произнесла она, — пуля в спине осталась… — Тихо, девочка, тихо… сознание только не теряй, слышишь, Роза, жить хочешь, держись. Так, молодец, понимаешь, садись, ложиться нельзя, сейчас скорая приедет, слушай меня, смотри, что мы с тобой будем делать, так, расстегнем кофточку, вот маленький тампон, вот йод, чуть обработаем дырочку, вот так, молодец, вытащат они пулю-дуру, бегать будешь, так, давай прикрою тебя платком, дрожишь вся, ну, вот, кажется, приехали, слушай меня, сознание не теряй, держись, слышишь меня?

— Хорошо, — сказал врач, осмотрев рану, — первая помощь оказана правильно, почти  профессионально. Вы врач? — Спросил он Надю. — Женщина завсегда врач, — ответила Надя. — Пока детей растишь, всему обучишься. — Вы не просто замечательная женщина, вы русская женщина, — из-под очков мягко смотрел на неё врач. — Как величать вас?                  — Надеждой зовут. — Вот видите. Так и живите, с Верой, и Любовь вам, — поклонился ей врач и сел в «скорую». — Из моего, из другого мира врач этот, — произнесла Надя вслед ему, — из другого. — Из какого другого? — спросила Грета. — Из прошлого, интеллигентного, нашего русского. — А я армянская женщина? — Ты? Никакая ты не женщина, чего торопишься, что за вопрос? И что ты вечно со своим «я»? «Я» — последняя буква в алфавите, запомни. Пошли, у нас дел много.

Грета глотнула порцию гордости и вынесла во взгляде на Надю влюбленность в неё.

В ожидании молодого… Днем во дворе мальчишки, как и взрослые, «забивали козла», но вечерами, летними, всем двором играли в лото. Надя сажала Грету рядом с собой, учила, как надо слева направо накрывать цифры всего одним камешком и переводила на понятный язык выкрики ведущего: Барабанные палочки, завтра спросим, туда-сюда-обратно, дедушка, бочка и другие. Грете нравилось, как собирались, устраивались: каждый со своим стулом, своими камешками; шум, реплики, смех; раздавали карты, рассматривали их, шутя спорили кто первым «кричать» будет. —  Ладно, я буду. —  И не ты, ты сам себе «кричишь». — Пусть Надя «кричит», у неё рука для меня легкая. —  Не могу, — сказала Надя, — у меня Грета рядом сидит, у неё вопросов много. — У меня «золотая»! — выкрикнул кто-то. — Уже не золотая, — ответила Надя, — обозначил: выдал себя, сглазил, молчать надо. — Какая это «золотая»? — спросила Грета. — Это у которой в одном ряду все цифры подряд, — ответила Надя. —  Ну и что? — удивилась Грета. —  А ничего, так в игре по опыту считается, — ответила Надя. Играли. — По одному, — сказала Надя ведущей, — я давно жду, кричи помедленнее. Что, что? Нет, не то, я жду молодого парня, двадцать давай, двадцать, — радовалась Надя. —  Зачем он тебе, у тебя свой есть, а у меня вот он, двадцать… один! — Выкрикнула ведущая. — Ой, ну тебя, душа в пятки ушла, — выдохнула Надя. —  Как это, ушла в пятки? — Удивилась Грета. — Да так, от страха перед радостью. — Душа одна, а пяток две, как она одна ушла в две пятки? — Умничаешь? — Удивленно посмотрела на неё Надя. — Стоп! Хватит, довольно, моя! Двадцать — это моё, мой молодой. — И мой! Я тоже двадцатку ждала! Ну, хорошо, выигрыш пополам. — Совсем нехорошо, пополам — это всего ничего. И ты тут под руку со своими пятками на душу, — шутя сердилась Надя.

Режиссер… Надя уехала в Дом отдыха по путевке на двенадцать дней. Грета осталась с няней. Кто-то из старших детей предложил организовать «Концерт для взрослых». То-то было радости детям готовить его, а жителям двора смотреть, слушать и обсуждать! От балкона с олеандрами покрывалом-занавесью дети определили «сцену». В зал-двор соседи приходили со своими стульями. Грета объявляла выход каждого: самодеятельные номера,  кто что умел, что знал, Грета объединяла импровизированными посвящениями. Дети все были довольны, взрослые удивлялись: — Режиссером будет, — говорили, — способная, умная. — А тетя Зина сказала загадочно: — Пропадет. — Как, почему? — Промелькнуло в уме Греты и безответно растворилось на годы. Позже она сформулировала для себя две формы жизни: внутреннюю — заданную свыше, творимую, закрытую в себе, и ситуативную — заданную обстоятельствами, исполняемую, открытую для людей. Они — противоположности и меж собой в конфликте. И люди, в поисках «золотой середины» меж ними, давно уже определили принцип: Делу — время, потехе — час. Но, бывает, что час потехи разбивает время дела на осколки. Сформулировать — одно, а реализовать — другое.

На десятый день Надя неожиданно вернулась. Грета восхитилась её свежей и радостной красоте. Но вернулась Надя не одна, рядом стоял веселый молодой русский мужчина. — Ухожу я, Грета! Кое-что возьму вот и уйду. — А папа? — Надя улыбчиво переглянулась с молодым человеком. Грета уловила что-то неладное. —  А я? — Произнесла она тихо. — А что ты? — Изменилась в лице Надя. Няня незаметно вложила в руку Грете кусочек бумаги и шепнула: — Беги к соседке, она позвонит папе, а ты скажи ему… — Через некоторое время папа, Надя и молодой человек с двумя чемоданами в руках столкнулись в дверях. — Присядем, — перевел дыхание папа, — на дорожку. — Я ухожу, — сказала  Надя. — Если после Дома отдыха все уходили бы, поверь мне, ни одной семьи не осталось бы. Выбор, конечно, за тобой. Но если сейчас он уйдет сам, то ты останешься, хорошо? Который твой? — Обратился папа к молодому человеку, указывая ему на чемоданы в его руках. — Вот с ним и уходи, понял?! — Отец открыл перед ним дверь. Молодой человек опустил Надин чемодан и, не оглядываясь, вышел… Молодец папа! — Восхитилась Грета про себя.

Волчонок… В комнате, и без того маленькой, появилась фанерная перегородка. По одну её сторону осталась Надя, по другую — Грета с отцом. Надя не работала. Отец уходил рано. Няня уже несколько дней не приходила. Соседка позвала Грету к себе. Усадила за накрытый стол вместе со своими детьми, сказала: — Кушай, детка, кушай, мачеха тебя не кормит, да? — Грета молчала, исподлобья смотрела по сторонам, недопонимая ни вопроса, ни предложения, ни слова «мачеха», хотя говорили с ней на её родном языке. Ей снова предложили покушать, она снова отказалась. — У, волчонок, добра не понимаешь, глаза только таращишь, представляю, как ей с тобой трудно. Ну, иди, давай, иди. — Многого Грета не понимала из мира взрослых, но сейчас осталась довольна собой:  она не предала маму-Надю.

Из двух миров на память…  Грета решила пожарить картошку для папы. Почистила, нарезала, поставила на плиту. Парится, варится картошка, но никак не жарится, и она постучала по перегородке: — А почему картошка не жарится? — А ты масла туда положила? — спросила Надя. — Нет. — Воды что ли налила? — Да. — Ну, потому и варится. Добавь теперь масла немного. — Папа нарезал в картошку лук, подсолил, подмигнул Грете и постучал по перегородке: — Надя, заходи к нам на картошку, как-никак первая работа Греты, отметить надо. — Лучше  вы ко мне, — помолчав, ответила Надя, — у меня тоже кое-что есть. —  Папа засуетился. Грета засветилась радостью. Решили сфотографироваться на память. Надя выбрила голову Грете, искупала, одела во всё чистое и красивое, подняла  на стул и попросила фотографа-соседа снять её вот так отдельно: — Да улыбнись же. Скажи ей, Гриша, ну что она такая грустная всегда, плохо ей с нами что ли? — Нормально всё, Надя. Просто языковые трудности преодолевает. — Фотографию эту Надя поставила потом рядом с другой фотокарточкой Греты, где она в лохмотьях, но с улыбкой и искристыми глазами. — Для сравнения, из двух миров на память, — сказала она. — Человек привыкает к своим обстоятельствам и любит только их. — По-моему, она уже приняла и полюбила наши обстоятельства. Она у меня человек талантливый. Ты в суд со мной пойдешь? — Может, не надо суда, Гриша? Со временем всё и образуется. — Если сейчас не лишить Красавицу прав материнства, она все время будет мешать нам. — Почему ты её так называешь? — Её зовут так: Гехецик, по-русски значит — красавица. — Ты веришь, что можно лишить мать её прав? — Посмотрим. — «Лишить прав» новым вопросом вклинилось в память Греты.                                               

Дорогу, дайте дорогу…   И снова Грета оставалась с няней. Приближался Новый год, няня готовила ёлочные игрушки, вернее, занимала тем Грету. Вдруг по двери сильно и быстро забарабанили. Грета и няня испуганно посмотрели друг на друга. — Грета! Открой, детка, это я! Я за тобой! — Мама! Мама! — Крикнула Грета и соскочила со стула. Но няня успела схватить её на руки. Грета вырвалась, но у самых дверей няня перехватила её и заслонила собой двери: — Нет, деточка, нет, я умоляю тебя, давай подождем папу! Пожалей меня, он выгонит меня, а у меня дети, внуки! Пожалуйста, прошу тебя, Грета, деточка, подождем его, он скоро уже придет. — Няня говорила  быстро-быстро и очень жалостливо. Грета увидела слезы в её глазах и растерялась. А за дверью уже голосили соседи: — Бедная Гехецик, ах как жаль, несчастная женщина…  — Сейчас Гриша вернется, ой, что будет! — Торопись, Гехецик, скорее, не успеешь. — Спокойнее ты, напугаешь няню, она тебе не откроет. — Не подходите, не мешайте мне! Не ваше дело! — Грета слышала, как мама дышала  в щелку двери. — Скажи, дочка, крючок на двери старый, его не поменяли? — Пока Грета соображала, что за крючок, новый он или старый, мама вставила в щель линейку, зацепила крючок, откинула его и распахнула дверь. Она выхватила Грету из рук няни, оттолкнула её и крикнула людям в коридоре: — Дорогу, дайте дорогу! — Все посторонились. По двору до ворот, от ворот до угла улицы она бежала с Гретой на руках. Остановилась, опустила её, обцеловала, сняла с себя клетчатую шерстяную шаль, закутала её, повязав шаль узлом сзади, и повела. — Дорогу не дают, — приговаривала она то ли себе, то ли Грете, — дорогу головой пробивают. Но пробитой… как пробьёшь?

… Но пробитой как пробьёшь, — повторила про себя Грета.

Люди добрые…    На вокзале мама недолго высматривала надежных людей: — Люди добрые, помогите, провезите, пожалуйста, моего ребенка. Денег на билет у меня нет, а вернуться домой надо обязательно. Сама-то я как-нибудь проеду, договорюсь с проводником, а ребенка, прошу вас, пожалуйста, провезите как своего. — Люди добрые, муж и жена, то смотрели друг на друга, то на Грету с мамой. Согласились, подхватили Грету под руки и подсадили в вагон. — Послушайте, — сказал мужчина маме, — а вдруг проводник  вас не возьмет, что мы делать будем? — Ничего такого быть не может. Мне без дочки жизни нет, вы поверьте. — Доехали. Потом ещё автобусом, ещё пешком добирались. Вечер застал их далеко от дома. Мама посматривала по сторонам, где бы остановиться. Подошла светловолосая с большим животом женщина. — Тяжело мне очень, — сказала она, — я вижу, вы тоже ищете, где остановиться. Одну меня не возьмут… деньги у меня есть, давайте вместе. —  Спасибо тебе, господи, — сказала мама.

И это пройдет…  В пустой маленькой комнате на полу  валялись  две  постели. Грета  пробудилась от жуткого шума. Кричала и ругалась хозяйка комнаты. Светловолосая женщина лежала вся в крови, а около неё пищал какой-то комочек. Поддевая палкой, хозяйка вышвыривала  в окно на кусты граната окровавленные тряпки, бельё: — Позор на моя голова, позор, — ругала она сама себя. Мама уговаривала её дать женщине возможность окрепнуть день-другой. Та в крик отвечала: — А ты забери её себе, и окрепляй друг друга! — И то правда, — сказала  мама и предложила женщине идти с нею. — Нет, я не могу. Если хочешь, забери ребенка, жалко его, всё равно брошу, оставлю тут и сбегу. Может, кто вырастит его, не звери же, меня ненавидят, а ребенок тут не при чем. — Я не судья тебе, бедная. Мне и саму себя  жалко… прощай. — Послушай, прошу тебя, забери его, отдай бездетным  людям. Только не этим. — У меня как раз эти одни и есть, — говорила мама,  укутывая  ребенка, — им и отдам, хорошие и среди них хорошие. У них и мой мальчик растет. Плачь не плачь, всё вокруг сильнее, как идет, так и идет. Ну, будь здорова. — Сразу от порога и разошлись. Хозяйка вслед ещё громко ругалась.

— Пройдет, дочка, и это пройдет, — говорила мама. — У тебя всё по-другому будет: время изменится, ты как раз и вырастешь. — Слушала её Грета, а память повторяла странное другое: «У них и мой мальчик растёт»…                  

Деньги за ребенка… — Пойду Арама искать, — сказала  мама тете Марго, показывая ей деньги, — два места еще осталось: тюрьма и сумасшедший дом. — А деньги где взяла? — За ребенка дали. Да не смотри так на меня, не просила я, сами дали, спасибо ещё сказали. — За какого ребенка? Что ещё придумала? — Потом расскажу.

Бедная моя, любимая мама…  Улица была, как коридор, и высокая решетка замыкала её: большой двор и одноэтажный длинный дом едва просматривались в решетке из-за  крупных движущихся  по ней пятен. Грета поразилась: это были люди, разные, мужчины и женщины, старые и молодые, и дети. Они менялись местами, гримасничали, протягивали к ней руки, показывали ей язык, разговаривали, издавали звуки, смеялись и плакали. — Ты подожди меня здесь, — сказала мама, — тебя туда не пустят, я скоро вернусь.   Абсолютная тишина окутала Грету… на решетке множество извивающихся кусочков пытались соединиться и не могли: каждый мучительно искал своё место и не находил, целого не получалось… змея  изрублена… картина  порвана… время злое… когда же оно будет доброе? — Они больные, — прервала тишину мама, — это сумасшедший дом. Вернее, дом, как дом, но люди в нем с-ума-сошедшие… и Арама здесь нет. — Грета едва успевала за мамой. Воображение уже рисовало картину: к голове большого человека приставлена лестница, и ум его сходит по ней… куда? А мама… что, она… тоже? Бедная моя,  любимая моя мама…

Не отдавай меня…   У тёти Марго тоже рушилась семья. Дядя Гурген хотел забрать всех троих детей. Согласился только средний, Гришка. Старший, Роберт, был категоричен: мать он не оставит никогда. Тамара очень просила маму не отдавать её отцу. — Я не отдаю тебя, — объясняла ей тетя Марго. — Ты же не перестанешь быть моей дочерью? Он живет лучше нас, богато живет, тебе будет там хорошо, и нам тут полегче. Война кончится, жизнь наладится, снова вернешься. — Если отдашь меня отцу, я больше к тебе никогда не вернусь. Вон, тетя Гегецик не отдает Грету, а живет хуже нашего. — И она отдаст. — Может, она и правильно сделает, она совсем больной человек. — И я так же заболею скоро. — Из-за меня? Я виновата? — Из-за его побоев. Он как за тобой приезжает, так и колотит меня, будто не знаешь, не видишь. — Знаю, вижу, но ты все равно меня не отдавай. Настоящая мать никогда своего ребенка никому не отдаст. Не отдавай меня, мама. — Когда сама будешь матерью, дай бог тебе счастливой жизни. — И несчастной буду, не отдам. — Не захочешь видеть ребенка голодным, отдашь.

Увел дядя Гурген Тамару к себе. Он собирался переехать в Россию, и временно жил у друга недалеко от тети Марго. Она не находила себе места: — Пойди, — сказала она Грете, — посмотри, как они там. Скажи Тамаре, что я плачу и зову её обратно. -Грета и пошла. Чтобы заглянуть в окно, она присела на корточки… как будто смотрит в обручальное кольцо… Тома расчесывала длинные волосы женщины, Гришка  чего-то сколачивал. — Ну, посмотри, посмотри, посмотри на меня, — шептала Грета, и когда Тома обернулась, она жестами позвала её и побежала к воротам. — Чего тебе? — Хмуро спросила Тамара. — Мама плачет, зовет тебя, пойдем со мной. — Пусть плачет, она не моя мама, моя вон сидит в комнате. И ты не ходи больше, поняла? Скажи ей, что мне здесь хорошо, как она хотела. — И ушла, и закрыла ворота перед Гретой.

— Она не ты, — горько вздохнула тётя Марго, — она и на похороны мои не придет.

Дядя с пушкой…  На пару дней мама оставила Грету у тети Марго. А у неё прятался какой-то родственник, дезертир. Днем он отсиживался в хлеву, а вечером ел, пил и много очень говорил. Тетя Марго всё кивала, слушая его, кивала, да так сидя на кровати, пряча за собой Грету, и засыпала.

Никого дома не было. Родственник поел, но не уходил. Он сидел, откинувшись на спинку стула, и тяжело дышал. Грета испугалась его, хотела выйти, но дверь не поддавалась. — Не старайся, — сказал он ей, — иди лучше ко мне, иди, у меня есть интересная игрушка для тебя, ты игрушки любишь? Подойди ко мне, посмотри, какая пушка, настоящая пушка. — Грета испугалась: что-то черно-красно-белое держал он в руках, сильно сопел и гнусавил, страшный такой. Грета полезла под кровать, пластом, с трудом забралась под неё и прижалась там к стенке. — Дура, вылазь, говорю, вылазь. Ну и мёрзни там, а я вот не уйду. Дождусь, пока  закоченеешь. — Он разговаривал сам с собой, ёрзал на стуле, хрипло ругался. — Ты чего это ругаешься? — вошла тетя Марго. — Надоело со скотиной в хлеву жить. — Самому человеком быть надо. А где Грета? — Я хотел её в карман посадить, а она, дрянная  девчонка, убежала. — Не до шуток твоих плохих, я спать хочу, иди к себе. Грета? — увидела она её, вылезающую из-под кровати, — ты зачем туда полезла? — Он такой страшный, этот дядя с пушкой, — выговорила она, глядя на тетю Марго. — С какой еще пушкой? Ах ты, мерзавец! Опять ты за своё?! Я тебя укрываю, кормлю, а ты пакостничаешь?! Вон! Вон убирайся из моего дома, скотина ты этакая! Лучше бы убили тебя там такого. — Она вытолкала его за двери и сказала Греете: — Не бойся, он больше здесь не будет, давай спать. — Она обняла её и заснула. А Грета то ли во сне, то ли в бреду видела слюнявую щетинистую морду, похожую на дядю с пушкой… она высовывалась из хлева и мычала «мууу»… Хмурилась Грета: — может, это война, или любимая корова, за которой она подбирала терпко пахучую слякоть, шлепала её на стены, готовя на зиму кизяки? — Грета улыбнулась во сне и вздохнула.

А почему у меня нет…  Днем мальчики играли в войну. Они то разбегались один от другого, то группами наскакивали друг на друга, — Вы убиты! Мы победили! — Нет, это вы убиты, а мы победили! Генералом был Авик. Он велел Грете подняться на дерево и оттуда помогать ему, потому что она одна-единственная девочка и как им, мальчикам, убивать её? Она кричала ему сверху, — Авик, за углом! Авик, за деревом! Но слышал её не он, а его мать, — Слезай немедленно, мальчишница! Девочка дома должна сидеть, поняла!? Как было понять-не понять? Авик сказал, — Всё, закончили, спускайся, Грета. — Мальчики собрались под деревом. Грета повисла на последней ветке, хотела было, как всегда повисеть еще и на ногах и покрутиться  меж рук, но не стала этого делать и  готова была уже спрыгнуть, как Авик ухватился за ветку с другой стороны, сказал, — Покатаемся, — и обхватил её ногами. И знакомая тишина обволокла Грету… что это, что это у него меж ногами? А почему у меня нет? Если б смех мальчишек не прервал её тишину, она готова была спросить об этом у Авика.

— У памяти отличные сотрудники, — тихо, будто сама себе говорила ей перед сном мама, — ум и душа. Ум — глазастый, он отбирает из всего многого. Душа — гибкая, она записывает. А память — мудрая, она советует. Память всё вбирает, как уроки божьи: поймешь их, человеком проживешь, а нет… Не знаю, понимаю вроде, а человеком не живу. — Грете слышались слова и дыхание мамы, но думалось о своем, о чем хотелось спросить, но не смоглось и в сон ушло.                         

Кубарем с горки…    Тётя Марго грелась над керосинкой, почти  накрыв её своей юбкой.

— Я тоже хочу так погреться, — попросилась Грета. — Девочкам так нельзя. — А Авику можно? — Какому еще Авику? — хотела разобраться тетя Марго, но вошла мама. — Ветер принесла, скорее двери закрывай, — сказала она ей. — Еще кое-что я принесла, вот, две картошки. По дороге я их помыла. Дай нож. — Мама стала нарезать картофелину тонкими кружочками и прилеплять их к стенкам керосинки. Казалось, ничего вкуснее этого и не было. Роберт вошел оживленный. Густые широкие усы его сказали: — Скоро войне конец: наши под Берлином! — Слава богу, — сказала  мама, — но нашим трудностям конца не видно.

— Это так. Надо Грету в школу определить. — Роберт помрачнел. — А то у неё уже наездник появился. Поднимаюсь я в сад по поломанной мальчишками задней стенке и вижу: Авик этот сидит на ней. Ну, поймал я его, ясное дело, проучил. Но я же не могу быть всегда рядом, а девочка целыми днями одна… Тишина увела Грету в сад: Авик принес толстую веревку: — Я тебе качели сделаю, будешь тут кататься. На ветках мальчишки висят. — Я не качели люблю, я лазить по деревьям люблю. — Девочки не должны лазить по деревьям. Упадешь. — Не упаду, я умею, — схватилась Грета за ветку, вскинула ноги на ствол и повисла на них. Авик потянул её со спины к себе, не удержался на ногах, они оба упали, перекатились друг через друга, услышали голос Роберта и замерли: Грета, лежа на земле, а Авик сидя на ней наклонился к ней и прошептал: — Всё, он убьет меня, если заметит. — Грета увидела Роберта, а Авик почувствовал, как тот приподымает его за рубашку…

«Наездник? — Думала Грета. — Нет, такой игры у нас нет. Но если Роберт говорит, может, это так называется? Вот катиться кубарем друг через друга — это весело. И виделось ей, как они с Авиком катятся-скатываются с горки…

На последней парте…  Школа была недалеко от дома, там, за общим краном, как говорили, в яме. В дождь худая обувь вымокала и застревала в слякоти… шла босая. Дети, как дети, и Грета, как все дети, прыгала да играла. Но на уроках все были как все, а Грета была сама по себе. Сидела она за последней партой, в углу. У всех  было чем и на чём писать, были какие-то книги, а у Греты был только один карандаш, который она очиняла зубами и ногтями. Все слушали учителя и друг друга, сидели парами, а Грета была сама с собой: смотрела, слушала и рисовала. Парта и стенка были сплошь в деревьях, пауках, бабочках; тут и холм с крестом и зияющим над ним кусочком неба; и змея, обвившая решетку окна; и тара, с порванной струной, обвивающей рассыпанный кизил… Учительница постояла, посмотрела, погладила её по голове, вздохнула и отошла.                — Вшивая она, поэтому с ней никто не сидит, — сказала девочка, вокруг которой всегда собирались все другие девочки, — и рисунки у неё вшивые, — засмеялась она, и  засмеялись все.

Над доской висела картина: плакат это, сказали, Родина-мать зовет, называется. — Значит, у меня три мамы, — думала Грета, — мама-Гегецик, мама-Надя и… а мама-родина у меня которая: мой Баку или наш Ереван? И мой — не мой, и наш — не мой? Или все четыре мои, и все меня зовут? — Вопросы и ответы задерживались недолго: растворялись в звонках, уроках, дорогах, как пища для тела в кишках. Но росли они вместе: тело и сознание, только одно росло биосистемно, а другое — без…

В Детском доме…       Мама  заболела. Брюшной тиф, сказали, и увезли в больницу.  — Что с Гретой будем делать? — Решали три тёти, три сестры мамы. И поместили они её на время в Детский дом. Мало кто в Детском доме разговаривал на её языке, и по действиям других детей она определяла, как быть и что делать. Желтоволосые двойняшки, брат с сестрой, немногим старше её, подружились с ней, и были они всегда вместе. Грете понравилась их игра в камушки. Сядут на пол, расставят ноги, кинут перед собой пять небольших камушек, возьмут один, подбросят его вверх и быстро поднимут еще один, потом снова подбросят один и возьмут другой так быстро, чтобы успеть поймать подброшенный. Когда все пять камней собраны, играют в другую комбинацию: одной рукой из пальцев строят ворота, другой поочередно загоняют в неё четыре камушка, также подбрасывая перед каждым один вверх. Главное — успеть поймать подкинутый камень. Игра нравилась двойняшкам, а Грете нравились они. Другим детям нравились куклы и разные другие игрушки. В столовой, когда давали булки и шоколад, брат предлагал Грете менять булку на шоколад, она отдавала ему булку и брала только половину шоколада. Когда садились рисовать, брат и сестра протягивали ей свои тетради и карандаши, чтобы она и им нарисовала что-нибудь. Ему она рисовала разное всё из булок, а ей — всё из рифлёного шоколада, они смеялись, и Грета чувствовала себя хорошо. Из многих слов, услышанных   тогда, она запомнила — «американка», так называли шоколад, и — «войне капут».

У двойняшек сильно чесались руки. Скоро и Грета зачесалась. Сначала между пальцами рук, потом по всему телу. В детдоме распространилась чесотка. Дети ходили в зеленых и черных пятнах.

Грета поелозила, вертясь вокруг пяти камушек, которые пригоршней раскидала, щелчком посбивала один другим, но надоело, села, прислонившись к стене, вспомнилось что-то, взгрустнулось, слёзы согрели щеки, и сквозь них увидела и услышала мальчика, нагнувшегося к ней: — Слёзы? почему? кто тебя, девочка? — Уйди, дурак, — ты, — выпалила она так, как часто говорили друг другу другие дети. — Ай, ай, ай, как грубо, по губам получить можешь. Такая маленькая, а уже неправду говоришь: не я, запомни, а мама с папой. — Улыбнулся и ушёл. Слёз как не бывало: сказанное поразило, ввинтилось в память.

Дома… Мама выздоровела и забрала Грету домой. Усердно смазывала она чесоткины бугорки на теле дочки черной жутко пахучей мазью. Вскоре мазь пригодилась и ей самой. Обе чесались и намазывали друг друга. Тетя Марго приносила поесть: бурак красный,  белый, сухофрукты, пару картофелин. Руками она ни к чему не прикасалась. Грелась по-своему на своей керосинке, которую на время принесла им, пришлепывала к ней кружочки картошки и с видимым удовольствием протягивала их то Грете, то маме, набухшими и поджаренными, и, не переставая, жаловалась на горькую судьбу свою и своей сестры, и своего брата, и своих родителей. — Давай, сестра, продадим этот дом. Перейдешь ко мне. Мы с Робертом вдвоём и ты. — Куда мне с моими головными болями, — ответила мама. — А куда тебе с этими болями тут одной? — Я не одна, я с дочкой. — И её жалко, все боли свои ей отдаёшь. — Не дай бог. Я её боли себе возьму, — слабо улыбнулась она Грете и прижала её к себе, — все будущие боли её, все себе возьму. — Ты лучше отцу её отдай. Она там и учиться сможет, а тут пропадет… крупная она, в глаза бросается уже, все десять вместо семи ей дашь… растет тут, как сорная трава. — Не говори так. Спасибо, сестра. Нам бог поможет. — Опять своё заладила. Какой бог, где он, чего ж он сейчас не поможет? Ты и за Арама его просила. Гитлеру он все разрешает… бог… твой бог… где он, где? — Не знаю. Но ты не говори так. Он, может, здесь, рядом с нами. Темно уже, тебе уходить надо. — И то, правда. Раз уж он с тобой рядом… бедная ты моя сестра, так я пойду.

… Бог рядом с нами…  учиться сможет… — отбирала память Греты

Мир на возвышении…     Учебный год кончился. Грету оставили на второй год в первом классе. Мама сказала, что они пойдут в клуб, что там сегодня театр, спектакль будут показывать: историю мальчика Гикора. «История, театр, спектакль» — понравилось Грете, кольнуло новизной. В зале было шумно-шумно. Но вдруг раздалась  музыка, грустная-грустная, и стало тихо. Вытянувшись смотрела Грета за всем, что происходило там, в мире на возвышении — это было открытием, это было потрясением.

По темной каменистой улице люди возвращались домой, как с похорон. Грету же несло по-над камнями, всё вокруг казалось светло, и песня, которой закончился спектакль, несла её средь общего потока отдельной струёй и вбросила к тёте Марго: «Гикор, Гикор, ты наш друг. Когда поднимемся с тобой на гору ту, на гору ту, оттуда увидишь, как неправильно люди живут». — Умница ты наша, деточка, вырастешь, будешь, наверное, большим человеком. — Я уже большая, смотри какая, — провела она ладонью над головой по стенке, возле которой стояла. — Учиться тебе надо, детка. К отцу тебе надо, понимаешь? Растешь тут, как ненужная трава. А там человеком станешь.  — Ты хочешь к папе? — Спросила мама голосом, ожидающим отрицательного ответа. — Учиться хочу. А когда школа кончится, я приеду к тебе. — Нельзя было не увидеть в глазах дочери порыв к своему будущему, и… мама согласилась.  — Лишь бы тебе было хорошо, — сказала  она, незабываемо вздохнув.

“Гикор”… по эту и по ту сторону двери…  На  вокзале перед вагоном поезда мама вдруг забеспокоилась, засуетилась: — Нет, прошу тебя, дочка, не уезжай. Да не пропадем мы с тобой. Я последнюю юбку продам. Не уезжай. — Грета стояла, потупившись: «да» и «нет» терзали её, но раздался гудок, и она  сказала:  — Я приеду к тебе, мама, обязательно приеду, вот увидишь. — И мама тихо подчинилась обеим судьбам: своей и дочери.

Несколько раз у прохожих мама спрашивала, как найти дом на углу улиц Горького и Камо. — Я помню, это около Пассажа! — Воскликнула Грета. — Я и дом, и двор помню.           — Того двора больше нет, — сказала мама, — папа теперь живет в другом доме.

У ворот углового двухэтажного дома мама перевела дух, сказала: — Пришли. Послушай, о чем я хочу тебя попросить, ты это… ты Надю мамой зови, и ей так легче будет, и тебе. У тебя тут брат есть, потом ещё будет, и еще будет, я знаю. Я не смогу без тебя, буду приезжать к тебе часто. Я положила тебе в сумку одну книжку: «Гикор», ты читай её все время, чтоб не забыть язык свой, читай её!.. Ладно, всё, пошли.

Узкий проход, два огромных железных ящика для мусора, темный туалет с открытой дверью, кран, маленький двор, как вытянутая вверх труба, лестница на второй этаж, кусочек неба, исполосованного веревками для белья. Мама постучала в деревянно-стеклянную стенку, занавеска приподнялась, Надя открыла дверь, мама нежно подтолкнула Грету: — Иди, дочка, иди, — сказала и… осталась по эту сторону двери.

Творческая задача… Надя увлеклась новой ролью: стать матерью восьмилетней девочки в двадцать один год показалось ей интересной творческой задачей. Обмыть, очистить, приодеть, она понимала, недостаточно: надо ещё обучить всем домашним женским делам.

Но сначала надо научить языку, а то, как отдать её в школу? Учить стирать, гладить, мыть полы, подметать, готовить обед было нетрудно: всё это они делали вместе. Надя показывала, как это надо, называла предметы и действия. А вечером весело рассказывала папе разные казусы. Особенно её развлекало неумение Греты разобраться  в «я» и «ты»:  «яблоко» превращалось в «тыблако», «Яша» — в «тыша». Надя смеялась, показывала, называла, просила, велела, Грета смотрела, слушала, исполняла, и обе были довольны: Надя — ею и собой, а Грета — Надей. Довольна была Надя и тем, что могла выйти из дому, оставив ребенка с Гретой.

За год Надя научила Грету русскому чтению и письму так, что директор школы предложил посадить девочку во второй класс, тем более, что ей уже было девять, но Надя не согласилась, считая, что лучше закрепить приобретенное с первого класса. Так в жизнь Греты вошел русский язык. И так в характере её утвердилось лидерство: она старше, она активнее, она ведет, она организует.

С утра Грета уходила с отцом: он на работу, она в школу. Когда возвращалась она, уходила на работу Надя. Все вместе собирались вечером за столом. И папа, и Надя рассказывали каждый о своем, весело и игриво, иногда подключая к процессу Грету. Потом папа спрашивал: «Как дела в школе?» Надя отвечала: «Все хорошо». И начинала убирать со стола, подавая Грете тарелки: кухня была через среднюю комнату, в прихожей.

Потом, через много лет Грета поймет, как много суеты не только в делах домашних, но и во взаимоотношениях людей. А сейчас ей нравилась и эта пробежка из кухни через смежную комнату в столовую, и всё, что связано с маленьким братиком, и заготовки для обеда, и стирка пеленок и белья, нравилось всё, что было связано с Надей — её красота, её голос, её песни, которые потом она сама пела своей дочке и себе, когда вспоминала Надю. Нравились её проворность, ловкость, нежность, женственность её движений. Определить этого словами Грета не могла, но когда она распахнуто смотрела на Надю, и та улыбчиво спрашивала: — Я тебе нравлюсь, да? — она терялась: нигде, нигде такой, как Надя, не было.

До вечера, до возвращения отца с Надей с работы, Грета готова была вычистить всю комнату, всю посуду, ухаживать за маленьким братом так, чтобы ни от чего бы он не плакал… всё сделано, что бы такое ещё, пока он спит? Полы помыть! Вылила ведро воды на пол, подоткнула подол, всё, как Надя, тряпку на швабру, и вперед ею по прямой дорожке из кухни до окна на улицу. — Ах ты, господи! Что же это тут такое делается? — Вошла Надя и тут же взялась выкручивать тряпку и осушать пол. — Так и у меня, дочка, бывает: хочешь сделать хорошо, получается плохо, — сказал  папа на своем, на родном языке. — Я же просила тебя, Гриша, говорить только на русском. Это же и ей на пользу. — Грета видела и чувствовала: папе не понравилось её замечание, но он промолчал, утаив в глазах непонятную ему самому вину. — Не мешало бы обратиться к врачу, — сказал папа, — кажется у неё рахит, может, бандаж ей надо. — Рахитичная она, это видно, но какой ещё бандаж ребенку? Грудь вперед, пузо назад, — хлопнула она Грету по животу, — вот и всё лечение, войдет в привычку, в жизни пригодится. Главное — характер, а не врач. Прибирать себя надо, подтягивать. — И понравилось Грете это: главное — характер! И когда Надя потом так же хлопала её по животу, она сама весело приговаривала: — Грудь вперед, пузо назад!

Общая баня…   В баню! Это дело всегда было желанное. Нравились и сами сборы в баню, и ожидание очереди, и шкафчики для белья в предбаннике, и момент вхождения в зал, когда тело тут же окутывает паровое тепло, укрывает каждого от всех, и не люди — привидения, отдельные части тел двигаются, позванивают кружками и тазиками, шлепают водой, и голоса разбиваются о пар-туман, и только одна мама-Надя отчетливо видна рядом — ладная, такая красивая, быстрая, гибкая и веселая, как всегда, когда берется за какое-нибудь дело. Она ловко вертит Грету перед собой, намыливает, обмывает: —     Некогда таращиться, тоже мне созерцатель. — А ты сказала, идем в общую баню. — Ну, а мы в какой? В общей и есть, в общей женской бане. — А в мущинскую общую когда пойдем? — Это ещё зачем? Нам мужчин дома хватает. Стой ровно, обкачу, сполосну и, давай беги, быстро одевайся, не простудись.

Швейную машинку – кому?..  Соседки поздравляли Надю с рождением второго сына.

— Следующая будет девочка, — сказала одна. — Нет уж, хватит, — сказала Надя, — троих  пока поднять надо. — Не глупи, — настаивала та, — девочку тебе обязательно надо, свою, понимаешь? Чтоб эта у отца единственной не была, понимаешь? Чтоб любовь его к ней пополам разделить, поняла? — Что-то в этом, может, и есть, — медленно произнесла Надя, — подумать надо. Не стой, — сказала она Грете, — не слушай, когда взрослые разговаривают, иди, делом займись. Что ж, буду рожать, пока бог даст девочку. — Когда узнала, что ждать опять мальчика, кинулась к знахаркам, чего-то пила, что-то делала, едва сама жива осталась, а от него освободиться не смогла. И снова родился мальчик. И четвертым был мальчик. Он родился много позже, в один год с  дочкой у Греты. И в сердцах тогда Надя сказала: — Не судьба, значит. Ничего, у кого из сынов моих первой будет девочка, той и подарю швейную машинку. В конце концов, четыре невестки — это четыре дочки, это же клад!

Мы на ринге…      Феликс рос худеньким и слабым. — У него врожденный порок сердца, — говорила Надя, — ему нельзя двигаться, ему нужен покой. Грета ничего этого не понимала. Днями она не просто забавляла его, но развивала, считая, что ему надо быть сильным и смелым. Бельевой веревкой и стульями она ограждала в средней комнате пространство, помещала в него пятилетнего Феликса и говорила ему: — Это ринг. Мы на ринге. А это вот, — указывала она ему на свою руку от плеча до локтя, — это, ну, вот ты сюда кулачками бей, понял? И не стой на месте, прыгай, вот так, смотри, вот так, молодец, прыгаешь и бьешь, раз, раз, хорошо, ещё, молодец, вот так, меняй руки, то одной бей, то другой, не бойся, мне не больно, бей сильней, ещё, молодец, вытягивай руку, не сгибай, вот так, смотри, как я… — Ты почему бьешь его? — вошла Надя. — Не бью, учу, мы играем, — испугалась Грета и глаз, и голоса Нади. — Ах ты, гаденыш, змеей посланный, ты погубить его хочешь, да? Ты знаешь, что у него порок сердца, что ему двигаться нельзя, знаешь и губишь его, да? Ну, говори, говори, чего зенки-то вытаращила?! Убери глаза свои, уйди, — говорила она, освобождая стулья от веревки. — Верно говорят: яблоко от яблони недалеко падает. — Грета погрузилась в свою тишину: там было одно недоумение: что с ней, это совсем не она: «гадёныш, змеёй посланный, зенки»… что это, как это, зачем? Какое яблоко? От какой яблони? Это про маму, но… зачем?

Ваза любимая… Игорю три года, Феликсу уже пять, Грете двенадцать. Она забавляет их: посадила каждого на стул перед бельевым шкафом с большим зеркалом, сама стала сбоку шкафа так, что когда поднимаешь одновременно руку и ногу, они отражаются в зеркале точно также, и получается очень смешно: как будто кукла, которую кто-то за веревочку сверху дергает. Она показывала фокус, смеялась, и говорила мальчикам: — Хлопайте, правда, смешно? — Но они, маленькие, молча смотрели на неё, а не в зеркало, и не смеялись. Ладно, решила она, покажу вам другой фокус. На указательном пальце она стала удерживать в равновесии палку, которой Надя шерсть взбивает. Забавлялась и сама, увлеклась и… задела палкой вазу на трюмо. Звон разбившейся вазы сковал её тело, привёл  в оцепенение, в ушах застучали слова, которые всего пару дней назад выговаривала ей мама-Надя: «Смотри, не разбей эту вазу, она моя любимая, она память от мамы моей осталась»… Ужасно. Как быть? — И кинулась она к Феликсу: — Прошу тебя, братик, пожалуйста, скажи маме, что это ты разбил, нечаянно разбил, тебя она не поругает, очень прошу тебя, хорошо? Скажешь? — Но мама как вошла, так сразу всё и поняла: — Кто? — Спросила она. — Говорите, кто разбил? — Грета стояла, потупившись, Феликс и Игорь смотрели на неё. — Я, — слабо произнес Феликс, — нечаянно. — Он? — Смотрела Надя на Грету. Не поднимая глаз, Грета слабо кивнула. — Ладно, он, так он, — одной рукой она уже держала его за тоненькую руку, другой уже замахнулась на него той же палкой… пухленький Игорь, откинувшись на стуле, отстраненно мотал ногами. — Нет, нет, — рванулась к ней Грета, заслоняя собой братишку, — Не бей его, это не он, это… палка… мы играли, она упала и… — Ах, палка! Врунишка! Я отучу тебя врать! Я просила тебя, я предупреждала тебя! Ты это нарочно, да? Назло? Вот, запомнишь, на всю жизнь запомнишь, можно ли так: врунишка сама и ребенка врать учишь? Будешь, будешь? Проси прощения! — Палка опускалась на Грету с каждым  обращением Нади к ней. Тело Греты от боли извивалось вокруг мамы-Нади, душа болела жалостью к вазовой памяти её; а в мозгу прыгало: «Зачем же бить? я бы не била. Ваза любимая, а человек нелюбимый? Мама меня любит, моя мама!». Вслух же это всё выдалось в ожидаемое Надей: — Не буду, больше не буду. — С неделю больно было сидеть, лежать на спине, держать ручку в руке: мизинец распух, но обиднее было думать и видеть, как мама-Надя стала мачехой.

Хина и аскариды… В школе всем раздавали хину — таблетки от малярии, и какие-то поменьше — от аскаридов. — Не могу, застревает в горле, не идет, горькая, как отрава, — жаловалась девочка с парты перед Гретой. — А ты не пей, раз горло твое не хочет, — сказала она ей, отправляя свои таблетки в сумку. — А так можно? — Раз горло твое не принимает, можно. —  А твое? Хочешь, возьми мою. — У меня тоже что-то где-то не принимает, но ладно, давай твою. — Такая отрава. Ты и уколов не боишься, всегда первая идешь, ты будешь доктором, да? —  Нет, — сказала Грета.

В уборной только присела, почувствовала что-то чужое, потянула, вытянула… аскарид? Вот он какой, и как же он такой в неё забрался? Говорила мама-Надя, не грызи ногти, от них всякая гадость в кишках образуется, глисты мелкие и аскариды, и страшные ленточные ещё. Чем только не смазывала она ногти ей, разве что, говорила, еще дерьмом осталось, только всё было бесполезно. Но теперь, как только рука приближалась ко рту… с каждого ногтя сползал аскарид. — Это хина той девочки выгнала его из меня, — думала она, — это он напросился еще на одну хину. — Захотелось поделиться своим открытием с девочкой, но почувствовала, что это только своё, другому это такое может быть противно.

«Стакан воды» — на родном…  Это странное слово «мачеха» никак не становилось рядом с теплым «мама», и руки слабели от появившегося страха перед болью. Бывало, посуда выскальзывала из рук, но не разбивалась, Грета успевала подхватывать её на лету, а эта тарелка упала и… на куски. Что было делать, бросить в мусорное ведро — сразу видно… запихала куски за шкаф, но спокойствия не ощутила: «А вдруг это любимая тарелка?».

Целую гору свежевымытой посуды несла Грета из кухни в комнату, чтобы разложить её по местам в шкафу. Не донесла: Надя стояла около шкафа… глаза в глаза — и  кисти рук перестали держать посуду, и  вся она грохнулась прямо перед Надей… — Ах, ты так! Ты нарочно?! Мала ещё со мной тягаться! Убирайся, я сама соберу, слышишь? — Оттаскивала она присевшую на корточки Грету, схватив её за волосы на макушке. — Когда посуду бьют нечаянно — это к счастью, но когда нарочно — это к наказанию. В угол иди, в угол! — Но с ощущением непоправимой вины и жалостью к Наде Грета пыталась помогать ей собирать осколки. И тут… — Что это такое? А это когда? И почему сюда? Почему  не сказала? — Надя вытаскивала из-за шкафа куски спрятанной там тарелки. Открыла шкаф, взяла ремень, — Вот тебе, вот, — сопровождала она свои удары, — за то, что разбила, за то, что скрыла и за то, что обманула! Стой теперь в углу, пока отец не придет, на коленках стой! Пусть полюбуется на свое чадо! Вот соли еще подсыплю… — На коленках стоять было трудно, и как только Надя выходила из комнаты, Грета садилась на пол, разглаживала соль, пальцы выводили на ней разное и 2+2…4. Так переминалась, пока не пришел папа.          — Провинилась, дочка? Наказали? Бывает, ничего, до свадьбы всё забудется. Но ты, Надя, надеюсь, не очень жестко, да? Воспитывать, оно, согласен, нужно, но ты помягче, пожалуйста. «Папа…такой красивый, веселый, добрый», — почти не чувствуя боли, Грета кинулась подавать ему тапочки. —      Вот-вот, расти её служанкой! Давай на стол накрывай, отец с работы пришел. — Служить отцу — это хорошо, я ведь тоже ей служу. — А я не служу? — И ты тоже, и она тебе. Спасибо, дочка. — Ей спасибо, а мне? — Тебе особенно. Принеси, дочка, стакан воды, — попросил отец на армянском. — Опять, — возмутилась Надя. – Нарочно, да, секреты от меня? — Какие секреты, попросил стакан воды. — Проси на русском, трудно разве? — Перестань придираться. Так не только она, я и сам я забуду свой язык. — И большой беды не будет. — Это как посмотреть. Ты же не шовинист, Надя, тебе самой должно быть интересно понимать человека,  которого любишь. —  Так человека, а не язык. — Это одно и то же, это взаимосвязано. Единственное, что от человека остается — его язык: если он не передаст его другому, меньше и слабее станет нация. — Опомнись, Гриша, ты же коммунист! Какая нация? Все кругом говорят только на русском, куда ты со своим языком? Тем более ей, да еще с её дикими манерами, ну посмотри, как она ест, тарелку обхватила, как будто кто-то отнимает её у неё, ест жадно, как мужичка, и много, но соседи этого не видят, им кажется, что не кормлю я её, всё мачеха, да мачеха, надоело. Да и она хороша, сколько волка ни корми, он всё в лес смотрит. Небось, все время о своей думает. Ну чего ты в тарелку уставилась? Подумаешь, слова не скажи, обиделась, ешь давай, ешь, не ковыряй ложкой, и мизинец свой прибери, выставляешь его на метр, аристократка чёртова! Ну, скажи, Гриша, мачеха я, да, мачеха? — Поменьше обращай внимания на людей глупых и недобрых. — Грета согласилась с отцом, но высказаться не могла, и отец понял это по её глазам.

Приходить, заходить…    Возвращаться домой после школы не хотелось. Грета проходила мимо дома тети Лизы. Мама говорила, что она близкая родственница и к ней можно заходить в гости. Тетя Лиза очень любезно встретила Грету, угостила фруктами и, когда стало темнеть, сказала ей, что уже поздно и надо идти домой. — Я не хочу домой. Можно я у вас останусь? — Как же так, — всполошилась тетя Лиза, — дома уже беспокоятся. — Не беспокоится, она меня не любит. — Если ты будешь себя так вести, если ты сама не любишь, как же тебя любить? — Я люблю. — Вот и хорошо. Давай, деточка, пойдем домой, я тебя провожу. — Я больше к вам не приду. — И правильно, деточка, идти надо только домой, к себе, а к нам и к другим можно только заходить, понимаешь, на время, в гости. Подрастёшь, зайдешь, я тебе, может быть, кое-что и расскажу. Род у тебя княжеский по матери, да купеческий по отцу, и ты должна быть девочкой воспитанной. Я тебе потом много чего расскажу. Пойдём.

Тётя Лиза сказала мам-Наде, что случайно встретила Грету и пригласила к себе в гости, извинилась, что задержала её. Грета очень удивилась, что тетя Лиза говорит неправду, что мама-Надя беспокоилась, что папа пошел искать её, что стол накрыт, но без неё начать обедать не могут… Без неё не могут?!

Человек новой формации…     — Нелегко тебе, Надя, понимаю, всего-то тринадцать лет разницы меж вами. Знаю, перевоспитывать труднее, она человек,  сформировавшийся.       — Че-ло-век, — дала она легкий подзатыльник Грете, — ешь, давай, ешь, ну… — Кушай, дочка, кушай, тебе расти надо. Запомни: никогда на хлеб не обижайся, хлеб не от людей, он от бога. — Так, договорились, коммунист заговорил о боге. Ты же в него не веришь? — Но иногда размышляю. Всё меньше, правда, вслух. Я не верю, но он, — папа указал пальцем то ли на портрет Сталина, то ли на Бога, — он в меня верит, понимаешь, неудобно как-то подводить его. —  Выкручиваешься? — Нет, Надя, не знаю, что делаю. Я коммунист, да, но того Гриши, Надя, того поэта… — Грета почувствовала, что отец говорит что-то и для неё, — того историка, журналиста, того армянина — его уже нет. Я, сама знаешь, теперь «человек новой формации», я замполитотдела республиканского аэропорта, во как. — Стал бы ты им со своим языком, как же. — Ладно, замнем, Надя, как сейчас говорят, замнем для ясности. — Замнем, Гриша. Только вот, хочу предупредить тебя: я человек православный, скоро Пасха, и я буду крестить своих детей. Никто не узнает, Гриша, обещаю. — Не делай этого, прошу тебя. Твои дети — ещё и мои. — Замнем, как ты говоришь, для ясности. Твоя пусть нехристью остаётся, раз ты так хочешь. Ну, что ты окаменела? Вставай, унеси посуду, неси компот.

… Мужичка, мачеха, — оседало болью, бог, хлеб от бога, — равновесило эту боль. Но пока чувство и мысль приходили в единение, Грета каменела, отключалась, и только пальчики её механически поглаживали ложку. — Вырасту когда, возьму чужого ребенка, покажу, как надо понимать его… — Не слышишь что ли, компот неси, — наклонилась к ней Надя. Грета  уловила смену интонации её голоса и сразу  оживилась.

Все мы ушастики…    Грета бросилась встречать отца. Подала ему тапки. — Как ты, детка? — спросил он ласково на родном языке. — Хорошо, — ответила она тоже на своем, но с оглядкой повторила на русском, —  хорошо. — Не забывай, дочка, не забывай, — погладил он её по голове, —  молодец. — Грета любила это время возращения отца с работы, когда начиналась вторая половина её дня. Вот отец прошел через смежную комнату-детскую в столовую-спальню, два низких окна которой с широкими подоконниками-полками выходили на узкую проезжую улицу, отчего, казалось, менялись местами зрители и спектакли: действие в доме — зрители за окном,  действие за окном — зрители в доме. Запомнилась и частая просьба папы: «Тише, пожалуйста, тише, неудобно, кругом люди: и зрители, и слушатели». — Слушатели — это соседи:  с одной стороны тетя Шура с сыном, с другой — Назима-ханум с детьми. В двухэтажном деревянном доме этом до революции жила одна семья, говорили, богатого армянина, который для себя этот дом и построил. Теперь комнаты отделялись тонкой перегородкой-ушами. — Так ведь и мы их слышим, — говорила Надя. — То-то и оно, — отвечал папа, —  все мы ушастики… вся страна ушастая.       — Тише ты, Гриша, тише, — переходила на шепот Надя, и оба, затихая, смотрели наверх, на портрет Сталина в раме над диваном. — Что это? — спросил папа, беря коробочку со стола и открывая её. — Это крестильные крестики детей, в православии они теперь, я тебе говорила, а это кулич, Гриша, — завтра Пасха. — Я же тебя просил, — всердцах отмахнул он от себя коробочку и тарелку с куличом, те скользнули по столу и упали, и кулич разломился. — Ах, что же ты наделал, Гриша?! — Побледнела Надя, — ведь не встанешь утром, окривеешь. — Ну, кликуша, помолчи. Не кидал я, не хотел, получилось так, — обмяк папа и сел. Грета подняла коробочку и пыталась соединить разбившийся кулич. — И кто же, кто крёстные? — Сима. У неё своих детей нет, а моих она любит. Говорит, богатство некому будет оставить. У неё сундуки полны тканей. Сказала, что все крестнику своему оставит. — Сима? Она же еврейка. — У неё муж еврей, Мося-таксист, а она православная, имеет право. — Не то говоришь ты, Надя, не то делаешь. А я думаю, чего это ты зачастила к ней, пропадаешь у неё… эксплуатирует она тебя,  мне не нравится это. — Подумаешь, помогаю немного по дому, тяжело ей, ноги у неё больные. Это дела наши женские, мне не мешает, я всё успеваю. «Кликуша… смешное слово, православная — красивое, еврейка, кулич, богатая, эксплуатирует, ушастики… нехристь… это я, у меня крестильного крестика нет.

Вот это да…    В удивлении стояла Грета утром у кровати в ногах отца: он не мог повернуть  голову, болела шея. — Говорила я тебе, окривеешь, вот тебе за грех  твой, — испуганно-тихо с нервическим смешком выговаривала отцу Надя. — Если это за грех, так всем вокруг сегодня кривыми ходить. — Ты за себя отвечай. А ты чего глаза таращишь? — Обратилась Надя к Грете, — принеси полотенце, сделаем массаж, разотрем, разогреем, авось, пройдет. — Какой же это грех, если массажем его снять можно? — Молчи уж, Гриша, не греши и дальше. «Вот это да, — поразилась Грета, — всё, как Надя скажет, так и будет, всё она знает, всё она умеет — вот это человек!»

Ма-ма…      Два дня Феликсу было плохо, болел животик. Врач прописал клизму, не помогло, стало хуже. Мама сидела на кровати с ребенком на руках. Все были взволнованы, папа что-то причитал, Грета внимала Наде. Вдруг Феликс судорожно  вытянулся в струнку и замер… — Ложку! — крикнула Надя. — Гриша, ложку! — Чайная ложка сиротливо лежала на краю стола, но, панически суетясь, папа и Грета, не замечали её. Надя руками с усилием раскрыла рот ребенку, пальцем прижала язык его и вдохнула в него свое дыхание. И когда Феликс обмяк, медленно раскрыл глазки и хрипло прошептал: — Ма-ма, — Надя рухнула назад без сознания, едва не уронив ребенка, не подхвати его Грета. Позже, когда Феликс посидел на горшке, Надя победно-успокоительно продемонстрировала виновника пронесшегося ужаса: две граненые белые бусинки. И снова, в который раз, Грета восхитилась Надей.

Хартут…             Аэропорт, где папа работал замполитом,  называли то Бина, то Бины.      — Пап, а это Бина-Бины красивое? — Да, и большое. Поедем — покажу. — От кустарников с желтыми цветами длинная дорога запомнилась Грете желтой лентой, аэропорт — бело-сероватой пустырью сразу от серого здания, куда ушел папа, и черно-зеленым мохнатым тутовником, который папа назвал хартутом, возле которого оставил её, велел подняться, наесться и маме набрать немного. Двое рабочих проходили мимо, когда Грета спускалась с дерева, вся вымазанная черной тутой. — Что это за чернушка тут? — Спросил один. Грета напряглась от страха: в акценте, в голосе его ей послышалось что-то от того деревенского горбуна… — Дочка замполита нашего, — ответил другой, улыбнулся ей и протянул банку с тутой, — отдашь, дочка, отцу, он любит. — Улыбка скрасила его акцент, или тута, или «дочка», — Грета вздохнула, улыбнулась и согласно кивнула головой.

… Бина-Бины — жёлтые цветы! Люди не должны бояться друг друга, они же люди, все одинаковые, —  думала Грета,  прижимая к груди банку с хартутом.

Брысь, проклятые…     Грета вышла развесить белье. Возле дверей тети Шуры, мимо которой надо было пройти и подняться наверх, сидел большой рыжий кот. Он звал кошку тети Шуры, та откликалась ему за дверью. Грета опустила таз с бельем и, присев на корточки перед котом,  мяукнула ему, уйди, мол, с дороги, дай подняться. Кот ответил, кошка за дверью тоже, и Грета тоже, дальше больше: Грета мяукала на все кошачьи лады, начала фырчать, кот тоже, и тут вдруг дверь приоткрылась, и с возмущением: «Брысь, проклятые!» тетя Шура окатила Грету ведром воды. — Ах ты, господи, Надя, ну, не знаю, как, — рассказывала тетя Шура Наде про это, пока та переодевала Грету. Им было весело, они смеялись, прошли в другую комнату и, позабыв, что двери обе оставили настежь открытыми, вспоминали ещё какие-то истории. Неожиданно Грета увидела перед собой Джульбарса, большую овчарку, собаку тети Шуры. Она тихо обнюхала ноги Греты, поднялась и мягко опустила огромные передние лапы на её плечи, слюнявым вислым языком тяжело задышала ей в лицо, и что-то красное у него снизу так зловеще росло к её коленкам… Грета испугалась, потеряла голос, не умея позвать ни маму, ни тетю Шуру.     — Фу, Джуль, фу! — Услышала она теть Шуру, которая, подойдя, хлопала его. Собака лапами соскользнула по Грете, порвав открытый ситцевый сарафанчик и в кровь оцарапав ей грудку. — Выгуливать надо пса, Шура, он уже большой, — непонятно что говорила мама, смазывая ранку у Греты йодом. — В нехорошем месте ранка, как бы потом последствий не было. — До свадьбы заживет, — сказала тетя Шура и увела  с собой своего Джуля.

Чужие события…      Напротив четырехлетней начальной школы для девочек, где училась Грета, была школа-десятилетка для мальчиков. После уроков подолгу играли во дворе младшие, общались старшие. Грета подошла к своим одноклассницам: они сидели на корточках под деревом и что-то закапывали. — Через неделю раскопаем, — тихо сказала Эмма, — если будет на месте, значит,  любит, а если исчезнет… — Значит, не любит, — продолжила Лена, глядя на  Гюльнару. — А что там? — спросила Грета. — Никому не скажешь? Фотография Эрика. Из 9-ого класса. Его все знают. А Гюля его любит…

Через неделю оказалось, что фотографии на месте нет. Девочки были растеряны, Гюля плакала. Эмма предложила попробовать еще раз закопать другую фотографию Эрика. Решили такую отыскать. И вдруг случилось невероятное. Обе школы гудели в ошеломлении: Эрика судят, судят за воровство, вернее, за отношение к тому: «стоял на страже, отвлекал». Зал районного суда был переполнен учениками. Красивый Эрик вызывал слезное сочувствие. Гюля упрекала Эмму: зачем она придумала закапывать его карточку, он поэтому стал несчастным. Девочки уходили, Гюльнара осталась одна: она жила тут, во дворе школы… Что это, как это, зачем? События отстраненные, чужие, но невольно заполняющие слух и зрение, откладывались в памяти  Греты головоломкой.

Слововед…   Форменное платье ориентировало: раз, два шлепнуть водой в глаза, провести расческой по волосам, и вот уже в школе, уже — с мелом у доски. Огромное предложение выписано, надо его разобрать, разъяснить графически, — любимое занятие Греты, и чем предложение больше, тем  интереснее копаться в нем. Класс доверчиво списывает за ней. — Определенно в крови у тебя есть русское начало, — сказала ей учительница, — ты хорошо чувствуешь русское слово. — Грета спросила об этом у папы, он ответил, что в ближайшем им знаемом и с его стороны и со стороны мамы-Гегецик, примесей не было, и, будто боясь мамы-Нади или ещё кого, тихо, улыбаясь, добавил: — Ты у меня чистокровной породы, ты у меня человек талантливый, ты слововед и сердцевед, я знал это про тебя ещё до твоего рождения, — прикосновение руки отца было продолжением его взгляда и голоса, и Грета переполнилась любовью к нему, не смея, однако, по причине его же страха, выразить это по-детски порывисто, но… врастая в пол и потупив голову.

Несчастье…      Учебный год шел к концу. Несчастье, которое пришло в четвертый класс, взбудоражило всю школу: умерла  Гюля. Все произносили одно слово — менингит, и так,  будто и сами не понимали, что это и откуда это? Помыла голову, говорили, и застудила. Огромный школьный двор был переполнен людьми. Большой портрет смеющейся девочки привел всех в рыдание. Медленное движение рассекалось разными словами:  жалко, маленькая, красивая, умная, отличница, богатая… слух Греты уловил и то, как произносили это последнее слово… а учительница говорила о «государстве равных, без бедных и богатых, о школьной форме, одинаковой для всех»… На фотографии Гюльнара  не была в форме… Двор опустел, Грета стояла в форме, одна, там, где недавно стояла и плакала Гюля… напротив, под деревом, опустив голову, стоял Эрик.

Урок пения…     Урок пения вроде начался: седоволосый учитель, высокий и широкий, закрывал собой доску, на которой записывал слова новой песни, дети шумели в ожидании, когда  он предложит им переписать песню, но время шло, а учитель этого не делал. Когда же он  медленно обернулся, Грета, кажется, услышала, как текут слезы по его щекам.         — Сегодня, дорогие дети, день рождения Владимира Ильича Ленина, — сказал он мягко, медленно и грустно. — Сегодня день рождения моей мамы-Нади, — вырвалось вслух у Греты, о чем она думала с утра. — Я поздравляю тебя, девочка. Но день рождения твоей мамы-Нади — это ваш семейный праздник. А день рождения вождя — праздник для всех нас. — А зачем же вы плачете? — удивилась Грета. — Плачу, потому что Владимира Ильича с нами нет. Я был на его похоронах, дети. И с тех пор дважды в год я плачу. Нам так его не хватает сейчас. Песня эта очень красивая, и словами, и музыкой — послушайте:

Мы знаем, великий Ленин заботлив и ласков был,
Он взял бы нас на колени, с улыбкой бы нас спросил:
Ну, как вам живется, дети? И наш бы звенел ответ:
Мы всех счастливей на свете, так выполнен твой завет.

Мелодия была простая, все дети пели легко, но… «дважды в год плачет»?! Понимание слез учителя давалось Грете трудно: крутилось, вглядывалось, мелодией пелось и словами повторялось, но… «дважды в год» — не укладывалось.

Так мыть ноги или не мыть…    Папа пришел уставший, попросил тазик с  водой, ноги помыть. Сидя на корточках, Грета из ладошек обкатывала водой ступни отца и любовалась ими: — Вода красиво рисует, — произнесла она, — в художественной школе учитель называет ступню греческой, а она такая же, как твоя. — Ты рисуешь? Ходишь в школу? Молодец. Душа у тебя поэтическая, я рад, я счастлив… но будешь ли счастлива ты? — Я буду писателем. — Писатель ты уже есть, не важно, будешь ты писать или нет… трудно будет тебе, думаю. — Надя вошла неслышно, и возмущенно расшумелась тут же: — Это ещё что такое? Что за капиталистические штучки, Гриша? Прислуга тебе нужна? Портишь ребенка, не стыдно? —  Она опрокинула таз ногой, вода растеклась под кроватью. — Это чтоб ты запомнила, что ты человек свободный, что ноги себе мыть  каждый должен сам. Будет нужно, заболеет если, тогда я сама помогу. — Папа вышел. Грета собирала тряпкой воду и слушала Надю: — Мать твоя сама виновата, традиция у них, видишь: мыла им всем ноги! Отец всю родню свою держал и чуть ли не всё село! Горожанами они тут становились! Вот и пинали Красавицу твою вымытыми ею ногами. Я нет, я сразу всё прекратила, всё на место поставила. Любят они меня, не любят  — не важно, уважать будут.                 «Так мыть ноги или не мыть? — Вертелось в голове Греты, пока она крутилась с тряпкой у кровати, — мыть — не уважают, не мыть — не любят, как в сказке: направо пойдешь… налево пойдешь…»

Всего лишь деталь…        Отец пошел на работу, но тут же вернулся: — Там Красавица твоя приехала, — сказал он Грете, — пойди, но долго не будь. — Был август, каникулы, жарко, но Грета преданно повязала пионерский галстук поверх цветастого платья и выпорхнула из комнаты. Мама ни о чем не спрашивала. Грета ничего не рассказывала. Рука в руке шли они по городу, перекидываясь репликами-впечатлениями, наполненные счастливой радостью от кратковременной встречи.

— Посмотри на маму, улыбнись, — сказал фотограф. Грета удивилась: мама плачет… почему? Ведь им так хорошо! — Подожди, — попросила мама фотографа, — дай волосы дочке на лбу поправлю. — Не плачь, — сказала ей Грета. — Не плачу, — утирая слезы, мокрыми от   них пальцами уложила ей волосы у лба мама… И снова шли, держась за руки и радуясь друг другу.  — Мама, вся «деревня родня» — это кто? — Это бабушка с дедушкой, папины братья и сестры, его друзья. — А что такое «традиция», «пинали ногами» — это как? — Слова эти — трудные слова. От них болит голова. Ветер сильнее маленького семени: где опустит его, там оно и… страдает. — Страдает? — Большое это слово. Всё нормально, девочка моя, у тебя всё будет по-другому. — А «яблоко от яблони недалеко падает» — это про нас с тобой? — Боже мой… нет, не только… это философия. Я так мало вижу тебя… — Философия? — Это когда думаешь, ищешь, хочешь понять. Мне трудно приезжать чаще, сердце моё, судьба ты моя, деточка моя, ну, что я могу? Я так страдаю. — Не страдай. Скоро я  смогу, я буду сама к тебе приезжать… Многое забывается в целом, остается всего лишь деталь, но она возвращает и восстанавливает в памяти целое. Фотография — счастливое улыбчивое лицо, пионерский галстук и прилизанные у лба волосы — всегда вызывала грусть воспоминанием о слезах мамы, не совсем понятных тогда, но так объяснимых потом.

На сохранение…       Папа сидел за круглым обеденным столом. Перед ним лежала пухлая папка. Он перевязал её сбоку, грустно погладил поверху: Всё, — сказал, — кончено, окончательно. В этот мир я вошел в чарухах, поэт, корреспондент, собкор! Командировки! Родная сторона, родной язык, историк, учитель! Всё, дочка, всё. Другой науке учиться надо: посылают меня на высшие партийные курсы. -С отрывом от работы или без? — Спросила Надя. — Без. — Это хорошо, значит, ценят, значит, на повышение пойдешь или зарплату прибавят. — Но ума не добавят: за четыре года — один предмет. То есть четыре предмета, но это разные истории одной партии. Это же обратный процесс, процесс обалванивания. — При ребенке-то поосторожнее ты, Гриша. — Она не понимает. А когда поймет… ей будет грустно, как мне сейчас. — Прекрати, сегодня радостный день: тебя ценят, понимаешь? Тебя готовят на повышение! — Я не нацкадр, Надя. На сохранение сказала бы, я согласился бы, — папа смешно выстрелил этим «бы» в Надю, и они рассмеялись. Грета ничего не поняла, но ей стало хорошо, как всегда, когда им обоим хорошо.

Глаза дружат с памятью…      Учить уроки дома не было никакой возможности. Грета невольно нашла свой способ  готовности к уроку: на перемене  она становилась в уголок в классе или коридоре, раскрывала учебник, соответственно расписанию, подзывала одноклассниц: «Идите, расскажу», и, выхватывая глазами из текста выделенное жирным шрифтом или курсивом, или подчеркнутое, или взятое в рамку, быстро прочитывала параграф. Если успевала, получала «четверку» или «пятерку», не успевала — получала «двойку», и в итоге, в конце учебного года в результате среднеарифметического подсчета выходила ученицей посредственной… Буду учительницей, «двоек» ставить не буду, и среднеарифметические отметки тоже. Зачем? Подготовился, ответил, значит, исправил, вот и всё.

— Хитришь, Грета, — сказала одна из подошедших к ней девочек, — я дома,  знаешь, сколько учу и все равно, как к доске выйду,  сразу забываю. — А я забываю сразу, как от доски отойду, — смягчила её огорчение Грета. — Мне просто нравится читать глазами, а глаза сами дружат с памятью. — Как это? — Не поняла девочка, но тут же с готовностью откликнулась на общее веселье и побежала ловить другую, которая смешливо поддела её.

Человека сделать…       Надя шила. — Отцу помогаю, — говорила. Тихо приходили «на примерку» женщины-«подруги», тихо уходили. Но скоро перестали ходить. — Не думаю, чтобы соседи настучали, — говорила Надя папе, — скорее в ЖЭКе сами вынюхали. Тяжелые слова такие — настучали, вынюхали — обвисали вопросами, но Грета не спрашивала, что означают они, а по напряженной тишине вокруг них догадывалась о какой-то неприятности. Надя начала вышивать, крестиком. Подушечки разные, картины. Сажала рядом с собой Грету, учила. Альбом ей завела, такой же, как её ученический, где от пришивания пуговицы до покроя одежды элементы всех видов рукодельных работ представлены. Задания задавала, сердилась очень, когда не получалось: — Да что ж ты тупая такая, узколобая армяшка, ну, кто ж такую замуж возьмет? Русский уж точно не возьмет. — Радость посидеть рядом с Надей сменялась обидой. Принесла ей свой альбом:    — Я буду рисовать для тебя, а ты — вышивай. — Так, — сказала Надя, — а ну-ка покажи, где твои карандаши? Ну, конечно, так я и знала: все они у тебя, я не успеваю мальчикам покупать, думаю, куда они девают их, а ты, жадина, все их к себе да к себе? — Я даю им тоже, мы вместе рисуем. Не жадина, не армяшка я, — потупилась Грета, — я… — Ах, ты уже и отвечать мне, слова тебе не скажи. Я из тебя человека сделать хочу, а ты мне смеешь дерзить!?  Ну, так и расти нелюдью. “Нелюдью, людью, нелюдью, людь, люди, нелюди”…

Лоб большой, лоб маленький…     У  стенки за кроватью стояли вторые оконные рамы, которые снимались на лето. Когда в первый раз ночью Грета увидела свое отражение в стекле — испугалась. Потом начала воспитывать в себе бесстрашие. И братьям объясняла, почему не надо бояться темноты и темного стекла ночью. А этой ночью… смотреть в зеркало Надя не разрешала, говорила, что нечего кривляться, что скромной надо быть… а этой ночью очень уж хотелось Грете увидеть лоб свой, и она не спала, всё вглядывалась в черное стекло рамы, но… видела одно: большой, под гладко зачесанными назад волосами, лоб Нади, и… нелюдь я? лоб маленький, глупая, значит?..

Больно…       Одноклассница-соседка похвасталась Грете, какую она себе книжку купила: всё о пионерском галстуке!  — Дай просмотреть, — попросила Грета. —         Не могу, за углом в киоске продают, рубль двадцать стоит, пойди, купи, только быстрее, а то не останется.      — У меня только двадцать копеек, папа на буфет дает. Соберу за несколько дней или мама вот придет, потом. — Да пока ты соберешь, да пока она придет! Ты возьми, а потом скажешь, что взяла. — Грета и достала рубль в бельевом шкафу, меж простынями, где Надя обычно держала деньги: вечером за обедом и книжку покажу и скажу, что взяла рубль без спросу, и извинюсь, — решила она. Но папа пришел поздно, а сказать маме без него так и не решилась. Утром она уже готова была пойти в школу, взяла портфель… — Ты ничего мне сказать не хочешь? — Спросила её Надя. — Грета готова была сказать «хочу», но почему-то отрицательно покачала головой. Надя выразила недоумение. — Так, у отца я спрашивала вечером, он не брал. Дети — маленькие. Остаёшься ты. Отвечай, брала? Деньги в шкафу брала? — «Да, один рубль», говорила про себя Грета, но продолжала вертеть головой. — Так, давай сюда сумку, — Надя вытащила из неё новенькую тоненькую книжку, посмотрела на обложку, — так, чушь какая, — сказала, — шила в мешке не утаишь, все равно все тайное становится явью, говори, где взяла? — Света… — прошептала Грета. — Что Света, ну, чего глаза свои вылупила, язык есть? Говори! Что Света? Подарила она тебе это? Купила, да? Не верти головой, ты купила, да, взяла деньги и купила? Или опять это Феликс сделал, а? Ну, ты у меня будешь вертеть головой, я вот тебя проучу, на всю жизнь проучу. Будешь знать, каково воровать и обманывать! Запомнишь! — Удары тонкой палкой опускались беспорядочно на Грету. — Будешь, будешь воровать? Будешь обманывать? Теперь не будешь, запомнишь. — Грета понимала, что виновата, но извинения не шли на язык: боль обиды была сильнее боли тела, пыталась вырваться, убежать, но когда Надя оставила её, сил хватило только на расстояние до кровати, где спасением было под одеяло, лицом к стене. Слезы, как слова собеседника, утешали тихой жалостью к себе, к Наде, к папе… Заболела голова: память стукнула головной болью мамы, и от ещё большей жалости к ней и к себе Грета разрыдалась. Услышала, как хлопнула дверь… Надя ушла, значит… и заплакала в голос. — Ну вот, рыдаешь, как взрослая, — оказывается, не ушла Надя, — думаешь, мне не больно? Ты можешь отцу пожаловаться, а мне и пожалиться некому. Ладно, перестань, вставай, иди умойся. Всё пройдет.

… Всё пройдет, все так говорят: и мама, и папа, и Надя вот, только пока пройдет, обидно и больно… хотелось не обижать Надю, хотелось встать и пойти умыться, но не смоглось, осталась на кровати, умываясь неслышными слезами… Пожалиться некому… мне бы пожалилась, я бы поняла…

— Спит? Так рано? — Прошел папа через проходную-детскую в столовую-спальню. — Почему? — У неё спроси, — ответила Надя. — Случилось что? Заболела? Опять не поладили?

— Не заболела, не беспокойся. — Смотри, Надя, тебе скоро родить, нервничать тебе нельзя. Ну, что, еще одного парня мне подаришь? — Говорят, надо ждать девочку, живот, видишь, какой круглый. — Вот и хорошо, Грете тоже сестричка нужна. — Боюсь, что ей-то как раз никто и не нужен. — Перестань, Надя, ребенок она, а ты с ней как на равных. — Не включая света, он подошел к Грете, потрогал её лоб, провел тихонько по волосам, нежно сказал: — Спи, детка, спи. — И отошел. Грета едва сдержалась, чтобы не заплакать в голос. Слезы пропитывали подушку под щекой. «Никогда я никого бить не буду. Жалко, что Надя не понимает, жалко, что я не могу ей так сказать, жалко, что мама так далеко, жалко, что папа… а что папа? Жалко его, так всех жалко… и так больно… и повернуться на спину больно, и воровать, не воруя, больно, и обманывать, не обманывая, больно, и не уметь объяснить всё это больно, больно…

Зачем вставать…      Пробудившись утром довольно поздно, Грета почувствала теплую влагу под собою и с ужасом поняла, что это только во сне она так легко побежала в туалет и так сладко облегчилась. Услышала звук веника по полу и голос Нади: — Барыня, как же, я подметаю, а она спит, — и не решилась вставать. — Ну, чего притворяешься, я же вижу, не спишь уже. — Голос Нади не был сердитый, но Грета продолжала «спать». —         Ах, ты так! Ну что ж, и я так. Будешь лежать целый день. Ты права: зачем вставать, всё равно скоро снова ложиться, двенадцать часов уже. Вот тебе два ведра, одно для нужды, в другом вода, пей и лежи себе. — Грета попробовала было подняться. — Нет уж, чего там, лежи, говорю, пусть отец как придет, так и полюбуется. — И до прихода папы так и пролежала Грета в болях и в мокрой постели. — Опять за старое принялась, — сказала Надя отцу, —  клеёнку принеси завтра. — Простудилась, может? Почки проверить надо, к врачу повести. — К какому врачу? Лентяйка она, день целый провалялась. Я тут с двумя детьми, с животом, верчусь, а она…

— Что, балик-джан, что случилось? Болит где-нибудь? — Подошел к Грете папа. И слёзы сдавили горло от его такого «балик-джан». — Что это, почему синяки? Надя!? Опять? Нет, это уже невыносимо. Я уйду, Надя, понимаешь, уйду. — От троих детей уйдешь? Ради одной неё? — Детей я не оставлю, но от тебя уйду… ещё раз тронешь её — уйду, запомни.   — Куда? К кому? Да с таким довеском только я, дура, пошла за тебя.

Грета встала, из прихожей-кухни слышала голоса папы и Нади из столовой, аж через всю проходную детскую. Потянуло пойти к ним, просить не ссориться из-за неё, сказать, ведь нельзя маме-Наде нервничать. Приоткрыла дверь: отец прикрывал лицо руками, просил прекратить, «Стыдно, говорил, неудобно, ведь не только соседи, люди вон за окном останавливаются», но летело в отца все, что попадало ей под руку, и только когда вторая «любимая ваза» разбилась о печку, Надя опустилась на стул… голова у неё запрокинулась, руки свесились — папа испугался: — Надя, Надя, не надо, подожди, я сейчас… — суетился он, приподнимая ей голову, укладывая волосы, целуя в лоб, — Где, где валерьянка? Грета, давай валерьянку! Молодец, вот так, вот так, — причитал он то Грете, которая сама уже поила валерьяной маму, то Наде, которая, слава богу, приходила в себя. Прикрыв за собой дверь, Грета оставила их, пошла на кухню и долго «умывалась», не умея совладать с обидой и своей жалостью сразу ко всем. «Эх, вы, неумное племя», — вертелось в уме полюбившееся из «Детства» Горького, а слезы всё смешивались со струей из-под крана и обмывали тяжкое «Довесок».

Давай вместе…        В школу наутро Грета не пошла, хотя поднялась рано, чтоб помыть накопившуюся посуду. Подошла Надя, поставила под струю из-под крана большой арбуз.

— Безотходный продукт, — сказала, — все съедается: и мякоть, и семечки, а кожура на варенье идет. — Стала разделывать курицу: — И с курицей, как с мясом, выгодно: и первое тебе, и второе. — А мне опять крылышки, а ножки когда?  — Ножки — мальчикам: им бегать по дорожкам. Крылышки — девочкам, чтоб улетали из дому. Шейку — папе, чтоб проворно вертелся; а попку мне, не знаю зачем, — засмеялась Надя, — потому что люблю.

… Когда вырасту, выйду замуж и куплю курицу, и всю съем одна, — подумала Грета и сама удивилась этому, улыбнулась, а вслух сказала, что чувствовала: — Мам, видишь, как хорошо, когда радостно. Тебе же нельзя нервничать. — И хотелось обнять Надю, но не посмела… “телячьи нежности”. — Попробуй тут с вами не нервничать. — Можно же сказать в чём дело, объяснить, папа умный. — Умный, ты тоже умная, одна я… была бы умная…    — И ты очень умная! — Была бы умная, за отца твоего не пошла бы. Мы Ленские, знаешь, какой это знатный род!? Война всё перевернула, всё перепутала. — Ты не любишь папу? — Любила… куда ж деваться? — А я тебя… — Что? — Папу жалко… — Обойдется. Это с твоей он мог так обращаться. — Как так? Он бил её, да? По голове? — Со мной так не пойдет. В доме хозяйничать должна женщина, деньги должны быть у неё, а не выдавать ей по копейке в день. Я сама знаю, сколько в день тратить, сколько в месяц, и когда на что тратить. Ты вон, не напасешься на тебя, обувь горит на тебе, как на мальчишке, кособочишь, в футбол, что ли, гоняешь? Да ладно, обойдемся. — Надя вроде выговорилась, смягчилась. В голосе её, в движениях Грета почувствовала успокоенность, но тяжело задумалась над собой: что делать, чтобы обувь на ней не горела, и как не кособочиться?    — Давай я пойду в школу, — сказала. — Опоздала, оставайся уж. И нечего обижаться, на обиженных, говорят, воду возят, нам ещё уборкой заняться надо. — Как это воду возят? — Удивилась Грета — Мам, посмотри, почему у меня на ноге, вот тут выше колена, вот, смотри, такие красные ниточки? — Прожилки, — посмотрела Надя. — Не знаю, не знаю, обычно так бывает у беременных, а у тебя, не знаю, рано вроде, но у тебя же всё не как у людей. — Как это? Ладно, мам, неважно, давай убирать, и петь давай, когда ты поешь, у нас всё хорошо получается. — Пока отец вернется, мы как раз и управимся. Моя мама учила меня не заниматься домашними делами в присутствии мужа: он домой, хозяйка — и веник на место, и фартук на крючок. Что тебе петь? Давай вместе вот эту: «Каким ты был, таким остался, казак лихой, орел степной», —  запела Надя. Грета, совершенно счастливая, взяла ведро, веник, вышла во двор к крану, но… как мокрый веник о поддон, разбивалось счастье о «Беременных». Вот всегда у неё так: ну подумаешь, слово или мысль какая, нет,      докапываться станет до понимания сути их, хотя подспудно, подкожно, подкоркой осознавала, понимала их сразу. Слов и мыслей вокруг было очень много, и Надя часто  говорила: «В карман за словом не полезешь», но то всё другое, а сейчас из какого кармана было достать понимание своих прожилок от беременности? Перед глазами промелькнула та давняя сценка: роженица, кровь, крики, мама… ум утешил: ещё чего. Но… прожилки? И что? Видно же: венки разбегаются очень близко под кожей. И спрашивать никого не надо. Глупость. И под певчим голосом Нади оставила она эту случайную горесть.

Бальные танцы…       Духовой оркестр! Дивные звуки его на круглой площадке сквера собирали детвору по воскресным вечерам на бальные танцы. Новички тут же находили себе пару и становились в «хвосте». Примером служили и пара, стоящая впереди, и ведущая пара в середине круга: глядя на них и подражая им, учились. Из разговоров детей меж собой Грета узнала, что танцев бальных тут танцуют свыше двадцати! Само словосочетание «бальные танцы» таило в себе нечто округлое, воздушное, и Грета «заболела» этими танцами бальными, старалась не пропускать дни их, но всё равно могла по пальцам пересчитать те, которым обучилась: полонез, чардаш, молдаванеска, краковяк, вальс, полька и несколько их разновидностей. Круглая площадка сквера — сколько радостей находила тут детвора от узнавания друг друга, от ожидания объявлений первого и очередного танца, от звуков узнаваемой музыки, от преодоления разных танцевальных движений, от похвальных реплик родителей, бабушек и дедушек, вкруговую сидящих «живым забором» на площадке, от общего оживленного круговерчения на протяжении часа! И совсем не моглось и не хотелось замечать ссоры, обиды, когда кто-то не хотел становиться в паре с кем-то, обзывал, унижал один другого, бывало, Грета тут же протягивала руку отверженной, или обиженному, и её руку принимали, и она чувствовала в себе силу ведущего, и ей нравилось быть ведомой Духовым оркестром.

Целыми народами ссорятся…  Из города Дашкесана приехала бабушка, мама папы. Такая же большая и круглая, улыбчивая и подвижная, как бабушка Горького из его «Детства». С прогулки по бульвару возвращались как раз по улице имени Горького мимо Армянской церкви. — Войдем? — спросила бабушка по-армянски и сама же ответила, — войдем. —  Внутри никого не было, только особый воздух, особый запах, особая округлая высота, особая тишина. Скрестив руки за спиной, бабушка пошла мимо разных картин, иногда чуть задерживаясь у какой-либо одной, то ли выговаривая что-то, то ли напевая. Грета едва успевала за ней, наблюдая то её, то картины. — Ведь это не картины — иконы! — Сказала бабушке по-русски женщина в белой косынке. — Вы крещёная? — Не помню, — ответила бабушка, — может, да, а может, нет. — Вам нельзя, значит, быть тут, в Доме Бога, и руки, скрестив за спиной, нельзя. — Да? — Улыбнулась ей бабушка, — а я думала, дом Бога для всех, и дверь у вас была открыта, и у меня косынка, как у вас. — Девочке вашей тоже нельзя: она в пионерском галстуке. — Да?! — Бабушка убрала концы галстука у Греты за черный форменный фартук. — Всё, нет галстука. — Женщина отошла. Грета была удивлена: они говорили на разных языках, но понимали друг друга!

— Тебе нравятся картины? — Спросила бабушка. Грета кивнула, сказала, что особенно одна.    — Покажешь, какая? — Грета  подвела ее к ней: одинокий человек, задумавшись, сидел среди камней. — Христос, — сказала бабушка. — Христос, — повторила Грета, и что-то   взволновало, увело: — А он кто? — Христиане говорят, что Он — сын бога, а мусульмане говорят, что Магомет. — Два сына у Бога? — Больше. Детей у него много. Но другие понимают друг друга или стараются понять, а эти двое сильно ссорятся. Ничего бы если б сами ссорились, а то ведь семьями ссорятся, и большими, целыми народами. Кто их разберет. Может ты, когда вырастешь.

Или не делать, или — только хорошо…    Грета была одна, и в тишине отчетливо услышала за стеной стоны и непонятные стуки. Она поднялась на шкаф в нише в проходной-детской комнате, приподняла уголочек занавески, за которой закрашенное стекло имело выцарапанный кружочек, и заглянула в него: Медине-ханум сидела на полу, хлестала себя веревкой по спине и в такт своим ударам выстанывала…

— Не слишком ли высоко ты забралась? — Вошла Надя. — Смотри, падать будет больно.

— Тсс, — приложила палец к губам Грета и стала спускаться. — Там знаешь что? Медине-ханум избивает сама себя… она, может, с ума сошла? —        Да нет, это для них нормальное явление.  — Нормальное? —          Ну да, у них сейчас праздник, «Шахсей-вахсей» называется, бьют себя, очищаются. Не видела разве, мальчики в красных повязках бегают? — Да, в красной юбке, видела. — Не юбка это, повязка такая, во время обрезания. Это у них крещение такое. Спускайся, почисть картофель для супа. Много знать будешь, рано состаришься. — И всё: и вопросы остались, и ответы тоже становились вопросами.

На шкафу под газетой лежали книги. Одна была на русском языке и удивила названием: «Десять дней, которые потрясли мир», её Грета прихватила с собой.

— Положи на место. Там у отца запрещенные книги. — Там на армянском, Чаренц.

— Ты ещё помнишь? Умеешь читать? «Гикора» своего дочитала? Эх, говорят тебе нельзя, значит нельзя, слушать надо, особенно такие… мир потрясающие.

— Я только перелистала. — И ни к чему, всё равно, не поймёшь, — отобрала книгу Надя,  поднялась и положила её под газету. — Поняла, что не пойму, но не поняла, почему она запрещенная? — Отец запрещает, значит, так надо. Говорю тебе, много знать будешь, состаришься быстрее. — А ты разве мало знаешь? — Ну, балаболка, хватит, веник бери, давай работать. Да не так, смотри вот: веником махать не надо, от пола его почти не отрываешь, и всё перед собой ведёшь, становишься на чистое место и так вперед, ну, давай, работай, — передала она веник Грете.

— Генеральная уборка? — вошла тетя Шура. — Да нет, учу, как подметать. — Надя сняла обувь и носки, босая прошла по полу, подняла ногу, другую, — смотри, сколько прилипло сору, намочи веник и второй раз подмети. — Какой-то садистский метод, Надя, не находишь? —  осторожно сказала теть Шура. — А когда ты своего Вовку заставляешь по сто раз гаммы играть, это что? Любое дело или не делать, или делать только хорошо. У нас полное взаимопонимание, да, Грета? — Грета радостно кивнула и упорхнула во двор, веник под краном мочить. «Или не делать, или только хорошо», — это запомнилось и стало правилом навсегда, а шахсей-вахсей — тайной, впутанной в паутину, как во сне: паука нет, а паутина плетётся, плетётся, блестящая, симметричная, крепкая.

Тайны страны…  Папа ходил туда и обратно по прямой от кухни до окон на улицу. Будто разделяя его беспокойство, под ногами с ним вместе семенил Елочка, маленький, еще совсем не колючий ежик. Пацан, большой кот, любимец Нади, любопытствуя, сопровождал его, иногда пытаясь лапой приостановить его марафон. Папа пофыркивал, «как ёжик», отметила себе Грета, и она понимала отчего: он давно уже ждал Надю. Наконец, она вернулась. Они прошли в свою комнату, прикрыли за собой дверь и говорили тихо. Но было слышно: — Представляешь, Гриша, я — стукач? — взволнованно говорила Надя. — Говорю им: какое мне дело, кто к кому приходит? В нашем доме все соседи — люди приличные, а они мне: — Вы этого знать не можете. — Тогда, значит, и я, -говорю, а они мне: — За вами мы присмотрим сами. Вокруг ситуация такая: врагов у страны много, шпионов. — Ну да, кругом одни шпионы.  — Страшно, Гриша, не до иронии,

понимаешь, страшно: не оставят они меня в покое. Нас не оставят, понимаешь?

— Оставят: ты ждешь ребенка, потом будешь с малышом… не позовут больше.

«В стране много врагов, много шпионов… и в классе частые слова — «шпик» да «не шпионь», — думалось Грете, — что же им от страны надо, этим шпионам, какие тайны?».

Ну, да…      — И глаз у тебя хороший, и рука, — остановился за Гретой учитель по рисунку в изостудии: — художником будешь. — Она отрицательно покачала головой. — Нет? А кем?

— Шпионом. — Неожиданно для самой себя выпалила, раскрасневшись, Грета. — Учитель оказался перед ней, удивленный, он пытался заглянуть ей в глаза: — Кем? — Разведчиком. — Ты? Девочка… — в растерянности учитель присел перед ней на стул, помолчал, — Ну, да, — сказал, — Павлик Морозов, мальчик-герой, ну, да… — Грета почувствовала неодобрение в голосе учителя, почему — не поняла, но осеклась, и порыв свой: «Родину-маму от врагов защищать надо» — не высказала. И что не смогла бы быть героем, как Павлик Морозов, не высказала… отца родного предать чтоб? Никогда!

ОЮЛ…       Классный руководитель объявила поход в кино. Всем классом смотрели «Молодую гвардию». На следующий день Грета снова одна смотрела фильм. Идея родилась в классе во время бурного обмена мнениями: «ОЮЛ» — Организация Юных Ленинцев, — так назвала Грета свою тайную организацию из пяти человек: она — Олег Кошевой и четыре одноклассницы: Эмма — Любовь Шевцова, Лена — Ульяна Громова, Эля — Сергей Тюленин  и Катя — комиссар. Грета и не думала, что так уже называется Всесоюзная организация пионеров. Она оставляла девочек после уроков и говорила им, что к трудностям военной жизни надо готовиться: надо пройти испытания на выносливость, на голод и на боль. Надо несколько дней ничего не есть, вставлять палец в дверной проем и переносить боль, перочинным ножичком вырезать на руке имя свое и не бояться ни крови, ни боли. Девочки отрешенно приняли эти действия от неё, но сами на них не решились. Только Эмма перестала есть и, как Грета, с неделю голод выдержала, но ослабевший организм её родители подлечивали потом в больнице. Надя недоумевала, не верила: «Небось, исподтишка ест», — говорила. А Грета во вторую неделю едва только с утра справилась с форменным платьем, тут же в изнеможении повалилась на кровать. Надя решительно велела прекратить непонятную ей голодовку, усадила Грету за стол и велела есть медленно и мелкими порциями, чтобы потом не болели челюсти, отвыкшие работать. Но и мелкими порциями есть было больно, оказалось, что причиной тому — стоматит. — Откуда? — Удивилась Надя. — Нехорошо это. Но к врачу мы пока не пойдем,  вылечим сами. Только делай все, как скажу. Вот, смотри, скрутим из бумаги воронку, насыплем пенициллин, откроем рот, давай, пошире, так, я буду орошать тебе горло и рот, а ты старайся подольше держать, не глотать, а потом смажем всё медом.

Лечиться пришлось с две недели. За это время был прочитан весь учебник по русской литературе, а в литературной тетради нарисованы портреты писателей. Гоголь понравился так, что вечерами перед сном читала его и братьям. Но Надя этого не разрешила, сказала, что детей пугать на сон грядущий незачем.

Одноклассницы стали называть Грету «Гоголь»: за похожие, как считали, волосы и нос, и потому ещё, что её сочинения всегда отличались от других. Но — нос? И решила Грета исправить его форму: перед сном туго подвязывала-подтягивала нос к макушке… однако наутро красные складки на горбинке носа еще больше подчеркивали эту самую горбинку.

А может, он — шпион…      Радостно было снова быть вместе. Шумно сели в трамвай,  громко говорили, стоя в конце вагона. — Девочки, давайте пройдем в вагон и сядем, — сказала Эмма. — Мама моя говорит, что так прилично. Девочки, громко так смеяться — неприлично. — Девочки, — сказала Эля, — Эмма выучила новые слова: «прилично» и «неприлично». — Не смейтесь так громко, посмотрите, как смотрит на нас вон тот мужчина в берете. — А может, он шпион? — Девочки пригнулись друг к другу, зашептались и решили, что уж очень он отличается от всех других, что надо за ним последить и поймать его, шпиона такого. Мужчина почувствовал себя неуютно под взглядами затихших девочек. Пошел к выходу, девочки за ним. Шел — они за ним. Свернул — они за ним. Вошел в подъезд, девочки — за угол, ждать. Он вышел, пошел — они за ним. Он ускорил шаги. Испугался, точно значит — шпион! — решили девочки. Мужчина побежал, вбежал в подъезд высотного дома. — Девочки, мы ведем себя неприлично, а он культурный человек, приличный, это же видно. Я иду домой. Пойдем, Грета? — сказала Эмма. Она жила недалеко от Греты, и они часто ходили вместе и в школу, и домой. — По-моему, мы его напугали, — сказала Грета, — всё, девочки, по домам. Нехорошо как получилось, и извиниться даже невозможно.

Легко от правды…   — Мама запрещает мне дружить с тобой. Она то хвалит тебя, говорит, что ты талантливая, то ругает, говорит, что ты невоспитанная, что ты, как мальчишка, и от тебя ничему хорошему не научишься. А я знаю наш секрет, — наклонилась Эмма к Грете — ты армянка, и я армянка. Но я должна забыть про это. Потому что теперь я азербайджанка, я Мустафаева. Теперь папа мой азербайджанец, и он меня любит.

Грета проводила Эмму и бегом пустилась домой. «Мы не будем больше дружить потому, что она азербайджанка, а я армянка? Я невоспитанная, и я как мальчишка? Ну да, мальчики лучше девочек: они сильнее, смелее. Я хочу быть похожей на них, плюю, как они, сквозь зубы, вот так, не-е, не получается, до дому всех провожаю, сами, трусливые, просят. Но я же всё равно девочка. Всё, не буду, больше не буду похожей на мальчика». В руках комкалась какая-то бумажка, руки кромсали её, и кусочками разлеталась она в стороны. Прохожие, приостанавливаясь, смотрели на нее, оглядывались. Грета заметила это, остановилась, осмотрелась и… растерялась: бумажкой той оказалась трёшка, на которую она должна была купить хлеба… «что делать? не поверит, что нечаянно. Солгать, сказать, что потеряла? Всё равно накажет, как же быть?» — Ничего не решив, уныло доплелась она до дому. — А хлеб где, забыла? Грета, втянув голову в плечи, развела ладошки перед Надей. — Ну? — недоумевала Надя в нетерпении. — Порвалась, — отмучившись, медленно и тихо произнесла Грета и почувствовала, как легко стало от правды, как хорошо. — Нечаянно порвала. — Ты что, с ума сошла, голова заболела, что ли? Три рубля! Деньги порвались? Сами? Как? — Задумалась, шла, думала о чем-то и… — Грета жестом показала, как рвала бумажку. — И рвала? Деньги? — Надя опешила. — Ну, знаешь! —  Взмахнула она руками, Грета механически отшатнулась. — Что ж, будем сегодня без хлеба. Чисть картошку. — Навсегда поняла Грета силу правды. Ей показалось, что и Надя почувствовала её взрослее и крепче и, когда вечером за столом она сказала отцу: «Обойдемся сегодня старым хлебом», и всё, и больше ничего, Грета слышала уже не только свое сердце, но и её, мам-Надино сердце. 

Пиперт…     Летом были в Дашкесане. Здесь родился и вырос отец. Это отсюда он вместе с чуть старшим братом своим, Ашотом, в чарухах на босу ногу, пошел в люди. Ашот ушел к Красным, рассказал папа, и был убит Дашнаками, и остался он, молодой, красивый и романтично-умный, частью семейной истории фотографией на стене над кроватью отца, да еще в поочерёдных вопросах «это кто?» у подрастающих детей. Отцу взяться за оружие не дала вывихнутая кем-то в раннем детстве его левая рука. Поэтическая душа вложила перо в правую руку. И он истово боролся. Сначала за свой народ, потом за светлое будущее каждого человека, потом за идеальное будущее всеобщего коммунизма, а в конце… не в силах был утереть слезы бессилия перед отсутствием светлого будущего у своих детей.

Деда объявили кулаком и раскулачили: забрали скотину, сократили земельный участок. Стал сапожником. Умер рано, сидя в своей сапожной будке за работой.

Бабушка поставила на стол большую миску, позвала девочек к столу. Джуля, круглолицая, улыбчивая, двоюродная сестра Греты, накрошила в миску хлеба и, подминая его в ней  всей пятернёй, предложила Грете начинать кушать. — Что это? — Заглянула в миску Грета.  — Пиперт, трава такая, очень вкусная и полезная, кушай, — сказала сестра.

— А ложку можно?  И тарелку другую, можно?

— Подумаешь, городская! Пиперт руками кушают. Вдвоем из одной тарелки даже вкуснее, попробуй, вот так — она ловко всей пятернёй справлялась с пипертом. Грета раз, другой осторожно попробовала так же, чтобы не обидеть её.

С ведрами и кувшинами пошли девочки к общему крану за водой. Взрослые и молодежь веселились на свой лад, ожидая очереди к воде. Джуля наполняла, Грета смотрела, оглядывалась вокруг. Вдруг… что это, как это? — Мальчик подмигнул… ей!? Она решила, что так ей показалось, но он снова подмигнул. Она вытянулась: что-то в нём её пронзило:  — Он хулиган? — Спросила она Джулю. — Он подмигнул мне. —     Ну, и что, так принято у нас, когда хотят познакомиться. Мне бы понравилось.

Грете не понравилось, но она ничего не ответила, чтоб не обидеть сестру.

Сюжеты…        Радость в доме привлекла внимание всех соседей: приходили смотреть телевизор — большую коробку с маленьким экраном. Папа уверенно сказал: — Вот так прогресс придет в каждую семью!

Горка газет с ножницами поверху для передовиц, папка для бумаг с самопишущей ручкой сбоку, радио с гимном Советского Союза по утрам, теперь вот и телевизор с вестями о сельском хозяйстве и промышленности страны по вечерам — вот ежедневный  домашний ритм отца — как броня ему, как домашний халат его.

Игорьку приглянулась какая-то картинка в какой-то газете, он взял ножницы, стал вырезать её. — Оставь, — сказал папа, — это политбюро, тебе не нужно. — Нужно, — сказал Игорек. Папа перекинулся через стол — ножницы отнять, Игорек отбежал, папа за ним, он от него, круг, другой вокруг стола, папа уже настигал Игорька, и тут он бросился лежмя на кровать, поднял ноги и крикнул: — Стой! Стрелять буду! — Папа опешил и расхохотался. — Ну, партиза-ан, ну, артист! Нашелся как, смотри! Не пропадешь в жизни! — Веселый, смеющийся папа такой радостью откликнулся в сердце Греты, но мысль зацепилась за его «не пропадешь в жизни»… Как это? Жизнь — подвал Муму, что ли, пропасть в ней можно? Живя отдельно от улыбки, мысль эта помешала Грете принять участие в неожиданном празднике общения отца с сыном. — Партийным деятелем будешь, сынок, — сказал папа, смеясь и обнимая Игорька. — Нет, — сказал сынок. — Нет? А кем же? — Клоуном буду! — Ну, так это недалеко, считай, одно и то же, — утратив улыбку, как-то устало сказал папа.

Раздражение свое за день Надя теперь снимала вечерами перед телеэкраном. Раньше она отдыхала от домашних хлопот чтением за едой, теперь — кинофильмом после еды. Но книгу можно было продолжить, а фильмы всегда оставались недосмотренными: дела кухонные, домашние кончались лишь для того, чтобы начинаться снова. Грета старалась быстрее закончить с посудой на кухне, и ей доставались какие-то части передач или фильмов, Надя коротко пересказывала или досказывала ей их содержание, и целое Грета  представляла и домысливала уже сама, так мозг её постоянно конструировал сюжеты.

Накрылась карьера…     День ухода «на войну» приблизился. Наутро девочки-ОЮЛовцы должны были  встретиться недалеко от дома Греты и вместо школы отправиться прямо на вокзал. Деньги на билет каждая собирала весь прошедший месяц. Грета велела взять с собой жакет на случай холода, кружку для питья и бутерброд на первое время, и для родителей написать записку: «Дорогие мама и папа! Не волнуйтесь и не ищите меня. Я ухожу защищать Родину,  вернусь героем».

Утром все пять девочек встретились. Грета протянула руку, на неё горкой легли другие: — Сергей Тюленин! — Я, — слабо откликнулась Эля. — Ульяна Громова! — Я, — вяло сказала Катя. — Любовь Шевцова! — Ну, я, — неслышно ответила Эмма. — Комиссар! —  Вроде, я, — тихо произнесла Лена. — Олег Кошевой! Я! Один за всех, — негромко воскликнула Грета. — И все за одного, — нехотя ответили ей девочки и тихо, и молча пустились в путь. Уже виднелся вокзал, когда  Эля всхлипнула: — Я не могу так, Грета, мама беспокоиться будет, я лучше в школу пойду. — А Лена где? — заметила Грета отсутствие той. — Мы только что проходили мимо её дома, ну, она и ушла, — сказала Катя. — Предала, струсила, — растерялась Грета, — хорошо, сейчас, а если бы там? Ничего, когда мы вернемся героями, она пожалеет. Ты, Эля, тоже хочешь домой?

— Мне маму жалко, она плакать будет, — прошептала Эля. — Она тобой гордиться будет, не забывай: ты — Тюленин в юбке. — Я-то помню… но мама…

Вокзал был недалеко, дошли быстро. У кассы Грета собрала  от девочек по трёшке и, протянув в окошко двенадцать рублей, сказала: — Четыре билета до Дашкесана. — До куда? — До Дашкесана. — На электричке? Девочка, у нас вокзал пригородный, а Дашкесан далеко отсюда. Отойди, не мешай очереди. — Грета застыла у кассы с деньгами в руках, оглушенная сказанным больше, чем шумом подоспевших трех мам. — Ну, слава богу, вот они, герои! Беглецы! — Говорила одна. —  Чего придумала, а? Какую войну? Негодница этакая! — Сердилась вторая. — Говорила тебе, не дружи с нею, говорила? — Причитала третья, выхватив у Греты деньги и быстро распределив их меж мамами. Они разошлись мигом. Грета осталась стоять одна. Очередь, любопытствуя, задвигалась: — Где, где герои? — Да какие герои, дети, беглецы. — Грета кинулась домой: быстрее, главное убрать записку, может, ещё не поздно. Никого дома не было, записка лежала на месте. Грета скомкала её, выбросила, притихла.

— Ну, и натворила ты, выдумщица, — вернулась Надя, разминувшись с Гретой, — достанется теперь отцу, не выкрутится. Надо же, до чего додуматься?! До такого… Чего уж теперь. Марш на кухню, горе ты наше луковое… почисть картошку давай.

— А почему «достанется отцу»? — С усердием очищая картофель, глухо спросила Грета.       — А потому, что он партийный, и не рядовой. — Какая-то тихо-напряжённая была Надя. — Теперь обвинят его в неправильном воспитании ребенка. И хуже того, неподходящими, мол, разговорами дома спровоцировал он тебя на подвиг твой. Да чего уж теперь… давай, покормим отца, а потом… да чего уж потом, и думать тут уже нечего, накрылась его карьера и всё тут.

Бессловесные мысли…     Общее собрание Совета дружины школы проходило в физкультурном зале. — На повестке дня, — зачитывала председатель-старшеклассница, в галстуке и с комсомольским значком на груди, — поведение группы пионерок четвертого класса. Не понятно, как и почему они…  —  Грета видела направленные на неё взгляды учителей и учеников, сидящих на длинных низких скамейках, которые она любила в качестве бума, по которым нравилось пробегать, удерживая равновесие… взгляд её поплыл по этим взглядам и… остановился на одних внимательно-участливых глазах.

— Предлагаю, — продолжала старшеклассница, — исключить их из рядов пионерской организации. А с Греты снять пионерский галстук прямо сейчас на нашем сборе перед всеми. — И подошла она к Грете, и протянула руки к её груди, и… ударили барабаны, заглушая удары сердца Греты, и… накрыла Грета свой галстук руками, защищая его.

— Я одна руководила ОЮЛ, — сказала она, как ей показалось, громко и как сказал бы Олег Кошевой, — и я одна буду отвечать… их не надо…и галстук мой не дам, я клятву давала… — И какая-то очень шумная тишина объяла Грету, захотелось ей не быть тут, исчезнуть, как вдруг внимательно-участливые глаза заговорили одиноким голосом седой учительницы физкультуры: — Прошу вас, товарищи, остановитесь! Да что же это такое? Ну, подумайте, куда она вела их? В герои! И потом, это же вторично, подражательно, это же воздействие «Молодой гвардии», и всё. Вы что, не видите, что перед вами хорошая девочка, хороший человек? Это дурно, товарищи, да, дурно, то, что мы сейчас делаем…

Тишина прорвалась осуждающей её волной и накрыла эту маленькую учительницу физкультуры и неожиданно брошенное ею Грете: — Беги отсюда. — Бежать? Как? Куда? Зачем? — Задохнулась Грета, и галстук давил, и она машинально сняла его и, скомкав, пихнула в карман… а как нравилось ей бережно класть отглаженный галстук на форменное платье на стуле, ежевечерне заготовляя завтрашнее школьное утро… Она попятилась от одних, других, третьих, ушла, убежала, слезы потекли и текли… и она шла себе, шла… думала, домой, но не знала куда; время вело её в пространстве, и она быстро шла… слышала за собой голоса девочек, они звали её, просили остановиться. Привычной дорогой дошла она до церкви и… не прошла, приостановилась и… вошла в церковь… какое это было спасение: она осталась одна… нет, не одна: на картине перед ней, в благостной тишине, опершись о камень, в глубоком раздумье сидел человек… виски у Греты раздались в стороны, она потеряла тело и почувствовала себя сплошной головой, вокруг которой волнами от неё к этому человеку и обратно к ней расходились-сходились бессловесные мысли.

Глупость какая…      Дверь была не заперта, и темнота смежной проходной комнаты спасительно укрыла Грету: одной, остаться одной… и, уткнувшись лицом в стенку, она слилась с ней.

— Вызывали на партком… поставили на вид… — напряженно говорил папа Наде, — за неверное идеологическое воспитание… — Непонятные Грете слова звучали угрожающе.

— Глупость какая… ребенок ведь… сами учат, она и копирует, при чем тут семейное воспитание? — Надя пыталась утешить отца, но страх комками комкал её голос. —  Да сними ты его, смотрит, слова без него не скажи. — Нельзя, люди приходят ко мне — к парторгу приходят, сама понимаешь. — Всё уже, кончился парторг… уберут тебя, Гриша… и ты его убери, надоело, все время третий в доме. — Поняла Грета, что третий — это портрет Сталина, портрет вождя… но почему он надоел? И при чем тут он? Невыразимо непонятное что-то обостряло чувство вины перед отцом… что делать? Одной остаться, одной… но как? залезть под кровать? выбежать на улицу? Нельзя, нельзя… поплелась на кухню, открыла кран, и… запомнилось навсегда: вода отвлекла, успокоила. И когда Надя вошла, Грета сделала вид, что умывается, и сама обратила внимание на это свое «сделала вид»… О, сколько раз еще по жизни вода будет единственным утешителем, ванная — возможностью уединения и «умение сделать вид» — необходимостью самосохранения.

В смешанной школе…  Четвертый класс начальной женской школы окончен. Папа в командировке, мама занята детьми. Грета сама забрала у директора документы и сама сдала их в другую, смешанную школу.

Пятый класс был большой. Шел урок математики. Писали контрольную работу. Старый, полный такой, учитель заснул за столом. Грета справилась с заданием быстро, в конце четвертого класса вместо повторения они проходили это, и стала помогать другим. Со всех сторон звали её, она едва успевала на все просьбы, но вдруг увидела, как двое за спиной учителя корчили рожи и строили ему рожки. Грета пошла к ним и, встав между ними, развела их в стороны и, приложив палец к губам, просила тишины, показывая, что человек спит. — Много на себя берешь, — сказал ей мальчик. — Да кто ты тут такая? — Возмутилась девочка. Дети зашумели, учитель проснулся: — Что, деточки, приснул я немного? Простите великодушно, — сказал он тихо, будто только одной Греете, потому что те двое тут же разбежались. И все смеялись. И только с одной не смеющейся девочкой встретилась Грета глазами, и только ей хотелось передать ах, какие красивые слова — «приснул» и «великодушно». Учитель собрал тетради и ушел. Дети окружили Грету и дружно осуждали её: — Показать себя захотела! — Новенькая, а место свое не знает! — Бойкот ей объявим! — Темную устроим!

После уроков та, не смеявшаяся девочка, подошла к ней: — Пойдем вместе,  я тебя знаю, я около вас живу, меня Мэри зовут, Ланцман Мэри. — Они смеялись над старым человеком, над заснувшим учителем, над его смешным словом «приснул», — сказала Грета по дороге.               — Они смеялись просто так. Думаешь, от недоброты? — Недоброта… А «бойкот», и это вот — «устроить темную» — это что и как это? —            Бойкот — это перестают с тобой разговаривать, а темная — это когда хотят побить тебя тайно, ну, так, чтоб ты не узнала, кто бьет. —         Но это  же нечестно. — А я на твоей стороне, я с тобой согласна… Вот видишь: мы с тобой соседи, — сказала Мэри, когда Грета остановилась у своих ворот, — у тебя угол Камо, а я чуть выше,  по Кецховели, вон подъезд наш отсюда видно. Ладно, пока. —      Мэри, а что это значит, ну, то, что ты на моей стороне? — Это значит, что завтра все, кроме меня, с тобой разговаривать не будут. — Но почему? — Потому что ты пошла против всех, понимаешь, получилось, что ты одна такая хорошая, а все плохие. — Я не хотела так. — Да ладно, не переживай. Ой, осторожно, не наступи! — Мэри нагнулась, подняла помятую газету и стала выправлять портрет Сталина. — Послушай, — перешла она на шёпот, — ты знаешь, говорят, что Сталин в туалет не ходит. — Я не заметила, — сказала Грета и подумала, почему это о Сталине всегда говорят или вот так шепотом, или, как на сцене, очень громко?

— Ничего, обойдется, со мной тоже так однажды было. Послушай, а ты решаешь эти сто примеров на «пятерку»? — Уже решила. — Да-а? Дашь переписать? — Могу и объяснить, если хочешь. — Ну, ладно, пока. — Пока.

Всё обошлось без бойкота и без темной: длинненькая и худенькая Мэри объявила всем, что Грета её соседка, что все сто примеров, которые учитель задал дополнительно тем, кто хочет получить «пятёрку» по математике, она уже решила, и их у неё можно переписать. Тетрадь в клеточку, в сорок восемь листов со ста примерами вернулась к Грете через месяц, как раз когда надо было её уже сдавать. Объяснений никто не просил, но считаться с Гретой стали все.

Грета еще доубирала обеденную посуду, а Надя уже разливала третье — компот… — Что это? — спросила Надя, когда Грета положила на стол сверток. — Маца. Мэри угостила. Хлеб такой, маца называется, на свой праздник они всегда его пекут. — Ну да, на Пасху свою. — Надя смотрела на отца, ожидая его участия. — Понял, да? Кровью христианской питаются.

— Спокойно, Надя. «Дело Бейлиса» давно прекращено. — Я не историк, я реалист. Я вижу, что происходит и сегодня… «дело врачей»… — Ну, да… — пил компот папа, и Грета чувствовала, что он хотел смягчить неожиданное напряжение в настроении Нади: — Ну, да, всемирное арийство всё ещё грозно смотрит на всемирное иудейство, но я думаю… — Ты думаешь, а я знаю! — Оставь, пожалуйста, откуда тебе знать? А невежество… — Это я невежа? — Нет. Но невежество легко переходит в ненависть, а это — слепое орудие вражды.

— Не умничай, пожалуйста. Все знают, что маца замешана на крови христианского младенца. — Спокойно, Надя. Послушай: в раннем христианстве язычники обвиняли христиан в убийстве языческого младенца, будто бы для причащения себя его кровью. Видишь, старый прием для разжигания розни. А маца — всего лишь пресный хлеб. — Папа взял кусочек мацы и отправил себе в рот. — Хоть при мне-то этого не делай, антихрист, — покачивала головой Надя. Всем непониманием своим всматриваясь то в отца, то в Надю, Грета тихонько прибрала со стола кусочки мацы. — В уборную неси, — сказала ей Надя, — выкинь. — Пустое, глупости. Ты когда детей крестила, к кресту приобщала? А крест — символ чего, любви и мира, Надя? Так что же ты… — Вон ты как заговорил, коммунист… — растерялась Надя, — и дети смотрят на тебя, слушают. — Так им я и говорю, если запомнят: надо бояться разносящих ложь. Неправда опасна на все стороны: она убивает другого, но и себя она покрывает позором. — Выходит, я… — Ты не в счёт. И я не в счет. Колесо — оно крутится. И мы — крутимся. И пьем компот. Налей-ка мне еще. «Иудеи-христиане- мусульмане, христиане-мусульмане-иудеи, мусульмане-иудеи-христиан-», — как считалку в прыгалках повторяла себе Грета в пробежке с посудой из комнаты в кухню и обратно.

С орденом Ленина на груди…        Новая учительница по математике ошеломила Грету: высокая, спина прямая, облегающее темно-синее платье с белым воротником и на груди — орден Ленина. Голос сильный, но ласково-притягивающий. Раздала тетради, назвала три номера примеров, сказала, что решить их надо за пять минут. Ежедневные её пятиминутки в начале урока все тридцать восемь детей класса ждали и любили. В абсолютной тишине они за секунды передавали тетради по рядам по головам, и первые дети, за первой партой, клали их ей на стол. Грете нравилось, как это организует класс и подготавливает к дальнейшей работе, и она решила про себя, что тоже будет так вести уроки, когда будет учительницей.

Но через месяц учительница эта больше не пришла. Шёпот пошел, что её арестовали.

Правда из Еревана…      Весной к Грете, уже шестикласснице, на перемене подошла девятиклассница, красавица и отличница, любимица всей школы, шалунья и шутница  Валя Шапиро. — Хочешь знать правду о Сталине, — серьёзно сказала она, — после уроков пойдем вместе. Из всех младших только тебя одну пригласили, понимать надо, доверяют, значит. Скажу куда: в ТОС, тайное общество старшеклассников. Пойдешь? — Пойду, — согласилась Грета, взволновавшись.

Шли молча. Спускались в какой-то подвал. «Бомбоубежище», — сказала ей Шапиро.   «Убежище для бомб или от бомб?» — Подумала Грета, но не переспросила.  В помещении было немало молодых людей, а по стенам развешены плакаты по ПАЗ ГТО.                         — Противоатомная защита в рамках готовности каждого к труду и обороне, — пояснила Шапиро, поймав интерес Греты к плакатам. — Ну да, как будто можно уберечься от атомного взрыва, — уловил слух Греты чью-то реплику. Кого-то ждали, вполголоса переговаривались и замолчали, когда тот пришел. — Сегодня о деспотии и тирании Сталина, — объявил молодой человек, — беседу поведет профессор из Еревана, товарищ… — Грета была оглушена непонятными и странными словами, но… «профессор из Еревана» — это уместилось в самом сердце и памятью увело к маминому «наш город», она даже услышала, как колотится её сердце. Вот папа обрадуется!

После этой встречи, ночами, когда уже все засыпали, Грета доставала из-под подушки маленький папин транзистор и, приложив его к уху, слушала «Голос Америки». Бывало, сквозь дрему чувствовала, как папа тихонько отстранял его от неё, гладил по голове, приговаривая: — Спи-спи, успеешь еще.

Жизнь без книг — это как…       Среди взрослых участников литературного кружка городской общественной библиотеки Грета была самой маленькой. Она случайно попала на какое-то обсуждение чего-то, где ей сказали, когда следующее собрание и даже дали ей тему для сообщения… совсем как взрослой! — Сама заведующая приметила тебя, — сказала сотрудница большого читального зала, где Грета закрепила за собой место в самом конце в углу у окна. Она сопроводила Грету в подвальное помещение библиотеки: — Первый раз в тайниках ребенка вижу. Вот здесь, в этом ряду найдешь, что тебе надо. А ты знаешь, что будешь искать? — Миклухо-Маклая. — Не торопись, пообщайся с книгами спокойно. Может, когда-нибудь и твоя станет рядом с ними. «Моя? Откуда она знает, что я буду писателем? Сколько книг! — Восхитилась Грета, оставшись одна, проводя пальцами по их корешкам. — За каждой — человек, и в каждой — люди, — говорил папа, — они учат жить.          — Чепуха, — возражала мама-Надя, — учат думать, может быть, да, и то нет: тому и другому учит только сама жизнь, вон, книги двух библиотек я прочитала, и что? Пока лбом не стукнешься, не узнаешь, как быть. Миклухо-Маклай твой в книге, а ты идёшь в его жизнь, зачем? И жизнь Гоголя в книге тоже совсем не наша жизнь. А моя жизнь… тебе-то что? — А жизнь без книг — это как? Ведь ты же не читаешь, ты просто отвлекаешь себя от хлопот, за едой читаешь, с бесконечными отрывами — разве это чтение? — Ну вот, слышишь, Гриша, уже и это ей во мне не нравится. — Как, мне всё в тебе нравится, но я о другом…

Миклухо-Маклай — хороший учитель…       Доклад Греты всем слушателям понравился.

— Миклухо-Маклай — человек добрый и очень понятливый, поэтому он, принося радость и счастье другим, сам был рад тому, и тем был счастлив сам. — Тонкую ученическую тетрадь закрыла Грета под аплодисменты. — Кем станете, когда вырастете? Путешественником, наверное? — Спросили её. —     Нет. Учителем буду. Миклухо-Маклай — хороший учитель, он понимал другого человека. — Плохо справлялась Грета с волнением и нервничаньем: часы на стене показывали уже за семь вечера… бегом домой, бегом! Покажу тетрадь, расскажу,   как слушали меня люди взрослые, разговаривали со мной на «вы», как со взрослой! Как рада я сегодня, как счастлива!.. Но рассказывать не пришлось: уже в дверях она услышала, как Надя била тревогу: — Иди, звони родственникам, — говорила она отцу, — сбежала опять, или болтается где-то. Все-таки, правду говорят, что яблоко от яблони…

— Прекрати, Надя, — увидел папа её в дверях, — всё хорошо, все дома. Иди, детка, иди, помой руки и — к столу, мы ждем тебя. — Вот-вот, порть ребенка. Локти кусать будешь потом. «Не будет. Он понятливый, он как Маклай, мой папа. Он тоже та яблоня…и мама моя умная яблоня», — думала Грета, умываясь. Ела молча, сдерживая подступающие слезы и радости, и обиды. — Ну, будет тебе, ладно уж, о тебе же беспокоимся, — приложила мама-Надя кусок хлеба к её тарелке.

Фальшивый человек…         В доме был праздник, когда папа приходил со своим другом-заместителем Трлецким… — Грета, принеси, Грета, подай, Грета, унеси. — И Грета порхала, радуясь радости всех, и думала, какой хороший этот дядя Трлецкий, как папа, веселый, красивый. И постель ему стелила в их детской вместе с мамой, которая решила, что поздно отпускать его в ночь.

Пробудилась Грета от ощущения чужой руки, которая ползла по её ноге от ступни вверх. Напряглась, но поняв, что рука эта его, дяди Трлецкого, пыталась понять, что такое, что ищет он под её одеялом. Рука тоже замерла, опустившись рядом с её ногой, но через время снова поползла, выше, выше… Грета привскочила, поджав ноги, прижавшись полусидя к подушке. Он подтянул свою руку и, укрывшись с головой под одеяло, отвернулся к стене. Всё в доме было тихо, и к сонному дыханию всех спящих дядя Трлецкий добавил своё ложное похрапывание. Нехороший, фальшивый человек. — Думала Грета. — Он и свою дочку так пугает? — И просидела она так, продремала так до утра.

Завтракать со всеми с ними она не стала, сказала, что дежурная по классу и очень спешит.

Отрывной календарь…      Как обычно утром отец сорвал лист настенного календаря, протянул его Грете:  — Ещё один наш с тобой, дочка, день. Береги его, знай, где бываешь, с кем, на что день свой тратишь. — Я в школу иду, потом в Дом культуры, в драмкружок.        — А я на работу. — Ну, а я, как всегда, остаюсь тут на вас батрачить. Конечно, разве может человек жить, как хочет? Нет, я постоянно живу в мире так нужно, так нужно, так надо.

— Не огорчайся, Надя, — сказал отец, — мы все батраки в стране «так нужно». Разве я не туда же иду? — Так ты среди людей, в люди идешь, а я всё одна. — Я бы с радостью поменялся с тобой, научи, как? — Улыбнулся ей отец. — Я быстро вернусь, — сказала Грета. — Нужна ты, Красавица твоя, небось, гуляет себе, а я тут с вами… —   Ты не одна, ты со своими детьми.   — Вот, видишь, дерзить начала. — Она не гуляет, она… я письмо получила… — Осеклась Грета и потупилась. — Пойдем, дочка, опоздаем. Пока, — сказал папа Наде и подвел Грету к выходу.

На уроке Грета отвечала на письмо матери: «Мама, зачем ты у меня спрашиваешь, выходить тебе замуж или нет? Зачем ты говоришь, что не решаешься ради меня, чтоб у меня не был ещё и второй отец. Нет, ты выходи, ты не думай, у меня две мамы, две родины, пусть будет ещё и второй отец. Когда я кончу учиться, мы увидимся, будем вместе, ведь яблоко от яблони недалеко падает. Это сейчас я далеко, а потом снова будем вместе. Я всегда думаю о тебе. Я люблю тебя». — Грета, иди, тебя — к директору.

Надо было с плакатов перерисовать на стены возле двери пионерской комнаты предметы пионерской символики и пионеров: мальчика и девочку, с поднятыми в салюте руками.

— Когда станешь художником, помни, что это я тебя открыла, — сказала директор, сама не помня, в который раз уже она ей так говорит.

Бесаме, мучо…      Мэри предложила Грете пойти с ней в Ботанический сад и записаться в кружок юных ботаников. Прививки и разные скрещивания заинтересовали Грету.

— Рука у тебя лёгкая, умница, внучка Мичурина. Большим человеком будешь, вспомнишь меня тогда. — Через время говорила ей педагог-ботаник. «Все мне так говорят, где и за что ни возьмусь. А я и ботаником не буду. Просто хочу всё знать. Это же так  интересно!». Но пропускать занятия в драматическом кружке не хотела, и всё реже поднималась в Ботанический сад. Были объявлены конкурсы: на лучшего чтеца-декламатора и на лучшую инсценировку. Отрывки «Как светла дорога утренняя» из поэмы М.Алигер о Зое и «Руки матери» из «Молодой гвардии» А.Фадеева она выучила быстро. И увлеклась  инсценировкой: ночь перед отправкой сыновей в Сечь, по «Тарасу Бульбе» Н. Гоголя. Эмме дала роль Тараса, себе — Остапа, Мэри взяла Андрия, а маму сыграла Эля. Успех, аплодисменты, поздравления, награждение грамотой за сценарий, режиссуру, игру, горделивая радость отца — всё было! И всё это не отвлекало от баскетбола в секции известного тренера Князева в спортобществе «Динамо». Драмкружок, литературный кружок, ботаника, баскетбол, изостудия, школа, казалось, всё, ни на что больше её не хватит, но в начале седьмого класса на бульваре увидела она работу авиамоделистов и, конечно же, записалась в их клуб. И здесь всё было интересно: и первые бумажные и разные другие модели, и внутри настоящего учебного самолета, и прыжки с парашютом с вышки на бульваре, и как руководитель представлял её будущее в авиации, и кудрявый всеобщий любимец Гена, который всё время напевал «Бесаме, мучо» и просил её: — «Ну, Гена я, Гена, а не дядь-Гена, а то, смотри, и я стану называть тебя тёть-Грета».  Спокойно и хорошо было при нём. Но он перестал приходить в клуб. Девочки забеспокоились, стали расспрашивать, разузнавать его адрес, номер телефона. Они попросили Грету, как самую младшую, позвонить ему и спросить, что случилось. Она позвонила. День, другой, третий — никто не отвечал. Из телефон-автомата, что прямо напротив дома Гены, около Дома культуры, куда приходила на занятия драмкружка, она позвонила ещё раз, решив, что в последний, но почему-то волнуясь перед загадочной трубкой. И вдруг, о, наконец-то:         — Слушаю, — тяжелый нетерпеливый взрослый женский голос. — Гену можно, — едва выговорила Грета. — Прости-тут-ка, — врастяжку и брезгливо ответил голос… И долгое «ту-ту-ту» в трубке и долго после всё расстреливало Грету. Удивленная, оглушенная недопониманием происшедшего, ослепленная слезами, шла она домой, одна посреди оживлённой центральной улицы. Понимала, что это не относилось к ней, но все равно было больно, и почему-то голосом Гены пело «Бесаме, мучо». В аэроклуб она больше не пошла

В Буйнакск…      Что-то бурное, буйное почудилось Грете в слове Буйнакск, когда папа объявил маме, что ей надо собирать чемоданы, что они едут в Буйнакск: папа — в командировку, а все с ним — отдыхать. — Ты у нас мастер по укладке чемоданов, — говорил маме папа, подавая ей свои вещи. — А как ты думал, каждое пространство свой порядок любит. И тут я должна потом знать, где что лежит, — весело отвечала мама, радуясь такой перемене ежедневности. — Каждое дело — или только хорошо, или не делать вообще, — в тон маме, собирая рядом свой чемоданчик, сказала Грета. — Молодец, — поддержала её Надя, — память у тебя — все поместимся. — Тебя цитирует, — был доволен папа, — говорил тебе: не принуждением, а примером опыт передаётся. Она многому у тебя ещё научится. — Да вроде уже всё, — то ли о вещах, то ли о Грете сказала Надя. — А мы ещё и шить  умеем, да? — Ободренная похвалой папы, обратилась она за поддержкой к Грете. — Я и строчу сама, — похвасталась отцу Грета. — А помнишь, мам, я крутила ножны без ремня, а думала, что шью, — засмеялась она. — А что мне было делать, иголки ломать? Пришлось обмануть тебя, снять ремень с колеса, — смеялась Надя. Папа, довольный их общением, поглядывал на них, помогая мальчикам собирать их  чемоданы.

Бережёного Бог бережет…     Было раннее, но теплое утро. Ждали автобуса на остановке. В первый автобус не поместились, стали ждать другой. И второй был переполнен. Надеялись на третий, хотя народу вокруг было немало. И в третьем мест оказалось меньше, чем ожидающих. Папа с трудом подсадил мальчиков, протиснулся в автобус сам:

— Вы подъезжайте следующим, — крикнул он маме в общем шуме, не слыша её протесты, — я там вас встречу! — Автобус уже двинулся, когда Надя бросилась вперед, замахала руками перед автобусом, требуя остановиться. Вывела оттуда отца с детьми, к громкой радости других, занявших их места. — Не надо торопиться, — передохнула Надя, когда все её сгрудились вокруг неё над чемоданами, — поедем следующим.

Этот следующий показался очень скоро и был почти пуст. Поехали. На каком-то там тридесятом повороте автобус остановился. Сразу не понять было причины всеобщих вздохов, стонов, ахов-охов, Грета сидела в конце автобуса, и только когда все вышли и столпились на стороне обрыва, она спустилась, протиснулась сквозь всех и посмотрела вниз: там автобус торчал задом вверх, кругом него раскиданы были человеческие тела… Надя взяла её за руку, другой она держала сразу обоих братьев, подвела к их автобусу, велела в нем ждать, пошла и вернулась с папой. Он был подавлен: — Надя, ты… мы могли бы… это тот самый, в который мы… из которого ты нас… Надя, ты чувствовала? — Бог миловал, — сказала Надя. Вернулись остальные пассажиры, поехали дальше. Говорили все, то затихая, слушая один другого, то вперебивку, непонятно, кто кому, кто с кем:                 — Авария… тормоза отказали… заснул, наверно… ужасный случай… судьба это… сразу всех судьба, тридцати человек? Кого-то одного, точно, грешника какого… а остальных за что? Набились без числа. Бережёного бог бережет. Да при чем тут бог, какой бог? Колесо вывернулось, на обочину съехал, мало ли… —  разговоры затухали. Надя сидела меж сыновьями, обняв их, папа с Гретой сидел позади. То и дело, подавшись к Наде, он прерывал свое молчание тихим — «Если б не ты, Надя»… «Если б не Надя или если б не судьба? — Думала Грета, — Судьба, это что? А Надя — вот она», — и живо видела перед собой Надю, вытаскивающую отца с детьми из автобуса… —  Так вот и антипартийная группа… — говорил отец Наде на ухо, — из-за одного — всё окружение… кто решает? чья судьба там?    — Угомонись, Гриша. Уметь тормозить и нам надо. Всё нормально, слава богу. Кажется, уже скоро, вот-вот доберёмся.

Чапай…           Шли по центральной улице Буйнакска. Мама посматривала в бумажку с адресом и на номера домов. Навстречу шел невысокий военный. Когда поравнялись, он вытянулся и отдал честь папе. Грета удивилась: это был мальчик почти её лет, и — военный? Обернулась и смотрела вслед ему: он поразил её воображение. — Суворовец, — восхитилась Надя, — какой хороший мальчик! — А вечером этот мальчик вошел к ним и представился: — Чапай. — И это имя его, и то, что он живет здесь, в доме, где они остановились, и то, как недавно он отдал честь папе, — всё, всё было так замечательно! Днем Чапай познакомил Грету со своим тимуровским миром: на чердаке у него было «всё так же, как у Тимура», любимого всеми героя Аркадия Гайдара. — Смотри, вот руль управления, а вот сигнальная система, — говорил он ей, — я уже вырос, оставил это, доверяю тебе, занимайся. Если что, если будут вопросы, сигналь, вот, — указал он на провода, нанизанные консервными банками. Оставил её посреди всей этой системы, спустился, и ушел.

Было утро, Грету послали за хлебом. Она увидела Чапая, выходящего за ворота, и пошла за ним. Пошла за Чапаем! Шла и шла. Он не замечал её. Остановился у большого куста боярышника, из-за которого с другой стороны тут же вышла светловолосая девушка. Они стали разговаривать, смеяться, срывать ягоды с куста, предлагая их друг другу. Грета подошла к ним, взяла его за руку, сказала: —  Пойдем, Чапай. —  Девушка и он в недоумении посмотрели друг на друга. — Ты поди, просигналь там, — нашелся он, мягко высвобождая свою руку, — я услышу и приду.

… Она красивая, он с ней дружит, — шла и думала Грета. Когда опомнилась, оглянулась, увидела себя на каком-то мосту.     

Сглаз…         Никого вокруг не было. По разные стороны моста показались две женщины. Одна шла как-то необычно плавно, медленно. И вдруг она, как если бы споткнулась, упала.             — Это ты её сглазила, — сказал второй женщине подошедшей с другой стороны ниоткуда вдруг взявшийся мужчина, — я видел, как ты на неё смотрела. — Ну и что? — ответила она ему. — И ты смотрел, и девочка эта вот смотрела, вы и сглазили, кто-то из вас. Да и с чего ты решил, что сглазили, споткнулась себе и упала. — На ровном месте? — Пожал плечами мужчина и пошел себе дальше. Ушла и женщина. Не видно было и второй. Не было вокруг никого. «С-глаз, с-глаз-ить, — маячили слова-мысли, не давая двигаться, — как это? Один смотрит на другого, и тот вдруг падает… как это?». Грета вспомнила, как мама Надя «снимала сглаз»: если брат начинал капризничать, плакать, вести себя неспокойно после какого-либо гостя, неважно, играл он с ним или нет, один был гость или несколько, мама брала миску с холодной водой,  обмывала ребенку лицо, ручки и выплёскивала воду за дверь вслед ушедшему, и… ребенок успокаивался! Всё знает, всё умеет мама Надя! Вспомнилась и мама-Гегецик… она, наверно, тоже тогда снимала сглаз: брала иголку с ниткой, водила её над нею, тогда маленькой, над головой, руками, ногами, и чего-то пришёптывала… Но где это я? Куда идти, как дом найти? — Пойдем, я тебе конфет куплю, — услышала Грета гнусный голос и увидела рядом с собой мужчину… из тех, из карликов… И удивилась: как страх подсказал ей обман: — А вон мой папа идет, — сказала и побежала навстречу… появившейся женщине. У неё она и узнала, как найти дорогу к дому.

На чердак Чапая-Тимура она до самого отъезда больше не поднималась.

 

В комсомол…      — Членом комсомола может стать каждый, кому исполнилось четырнадцать, кто признает Устав и законы комсомольской организации и кто аккуратно платит членские взносы. — Четко говорил член комитета комсомола школы. — Поднимите руки, кому исполнилось четырнадцать. Так, трое. Опустите. Поднимите руки, кто хочет вступить в комсомол. Так, одна Грета. А вы, почему вы рук не поднимаете? — Удивился он. — Нам нельзя. — Еле слышно проговорила одна из сестер-двойняшек молоканок. — А в школу ходить можно?! — Выстрелил член комитета, и девочка села. — Зайдешь в комитет, — сказал он Грете, — напишешь заявление.

Это «нам нельзя» сестер-двойняшек поразило Грету. — Девочки, — подсела она к ним, — а почему вам нельзя? — Нам нельзя отвечать на это, — сказала одна. — Грете можно, — сказала шепотом другая, — она поймет: нельзя, потому что все это, и пионеры, и комсомол — это от сатаны. — Но ведь это интересно, — тоже шёпотом сказала им Грета. — От сатаны это страшно, а не интересно, — утвердили своё девочки. Расхотелось говорить с ними дальше:  какой-то тридесятой подкоркой своей она поняла, что многого не знает, не понимает. У бабушки потом спросила: — Сатана — он какой? — А чёрт его знает, — засмеялась бабушка, — я его не видела. Да тебе-то он зачем? Нет его, живи себе без него. Ни бога, ни черта, — все в тебе: живешь, и сам за жизнь свою отвечаешь, вот и всё.

В комитете комсомола Грете продиктовали заявление о желании вступить в ряды комсомола и дали вопросник для подготовки. Через неделю на форменный фартук ей прикрепили комсомольский значок и выдали членский билет.  «Вот и всё, бабушка? А что это — всё?»                         

Запах нефти…        В райкоме комсомола Грете предложили поехать в Пиршаги вожатой в пионерлагерь на последний, третий сезон. Неописуемо! В мой лагерь, где каждое лето каждая волна шептала мне о неразделенной любви своей в прибрежный песок. Песку не нравился запах нефти, его ласкал луч солнца. Но луч — это же «он», недоумевала волна, а я  «она», я фантазия, вихрь, таинство, а луч — зной, леность, обнажение… — Конечно согласна, — ответила она, — конечно, ничего, что без зарплаты, замечательно, что стажёром!

Игривость волн, знойный покой песка и это вот «стажёром»! Казалось, она легко переключалась от общения внутреннего, метафизического, на общение внешнее, физическое, но улыбчивость выражения её поддерживала лишь видимую сторону общения: внимательностью внутреннего взгляда своего она улавливала некий круг, очерченный вкруг неё, как у гоголевского философа Хомы Брута, который так защищал себя от карликов Вия… это было её пространство, проникнуть в него было не просто и ей самой… В лагерь! С его распорядком, линейками, кострами и песнями, с его играми в «Пропавшее звено» и «Зарницу», и с его  воскресными ожиданиями родителей…

— Территория сильно засорена, — сказал начальник лагеря на собрании совета дружины. — Жду предложений, как убрать, почистить? Может придумать что-то фантастическое? — Сказала Грета последней и увидела ожидание во взглядах: что именно? — Что если,    объявить отрядам, будто утеряно очень важное письмо начальнику лагеря, и что отряду, который найдет его, будет разрешено купаться в море дольше или не спать в мертвый час, или ещё что-нибудь такое? Что-то в этом есть, — вдохновился начальник лагеря. — Всё, друзья, по палатам, время позднее, всем спать, а я подумаю, что-то в этом есть, молодцом Грета. Всё, я уже придумал, иду осуществлять.

Через пару дней на утренней линейке после подъема флага над легерем пролетел вертолет. Но не улетел, а стал кружить над площадкой и завис над ней так низко, рукой подать. Начальник лагеря объявил, что летчик, очевидно, просит посадки, надо предупредить его о невозможности этого. Тут же ребята одного отряда Т-образно легли на землю, из другого отряда разожгли костер, остальные сняли галстуки и размахивали ими над головами. Самолет поднялся, сделал несколько кругов и, сбросив листовки, которые разлетелись в разные стороны, исчез. — Дружина, внимание! — Скомандовал начальник лагеря. — Все вы видели, что летчик сбросил нам важное сообщение. Наша задача найти его. Приказываю: сразу же после завтрака всем отрядам начать поиск. У каждого отряда — свой квадрат территории, его необходимо очистить, отыскивая нужное. Пионеры, к общему делу будьте готовы! —  Всегда готовы!Взмывая руки в салюте, выплескивалась молодость… Через два часа вся территория лагеря была идеально чиста. А на вечерней линейке начальник лагеря объявил благодарность всем отрядам, и особую благодарность — пионеру третьего отряда, нашедшему листовку с текстом, где сообщалось, что лагерю надо ждать гостей, артистов ТЮЗа. Грета была поражена: за пару дней так подготовиться! Вот это  голова — начальник!

Перед сном дети просили Грету рассказать сказку. И она, сидя в кровати, подтянув коленки к подбородку, спрашивала: — Про «Жила-была девочка?» — Да, да, — в несколько голосов отвечали они, и кто-то добавлял привычный её зачин: «вишни на уши надевала и воображала». — Ну, хорошо, — начинала Грета, — и рассказывала продолжение ежедневной сказки. — Это не сказка, да?  Это было? Ты это видела? Так было с тобой? — Перебивая друг друга, любопытствовали дети. — У каждого есть своя сказка, — отвечала она им. — Каждый может вспомнить что-нибудь интересное из своей жизни. Давайте по очереди каждый вечер рассказывать. Но вечер за вечером рассказывала сама: дети отказывались: не могу, не о чем говорить, ничего не помню. Как это, недоумевала Грета, не живя живут что ли  они в своей жизни? И одну за другой начинала она истории с привычного своего зачина: «Жила-была девочка, вишни на уши надевала — воображала»…

Коварство и любовь…           На занятия драмкружка Грета приходила нерегулярно. Уже шла работа на освещенной сцене, когда она вошла в темный зал и привычно села на свое место. — Я так не могу, — прервала репетицию староста кружка, — опять посторонние в зале, опять она, непонятно, что ей надо, зачем она приходит? — Я вижу, Зина. Это Грета, она не посторонняя: раз приходит, значит ей у нас интересно, значит это ей нужно. Иди сюда, Грета, иди, девочка, садись рядом со мной. — И Грета мигом оказалась рядом. Дыхание перехватило: она знала толпу желающих протиснуться, чтобы увидеть его, знаменитого актера ТЮЗа Льва Лежнева, а тут вот он рядом, и он говорит ей: — Тебя интересует режиссура, как я понимаю, верно? — Благодарность вытянула Грету на месте, отвечала распахом глаз и кивком головы. — Ну, что ж, смотри и слушай отсюда. Зиночка, продолжим. — Репетировали «Коварство и любовь» Шиллера, репетировали без Фердинанда, надеясь, что он непременно отыщется ко времени. Так это сейчас и случилось: когда Юрий Авшаров вошел в зал, все почувствовали, что это он и есть.            — Пришел записываться к вам, — сказал юноша идеальной внешности. И когда он,   чудодейственным голосом прочел со сцены стихотворение, общие аплодисменты сказали, что он принят. А в жизнь Греты голосом Авшарова тогда вошел Маяковский: «Все мы немножко лошади».

Интуитивное ощущение своей личности и знание своих обстоятельств не позволяло Грете брать роли, но иногда она на сцену поднималась: когда приходила раньше Зины. Тогда всё было её: и сцена со всех своих точек, и зал перед нею, и весь ход спектакля с его композицией, мизансценами, со значимой тишиной пауз, с выходами, проходами, с особой статью походки, жеста, слова, улыбки, взгляда, природой и содержанием смеха, — всем, чем так щедро одаривал их режиссер Лежнев во время репетиций, высказывая свое отношение к театру словами Пушкина: «Нас возвышающий обман» — театр!

Созерцательная форма жизни иногда приводила в смятение: все живут, а я наблюдаю. Все вместе, а я одна. Я среди всех, но ни с кем. Все есть, а меня как бы и нет… — Ты мой помощник, — как будто услышал её Лежнев, и объявил антракт. — То есть как, а я кто? — обиделась Зина. — Ты сегодня, а она — завтра! Не ревнуй, Зинуля. Через полчаса работаем!

… Они работают, а я… присутствую? Учусь! Лежнев меня понимает. И папа тоже.

Зарабатывать надо…      Поливать цветы на подоконнике помогало сдерживаться, не вступать в разговор, когда тебя не спрашивают, особенно когда у другого плохое настроение. — Оставь, я поливала вчера, нельзя заливать цветы, они, в отличие от тебя, меру знают, — сказала мама-Надя. — Что-то не так?- Оставила поливать цветы Грета, не решаясь обернуться. — Давно уже не так:  всё никак человеком не станешь. — А что для этого нужно? — Работать надо. Всё равно ведь не учишься. Дылда вон какая вымахала, а всё болтаешься где-то, ничего не делаешь, зарабатывать надо, в твоем возрасте люди воевали. — Война была, воевали. — Язык длинный, отвечать научилась. — Мы же разговариваем. — У-у, помело. Ты лучше вот что, ты перестань детям читать страшные книги, да ещё перед сном, сколько раз говорила, есть же детские книги. — Гоголь интереснее. — Да ты сама-то его понимаешь? Они потом прочтут, когда вырастут. — Ладно, не буду. Мэри пригласила меня в оперный театр, на «Аиду», сегодня вечером. В одиннадцать заканчивается. — Ничего не знаю, отец велел не пускать никуда. То театр, то кино, теперь опера. — Я не смогу не пойти, это в первый раз, мне очень хочется послушать. — А я не хочу? — Пойдем вместе! — Обернулась Грета. — Издеваешься, а дети? — И их возьмем. У Мэри тетя там работает. — Не пустят, с детьми нельзя. Ладно уж, только смотри, чтоб в десять, не позже, дома была, а то сама перед отцом отвечать будешь.

…В одиннадцать заканчивается, как же в десять? Зарабатывать надо… Голова и ноги жили разной жизнью… найти равновесие можно?

Бегом, без остановки…       Мэри была со своим двоюродным братом, Мареком. Она представила его Грете. Он запомнился ей графикой длинного серого шарфа, обмотавшего его шею. Прошлись по фойе, сели в партере. Попеременно, а то и враз наклонялись они к Грете с разных сторон, что-то тихо говоря ей. Свой разговор завели и разрозненные музыкальные звуки, ожидая условленного знака для соединения своего. И вот разрезала воздух и тишину палочка дирижера, и началось настоящее: мир сцены стал реальным. Грета уже находилась там, рядом с Аидой и Радамесом, опьяненная музыкальным озоном Верди. То ликуя, то страдая, жила душа её. Пришла в себя от голоса Марека у самого уха: — Ты плачешь? Тебе так понравилось? Я рад. Я приглашу тебя на «Корневильские колокола». — Который час, Мэри, я должна бежать домой. — И побежала. Через темный парк на шоссе, пересекла его и улицами — на свою, на Горького, бегом без остановки. Еще и страх перед темнотой погнал её без передышки. Отец ожидал её у ворот. — Я так старалась, — перевела дыхание Грета. — Обо мне бы подумала, — упрекнул отец.

— Явилась, не запылилась, — сказала Надя. — Говорю тебе, к врачу поведи, тогда и узнаешь, где была. Глаза вон красные, ревела что ли? — Да, — кивнула Грета. — Всё, Надя, всё, всё хорошо, спать надо. — Чего же хорошего? — Всё нормально. — Да что же нормально-то?        — Все дома, говорю, и всё. — Говоришь, пока ты говоришь, она действует, прозеваешь — поплачешь. — Не хотел я, Надя, говорить тебе сегодня, но скажу, и ты поплачешь: умер наш друг, Трлецкий умер, вчера ночью, разрыв сердца. — Ох ты, господи, — опустилась Надя на стул… «Правильно, от стыдной вины разорвалось, наверное, — хотелось сказать Грете. — Он наказан, я знаю зачем»… — На седьмой этаж ведра таскал с землей для теплицы на балконе, — сказал папа. Надя заплакала. «Так и надо, — думала Грета, — и совсем я не жестокая».

Дел невпроворот…      Умер Сталин. Плач стоял кругом и всюду. А в доме — тишина. Папа поднялся на диван, повернул портрет вождя к стене, сел и, выдохнув усталость страха, откинулся назад. Снова поднялся и снова повернул портрет. Надя опустилась напротив на стул за столом: — Что же теперь будет, Гриша, — сказала тихо.

— Мало хорошего. Может, реабилитация.начнётся. — А что это такое? — спросила Грета. — Оправдание значит, кто незаслуженно обвинен, может быть оправдан. — Хоть бы Георгия нашего оправдали, вернулся бы бедолага, — сказала мама. — А в чем его обвинили? — спросила Грета. — В шовинизме. Сталину на день рождения он от армянского народа ковер выткал: вкруговую орнаментом золотой нитью картинки дал из армянской природы, армянской жизни, а нельзя было, надо было представлять все народы единого Союза, —  объяснил папа. — В общем-то, всё, вроде, верно, — размышляла в тон ему мама, — единый Союз, единый народ, один язык. В идее — идеально, и на деле, ведь почти получилось, почти, да, Гриша? Георгия нашего жалко: такой мастер, художник! Ну, да что теперь, всё уже, кажется, позади. — Какие слова: шовинизм, реабилитация, все тайное становится явным, шила в мешке не утаишь, — произнесла Грета, вспомнив своё «тайное общество» и восхищаясь умом папы и мамы-Нади. — Если бы только слова. Да ты себе мозги не засоряй, тебе-то зачем? У нас и своих, женских дел не впроворот.

Рука в руке с судьбой…         Папа ещё раз предложил Грете заканчивать десять классов школы и поступать потом в институт. — В 15 лет сидеть в восьмом классе? Нет, лучше   после седьмого — в техникум, педагогический! — Тебе виднее, дочка. Я думаю, человек предощущает свою судьбу. Только не знаю, может он разумом своим влиять на неё или должен послушно идти за ней? — И то и другое. «Человек — рулевой своей судьбы», — вспомнила она запись в своей книжке. — Да? Может, оно и так. Ладно, иди в учителя. Но техникум — это только часть пути. Старайся не останавливаться, потом чтобы и институт, и аспирантура были, но главное, знаешь, — самообразование. Не уверен, что сам сумею восстановить это… кажется, потерял себя безвозвратно.

Сочувствовать отцу было некогда: Грета смотрела в лицо своей судьбе.

Я буду стараться…         Вступительный экзамен по азербайджанскому языку, диктант, Грете предложили пересдать, потому что все другие экзамены она сдала на отлично.           — А можно, — сказала она директрисе техникума, — я пересдам его потом, во время учёбы? Я буду очень стараться… если, конечно, вы меня примете. — И о, восторг, её приняли! — Спасибо вам, — сказала она директрисе, — это настоящее волшебство. — Не придумывай, — ответила она, — это эксперимент, посмотрим, как пересдашь.

Педучилище стояло на отшибе города. Но и это, и новое здание его, и то, что она студентка, что стала человеком со стипендией в сорок рублей, и курс её первый, где двадцать четыре девушки и один парень, и все её преподаватели, — все и  всё так нравилось ей! И четыре училищных года стали педагогической школой и профессии, и жизни.

Вот я уже человек…        В конце сентября из первой своей стипендии Грета купила маме-Наде шоколадные конфеты: — Твои любимые, — сказала, — а это всё остальное. Вот, я уже человек! — Молодец, — похвалила Надя, — ставь чай, попьем вместе. — И попоём?             — Отчего же нет, можно и попеть, когда настроение хорошее. Что петь будем?                      — «Бродягу». — «Бродяга к Байкалу подходит, рыбацкую лодку берет», — «И грустную песню заводит, о Родине что-то поёт», — подхватила Грета… — В Ереван хочешь? Думаешь, там твоя Родина? Родина там, где ты родилась. — Выходит, у меня две родины. — Ну да, две мамы и две родины. — Четыре мамы получается. —  Ишь, богачка! И работать не надо. — А ты? Ты в России родилась, в Челябинске. —  Мне и здесь Россия. — А ты же говоришь,      «каждый кулик знает и любит свое болото». СССР — это общее болото? — Фу, как ты выражаешься. И надо же, память какая. СССР — это общий Дом. В нем всем одинаково хорошо. И чего тебя всегда на такие разговоры тянет? Пустое это дело. В кои-то веки сели вдвоем чай пить да петь, ну так, пой да пей, чего тебе? Скоро день твоего рождения, я тут подобрала фасончик один, — Надя открыла журнал мод, — вот это, с клетчатым галстучком, пошьем тебе новое платье. — Мне? Новое платье? — Растерялась Грета: до сих пор носила она все перешитое, и ей нравилось, как это получалось у Нади: из двух, трех старых вещей — одно новое. — Тебе, конечно, кому же ещё, ты у нас одна девочка, и уже взрослая, студентка. — От неумения проявить нежность, выразить благодарность, Грета принялась с усердием дуть-остужать чай. Какое-то новое чувство в ощущении себя оформлялось мыслью «теперь я человек», но тут же и смазывалось красками необъяснимой горечи. Надя, напевая, сменяла посуду на столе, а Грета механически листала журнал мод, пытаясь понять занявшие ум мысли: «Четыре мамы… две поздравляют меня с днем рождения, а другие две про него, то есть про меня, ничего даже и не знают». — Студентка, в нашей жизни важно уметь дом вести, этому вас учить будут? В государстве главное — семья. Был в России «Домострой», была Россия. — А сейчас России нет? — Есть общее государство, в нем много народов. Госстрой есть, а Домострой… один  на всех? Что-то не соображу, как это. — А русский Домострой — это как? — Это чтоб свой яблочный пирог завсегда на столе, — разрезала пирог Надя, — свой квас, чтоб порядок в доме, чтоб дети ухожены, сыты, обуты, чтоб… — Надя помолчала,  вздохнула: — чтоб раньше всех встать да позже всех лечь. Еще и общественная работа… будто семья не общество. Ладно уж, будем вести дом, свой дом, вставай, студентка.

Грета не раз замечала, как Надя укладывала всех спать, кончала дела по кухне,  доставала из духовки противень с пирогом на утро, отглаживала белье, сорочки отцу и братьям, и длинные марлевые ленты, назначение которых Грета узнала позже, умывалась и обязательно ещё плескалась водой, и только потом, в часу первом или втором ночи ложилась спать сама. Полюбопытствовала, что означает этот ночной плеск, и Надя, смеясь, ответила, что «одно место у женщины должно быть чище даже, чем её лицо». И это приняла Грета в память свою, как часть волевой Надиной мудрости, и идеал женщины оброс новой деталью. »

Сон…         Проснулась вдруг среди ночи Грета, чувствуя, как разводит рукой перед лицом своим: сон, который раз уже тот же самый, оставался ещё и явью… В углу комнаты напротив её изголовья вьётся, вьётся паутина, паука нет, его не видно, но паутина вьётся по законам своей симметрии, а она глазами водит ниточку в плетении и думает: «Что означает она, паутина?» и, пробудившись окончательно, всё думает: «То жизнь моя, вьётся, вьётся? Кто вьёт её? Я?». А жизнь мамы как сейчас вьется? Всё мучают её  головные боли? Почему? Вдруг прямо из уха в ухо проник-вспомнился старый разговор о маме тети Айко с тетей Марго: «Гриша очень виноват, чтоб рука у него отсохла, чтоб так за волосы да головой о стену… как можно? Вах, бедная сестра, что за судьба? — Не столько он, сколько сестра его, Шуша эта виновата. Да и братья его тоже. Все городскими становились, учились, жили у Гриши… они все вместе, а бедная наша сестра одна, вот они её и съели». — Вздрогнула Грета: папа? Не может быть… съжалась: «вот они её и съели». Ни спрашивать ни у кого не буду, ни слушать об этом, — решила она про себя, — но когда-нибудь узнаю о том от самого папы. Судьба не просто ведет каждого за его паутиную ниточку, она еще и переплетает эти ниточки? Выходит, каждый должен сам находить выход из такого лабиринта? Можно бы, если всё на равных… но если, «головой о стену» — паутинка оборвется? Судьба свяжет её в узелок. Но это будет уже не жизнь, а сон, сон в асимметричном плетении. Мама… бедная моя, любимая… что тебе от меня? Мы есть друг у друга. Но нет меня у тебя, ты одна, как и раньше. И я, мама, тоже одна. Нет, мам, нас четверо: ты и твоя Судьба, я и моя Судьба. Но мы продолжаем друг друга или…

— Да очнись же ты, подпольный философ, зачем картофель в мусор кидаешь? — Услышала она смешливый голос мамы-Нади. Тряхнула головой, охнула: вынула из пакета с мусором очищенный уже ею картофель, бросила его в тазик с водой, взялась за картофелину другую: — Плетись, паутинка, плетись, — произнесла вслух. — Какая ещё такая паутинка? Ты чего? — Заглянула ей в глаза мама-Надя. — Не знаю… — сказала Грета и ответила смехом на смех Нади.

 

ВЕРА  ГРЕГРИ

Продолжение следует…

Поделиться ссылкой:




Комментарии к статье


Top